Женщина в черном и другие мистические истории (Самиздатовская сборка) - Уильям Ходжсон 4 стр.


— 12 мая, как же я мог забыть… — пробормотал он, в то время как множество мыслей вызвало мгновенное замешательство в его мозгу. — Как я здесь очутился? Куда иду? И где я его оставил?

Доркас, слишком привыкшая к внезапным переменам в настроении мужа, чтобы отметить странность его последних слов, отложила в сторону альманах и промолвила тем печальным тоном, каким люди чувствительные, но сдержанные, говорят о давно переболевших горестях:

— Когда-то, в эту же пору, мой бедный отец покинул наш мир ради лучшего. Но рядом была верная рука и дружеский голос, чтобы поддержать его и ободрить в последние минуты; и мысль о преданной заботе, которой ты окружил его, Ройбен, долгие годы служила мне утешением. Но как ужасна должна быть смерть одинокого человека в таком пустынном и диком месте!

— Моли небеса, Доркас, — воскликнул Ройбен сдавленным голосом, — чтобы никому из нас троих не привелось умереть в одиночестве и лежать непогребенным в этой глуши! — сказав так, он повернулся и исчез за деревьями, оставив жену сторожить костер.

Шаг Ройбена замедлялся по мере того, как ослабевала боль, невольно причиненная ему словами Доркас, однако много странных мыслей стеснились в его мозгу и, он брел вслепую, почти не разбирая дороги, хоть бессознательно держался окрестностей лагеря. Так он описал круг, когда заметил, что место сосен заняли дубы и другие деревья с более твердой древесиной; у их подножия рос густой молодняк, но кое-где виднелись проплешины, усыпанные сухими опавшими листьями. Стоило хрустнуть ветке — словно лес расправлял плечи, пробуждаясь ото сна — как Ройбен инстинктивно вскидывал ствол мушкета и быстро оглядывался по сторонам, однако, убедившись, что поблизости нет никакого зверя, снова предавался своим мыслям. Он думал о странной силе, которая увлекла его с заранее намеченного пути в сердце этой дикой глуши, и, неспособный проникнуть в потаенный уголок своей души, где прятались сокрытые мотивы, верил, что какой-то сверхъестественный голос зовет его вперед и не позволяет вернуться. Он верил, что само Небо дает ему возможность искупить некогда совершенный грех, разыскав останки, так долго пролежавшие непогребенными, и надеялся, что когда земля покроет их, мир снизойдет в его измученное сердце. Из этих размышлений Ройбена вывел шорох, раздавшийся в нескольких шагах от места, где он стоял. Заметив какое-то движение в густом подлеске, он поднял мушкет и выстрелил, побуждаемый инстинктом охотника. Раздавшийся следом стон, которым даже звери могут выразить боль своей агонии, возвестил, что его пуля попала в цель.

Заросли кустарника, куда выстрелил Ройбен, тесно обступали подножие утеса, формой и гладкостью одной из своих граней напоминавшего огромный могильный камень. Словно отражение в зеркале, образ этот вспыхнул в памяти Ройбена; он даже узнал прожилки, походившие на письмена давно забытого языка. Все осталось по-прежнему, только молодой подлесок вытянулся вверх и скрыл основание скалы, у которого, возможно, все еще сидел Роджер Малвин. Однако в следующее мгновение глаз Ройбена уловил перемену, совершившуюся с тех пор, как он стоял здесь в последний раз, спрятавшись за корнями вывороченного из земли старого дерева. Тоненький дубок, к верхушке которого он привязал когда-то запятнанный кровью платок — символ своего обета, за эти годы превратился в крепкое, хоть и не достигшее зрелости, дерево с раскидистой кроной. Но было в нем что-то, заставившее Ройбена содрогнуться: тогда как нижние ветви были полны жизненных соков и густо одеты листвой, верхнюю часть поразила болезнь, скрытая порча, и одинокая, иссохшая ветка указывала в небо, словно окостеневший палец мертвеца. Ройбен вспомнил, как много лет назад маленький флаг развевался над ней — тогда живой и зеленой. Чья вина погубила ее?

* * *

Доркас, оставшись в одиночестве после ухода мужчин, продолжала приготовления к ужину. Вместо стола ей служил обросший мхом, могучий ствол упавшего дерева, на самой широкой части которого она расстелила белоснежную салфетку и расставила начищенную до блеска оловянную посуду — остатки былой роскоши и гордости. Этот крохотный островок домашнего уюта производил странное впечатление на фоне первобытной глуши. Солнечный свет еще золотил верхушки растущих на холмах деревьев, но в ложбине между их склонами, где был разбит маленький лагерь, уже сгущались вечерние тени, так что корявые стволы сосен и темную листву стеснившихся вокруг дубов окрашивало единственно пламя костра. На сердце у Доркас не было печали, ибо она знала, что лучше странствовать по глухим лесам вместе с двумя дорогими ей людьми, чем затеряться в равнодушной толпе, где никому нет до тебя дела. Она мастерила из толстых веток подобие сидений для сына и мужа и напевала песню, которой выучилась в годы юности. Незамысловатое творение безвестного бродячего певца в трогательных словах описывало зимний вечер на пограничной заставе, где в доме, защищенном высокими сугробами от вторжения свирепых индейцев, семья наслаждается теплом и покоем. Песня обладала тем безыскусным очарованием, которое присуще незаимствованной мысли, и четыре повторявшихся строки вспыхивали, подобно бликам огня в очаге, чьи радости они воспевали. В них поэт сумел передать ощущение любви и семейного счастья, где слово и образ дополняли друг друга. Когда Доркас пела, ей казалось, будто вокруг снова стены родного дома; она не видела больше угрюмых сосен, не слышала ветра, который в начале каждого куплета посылал ей тяжелый вздох, чтобы в конце жалобным всхлипом замереть в ветвях. Раздавшийся вдруг выстрел заставил женщину вздрогнуть — то ли своей внезапностью, то ли сознанием, что она одна в лесу, у костра. Но уже в следующее мгновение, сообразив, что звук донесся с той стороны, куда ушел сын, Доркас рассмеялась в порыве материнской гордости.

— Мой храбрый юный охотник! — воскликнула она. — Не иначе как Сайрус подстрелил оленя!

Какое-то время она помедлила в ожидании — не послышатся ли шаги юноши, спешащего похвалиться перед ней своим успехом. Однако он не появлялся; тогда Доркас весело позвала:

— Сайрус! Сайрус!

Но юноши все не было, и, поскольку выстрел прозвучал где-то совсем рядом, женщина решила сама отправиться на поиски сына — ведь ее помощь могла оказаться не лишней, чтобы дотащить до лагеря добытую им — как она льстила себе надеждой — дичь. Доркас пошла в ту сторону, откуда донеслось эхо смолкнувшего выстрела, продолжая напевать, чтобы Сайрус узнал о ее приближении и поспешил навстречу. Она ждала, что его лицо, сияющее озорной улыбкой, вот-вот покажется из-за ствола какого-нибудь дерева или укромного местечка среди густого кустарника, и в обманчивом вечернем свете (солнце уже ушло за горизонт) ей пару раз чудилось, будто он выглядывает из листвы и машет рукой, стоя у подножия крутого утеса. Но, подойдя ближе и как следует присмотревшись, Доркас увидела, что это всего лишь ствол молодого дубка, одна из ветвей которого, простершаяся дальше прочих, раскачивается от ветра. Женщина обошла вокруг скалы и вдруг, лицом к лицу, столