Женщина в черном и другие мистические истории (Самиздатовская сборка) - Уильям Ходжсон 24 стр.


Помню, было это девятнадцатого марта. Я едва нашел в себе силы подняться с постели и хотел, по обыкновению, поскорее покинуть дом пекаря, однако меня задержал хозяин, сказав, что нынче его именины, а, кроме того, праздник неаполитанских fritaruoli — тех, кто занимается приготовлением жареных блюд, находящихся под покровительством Святого Иосифа, к гильдии которых синьор Песка издавна принадлежал.

Уже накануне все пекари — ибо жар и пламя были неотъемлемой частью их ремесла — вывесили над своими лавками картины, живописующие муки грешных душ в Чистилище, а сегодня расставили на улице железные треножники, развели под ними огонь и поджаривали на огромных противнях праздничную снедь. Один из подмастерьев синьора Пески месил тесто, второй лепил булочки и бросал их в кипящее масло, а третий вылавливал готовые изделия, наколов на железный вертел, и подавал четвертому, который с шутками и прибаутками угощал прохожих. Эти двое, в честь праздника, водрузили на головы белые, завитые парики, делавшие их похожими на святочных ангелов.

Сам виновник торжества с раннего утра щедро потчевал соседей вином из глиняного кувшина и, едва не лопаясь от гордости, выслушивал крикливые похвалы, которыми они одаривали его стряпню. Пиршество — сперва публичное, а затем в семейном кругу, куда был приглашен и пан Вольский — растянулось до поздней ночи.

Когда, уже затемно, пан Томаш, кончив рассказывать о своих необычайных приключениях, удалился на отведенную ему квартиру, расположенную неподалеку от королевского дворца, синьор Джузеппе храпел вовсю, уронив голову на залитый вином стол, да и у меня слипались веки. Однако в эту ночь мне пришлось долго ожидать капризного Морфея и я никак не мог уснуть, ворочаясь с боку на бок. Бормоча молитву Святому Эразму, я слышал доносившийся из-за тонкой перегородки плач синьоры Песка. От пана Томаша я знал, что она несчастлива в браке. Родные ее умерли рано, из двух братьев, младший, с кем ее связывала нежная дружба, полег от сарацинского ятагана где-то у берегов Кипра, а старший постригся в монахи в Мессине, предварительно выдав сестру, которой едва сравнялось шестнадцать весен, замуж за пекаря с улочки Меццоканоне. Бедняжка не испытывала к старому пропойце ничего, кроме отвращения, он же предпочитал молодой красавице-жене компанию собутыльников из «Аль Эрколе» и с ними проводил за выпивкой многие ночи.

«Кто любви не знает, тот со счастьем дружит: ночью спит спокойно да и днем не тужит», говаривал пан Горжеховский, мой арматор с берегов Мотлавы.

Только все это сплошное вранье! Жизнь без любви, что дерево без плодов, пуста и тосклива. За это, други, я готов вам руку дать на отсечение. Я понял это еще тогда, в Неаполе, очутившись один на чужбине, не имея подле себя родной души, кроме чудака-адмирала Его Святейшества Папы. Что с моими близкими? С отцом, смотрителем мотлавского маяка, и нареченной, дочерью корчмаря при «Матросском Доме»? Сон с меня, будто рукой сняло. Я поднялся с постели, распахнул окошко душной мансарды и выглянул наружу. Ночь выдалась ясная, с севера дула бодрящая трамонтана. Я вдохнул полной грудью, словно глотнул освежающего вина… как вдруг услышал тоскливый призыв, знакомый мне из песни молодого слепца:

«Gurgium a te! Gurgiu…»

Из соседнего окна простирала белые руки Сибилла, жарко шепча непонятные слова, пока со стороны Кьяйи не прилетела какая-то птица. Может быть, большой голубь, а, может, чайка — этого я не разглядел, несмотря на струившийся с неба лунный свет. Птица опустилась на протянутую в ночь руку синьоры Песка и мягко коснулась ее щеки.

«Здравствуй, Конрадино, — промолвила нежно молодая женщина, — здравствуй, любимый! Как хорошо, что ты вновь навестил меня, в моем горе. Я так по тебе тосковала!..»

Потрясенный, я протер глаза. Между тем колдунья (теперь я в этом не сомневался) отступила в глубь комнаты и захлопнула окно. Около часу она беседовала со своим странным гостем, но так тихо, что я не мог разобрать ни слова, хотя изо всех сил напрягал слух, прижимаясь ухом к стене. Наконец, когда соборный колокол пробил час ночи, по соседству скрипнула дверь. Я осторожно выглянул в коридор. Царивший там сумрак рассекла полоска дрожащего света. Из спальни хозяйки дома, неслышно ступая, вышел молодой моряк в широкополой шляпе и голубом кафтане, на котором я с ужасом различил пятна смолы и засохшей крови; за поясом у него торчал охотничий нож и два пистолета. Синьора Песка, босиком, в длинной рубашке и наброшенной на плечи шали, держа в руке фонарь с догорающей свечой, проводила его до лестницы.

«Buona notte, Silla, — сказал моряк, когда она прильнула губами к его мертвенно бледному лбу. — A rivederci carissima mia!»

Заскрипели ступеньки, потом снизу донесся глухой стук захлопнувшейся двери. Сицилийка с колдовскими очами королевы Джованны, погибели моряков, горестно вздохнула, отерла с ресниц навернувшиеся слезы, помедлила еще мгновение и, словно дух, исчезла в своей комнате, прошептав на смеси итальянского и латыни что-то вроде: «L'amore vincit mortem — любовь побеждает смерть…»

После таких событий я и дня не мог задержаться в доме пекаря на улочке Меццоканоне. Но к тому времени у меня вышли все деньги, а с заработком было туго. За гроши я подрядился писать письма, а иногда просто за угощение помогал пану Вольскому, который диктовал мне свои воспоминания, предназначенные для потомков. Но поскольку пребывание моего друга в Неаполе близилось к концу, я начал всерьез опасаться, как бы не пришлось мне завербоваться в солдаты или, что еще хуже, погонять ночами по Виа Толедо бурых лопоухих ослов, запряженных в повозки с городскими нечистотами. В таких стесненных обстоятельствах я вынужден был затянуть пояс и дважды взвешивать каждый сольди, прежде чем истратить. И хотя при мысли о том, что живу бок о бок с ведьмой, в жилах у меня начинало клокотать, будто старая кровь мученика Януария, сберегаемая в ковчежце неаполитанского собора, я по-прежнему жил в постылой мансарде, опасаясь, единственно, смочить губы в вине, которое синьора Песка мне перед сном подавала.

Так я пробедствовал весну и лето, а осенью пан адмирал, благодаря связям, которые имел при дворе, помог мне устроиться на корвет, курсировавший между Неаполем, Мессиной и Палермо. И в одну октябрьскую пятницу шлюпка доставила меня на борт корабля, стоявшего на якоре в трех кабельтовых от мола. Над лазурным заливом сияло яркое солнце, а воздух был чист, как слеза. Перед нами синел в отдалении Сорренто, но ветер дул неблагоприятный, и судно могло отнести к зловещим скалам Позилиппо с высящимися на них руинами дворца проклятой королевы Джованны, а потому мы не спешили поднимать паруса.

«Великий Боже! — вздыхал пан Вольский, похожий в своем черном жупане и плаще паломника на погруженного в траур вдовца. — Вот если б у меня были крылья! — он бросил взгляд на стаи чаек, кружащих над угрюмыми развалинами. — Полетел бы я тогда птицей в милую отчизну, на родные могилы. Помню, в Бретани есть обычай в канун Дня Поминовения зажигать свечи на кладбищах, дабы осветить дорогу душам умерших. А женщины после ужина опять накрывают столы и разводят огонь в очаге, чтобы ночные гости могли отогреться после долгого пребывания в холодной, сырой земле. Те же призраки, что не имеют жилища, собираются в старых церквах, опустевших замках и заброшенных руинах».

«И вельможный пан сам их видел?»

«Если б так, ты, братец Эразм, сейчас бы со мной не беседовал, — усмехнулся пан Вольский. — Ибо кто такое ночное сборище увидит, падает замертво и сам становится призраком. Однако слышу, ударили в корабельный колокол — значит, пришла нам пора прощаться. Будь здоров, земляче! Vale!»

Мы обнялись на прощание, и он спустился по штормтрапу в ожидавшую у борта шлюпку.

«Храни вас Бог, ясновельможный пан! — я помахал шляпой вслед удалявшейся шлюпке, которая двигалась к мрачной громадине Кастель дэль Ово. — Быть может, еще свидимся на родной земле…»

Вокруг судна резвились дельфины; в вечерней дымке в оконцах вытянувшихся полукругом призрачных домишек Неаполя начали загораться первые огни. Но мы всю ночь простояли на якоре, и лишь под утро, когда солнце окрасило волны, подул более благоприятный ветер. Я чувствовал себя неважно, однако рад был наконец убраться из этого проклятого порта. Мы взяли курс на Сицилию и шли под полными парусами, так что уже несколько часов спустя исчез вдали дымящийся Везувий, только синели берега Искии и Капо Минерва. Вскоре мы нагнали бриг, вышедший из Неаполя двумя днями раньше. Над срезанными горами Калабрии сгрудились было тучи, но к вечеру опять распогодилось.

Однако дальнейшее наше плавание протекало не так благоприятно, и нам то и дело приходилось ложиться в дрейф, дожидаясь попутного ветра. Со многими из пассажиров приключилась морская болезнь, и они спустились в свои каюты, чтобы лечить эту напасть белым хлебом и красным вином. Трамонтана играла с нами злые шутки. Остров Капри мы прошли, имея не по правому, а по левому борту. Ветер то усиливался, взбивая волну, то вновь затихал. Аккурат в ночь накануне Дня Поминовения мне выпало нести вахту. Я стоял на носу, сотрясаемый приступом лихорадки, и высматривал впереди Мессинский пролив. Было зябко. Рулевой в своем плаще с капюшоном, похожий больше на капуцина, нежели моряка, бесшумно вращал штурвал. Я подошел к нему, но прежде чем успел вымолвить слово, увидел…

Старый Гротус прервал рассказ, поскольку в это мгновение исполнявший обязанности виночерпия Захей Косицкий подал ему новую кружку пунша.

— И что такого ты увидел, дружище? — приступил он к умолкнувшему товарищу.

Корабельный писарь поднял на Косицкого мрачный взгляд.

— В зареве далекого Стромболи, который выбрасывал к небу языки багрового пламени, я увидел у самого нашего борта большой трехмачтовик. Он появился внезапно, словно вырос из морской пучины, но при этом выглядел так, будто только что сошел со стапеля на верфи: выкрашенный в черный цвет, с ослепительно белыми парусами. На грот-мачте горели синие огни четырех, образующих крест фонарей. Привлеченные этим светом, к таинственному кораблю начали со всех сторон слетаться чайки, и тут… Я не поверил собственным глазам, ибо, коснувшись палубы, птицы превращались в людей — одни карабкались по вантам на реи, другие выстраивались вдоль борта. А потом я услышал пение, едва различимое, но проникавшее до глубины души и такое тоскливое, что этого не передать словами. В нем был скрип шпангоутов, всхлипывания дрожащих волн, жалобные стоны утопающих, боль и отчаяние, какие человек испытывает разве что в последние мгновения своей жизни. Я весь затрясся и не переставал дрожать, даже когда вахтенные матросы под руки свели меня в кубрик и уложили в койку. Перед глазами у меня стоял этот жуткий корабль смерти, под всеми парусами мчащийся во тьме средиземноморской ночи…

— Тебе привиделось, Размус, — недоверчиво махнул рукой скептик Дрыва.

— Точно так, Миколай, рассудил и наш капитан, — ответил корабельный писарь. — Однако что бы он ни говорил, а лихорадка делала свое: мне становилось все хуже. В конце концов старик испугался, что на борту у него будет покойник, и, едва мы добрались до Мессины, велел переправить меня на берег и доставить в больницу при монастыре Сан-Грегорио. Помню, меня несли через какие-то ворота, улицы, площади, где толпились визгливые торговки, калеки и нищие, выпрашивающие милостыню. Я был уверен, что это последнее мое путешествие. И пусть сияло лазурью небо, за садовыми оградами цвели апельсиновые и лимонные деревья — я видел одни только дикие, темные лица и горящие глаза обреченных на муки грешников, а над их головами с жалобными криками носились чайки. В какое-то мгновение все мое тело сковал смертельный холод и я лишился чувств…

В просторной зале воцарилась тишина, нарушаемая единственно тиканьем часов, да еще выл в трубе ветер. За окнами начало понемногу светлеть. Старые моряки сидели, погруженные в молчание. Первым заговорил Йонаш Гданец:

— Однако, вижу, ты оклемался, приятель, иначе не угощаться бы нам сейчас за одним столом.

— Это верно, — согласился рассказчик. — Как Бог свят, не сидеть бы мне с вами, когда б не брат Бартоломео, ходивший за больными в монастырском лазарете… — корабельный писарь отхлебнул пунша, смачивая пересохшее горло. — Золотой души человек! Он не только здоровье мне вернул, но и страхи мои успокоил, а то я уж думал, что с головой у меня неладно, и запрут меня до конца дней в приют для умалишенных. Но брат Бартоломео был родом с Сицилии, а тамошние жители знают, что души погибших моряков после смерти превращаются в чаек и сотню лет должны блуждать, неприкаянные, над соленой бездной, прежде чем Господь допустит их на Страшный Суд. Лишь несколько раз в году — в ночь накануне Дня Поминовения да еще на Святого Петра или Иосифа — дозволяется им отдохнуть на Корабле Чаек. Бывает, что моряки встречают его в сумерках в открытом море; он мчится на всех парусах, и волны бегут от него прочь, на запад, где скрылось в пучине солнце. Однако чаще этот призрачный бриг покачивается на якоре у прибрежных городов и местечек. Тогда души-чайки летят на кладбища и крыльями осеняют пламя поминальных свечей, защищая его от ветра, а ночью каждая возвращается к своему дому, садится на крышу и жалобно кричит, пока не проснутся близкие умершего. Один сирота, рыбацкий сын, еще будучи ребенком, слышал эти таинственные призывы; ему казалось, будто он узнает голоса своих родных и знакомых, погибших в море, разбирает их мольбы, жалобы и проклятия, вырвавшиеся в минуту кончины. На рассвете он видел, как их неискупленные души возвращаются на свой корабль, а когда он тает в блеске восходящего солнца, разлетаются на все четыре стороны, чтобы днем скитаться над волнами, а ночи проводить на безлюдных скалах и заброшенных руинах. Мальчика страшила такая участь, он боялся горькой доли матроса или рыбака, а потому, достигнув юношеских лет, удалился в монастырь…

— Уж не брат ли Бартоломео был этим рыбацким сыном? — спросил хелянин Мартин Шев.

Гротус кивнул седой головой.

— Вы угадали, — промолвил он угрюмо. — Брат Сибиллы Песка и погибшего в сражении с неверными моряка Конрадино рассказал мне собственную историю.

Пол Комптон

ДНЕВНИК ФИЛИПА ВЕСТЕРЛИ

Минуло десять лет с тех пор как мой дядя, Филип Вестерли, исчез. Существует немало версий касательно причин и обстоятельств его загадочного и бесследного исчезновения. Многих удивляет, как это человек может пропасть, не оставив ни следа, кроме разбитого зеркала. Но все эти предположения и дикие фантазии и вполовину не так невероятны, как история, которую я узнал из дневника, что вёл мой дядя по одной из своих причуд.

Но сначала — пара слов о самом Филипе Вестерли. Он был состоятелен, но также жесток и эгоистичен. Именно жестокости и эгоизму он был обязан своим богатством. Кроме того, у него было множество причуд. Одна из них — ведение дневника. Ещё одна — страсть к зеркалам. Обладавший в некотором роде демонической красотой, Филип Вестерли был почти женственен в своей любви стоять перед зеркалом и восхищаться собой. Эксцентричность его подтверждается тем, что одну из стен в его комнате целиком закрывало гигантское зеркало — то самое, с которым связано его исчезновение. Но довольно, прочтите теперь выдержки из дневника Филипа Вестерли.

* * *

3 авг. День. Сегодня Биллингс попросил об отсрочке долговой выплаты, однако я не увидел причин идти ему навстречу. Когда я сообщил ему об этом, он начал ужасающим образом проклинать меня. Заявил, что я жесток и что однажды меня призовут к ответу за моё отношение к людям. Я рассмеялся ему в лицо, но в то же время почувствовал смутное беспокойство, которое и сейчас ещё не совсем оставило меня.

Поздний вечер. Случилось нечто удивительное. Я отправился в свою комнату, чтобы одеться к ужину, и стоял перед зеркалом, завязывая галстук. Я уже начал завязывать узел, как это обычно делается, но вдруг заметил, что никакие мои движения не отражаются в зеркале. Да, в стекле было моё отражение, но оно не повторяло ни единого моего жеста. Оно было неподвижно!

Я потянулся к своему отражению, но коснулся лишь гладкой поверхности зеркала. Затем я увидел кое-что по-настоящему поразительное. На отражении в зеркале не было галстука! Я ошарашенно отступил. Была ли это иллюзия? Пострадали ли мои разум и зрение от какой-то болезни, о которой я не догадывался? Невозможно! Я более пристально всмотрелся в отражение. Между ним и мной был целый ряд отличий. Во-первых, лицо его покрывала густая щетина. Прекрасно помня, что был днём у парикмахера, я провёл рукой по подбородку, чтобы проверить, есть ли она у меня. Пальцы коснулись чисто выбритой кожи. Губы человека в зеркале разомкнулись, обнажая кривые, жёлтые клыки, тогда как у меня во рту два ряда сверкающих, ухоженных зубов.

Назад Дальше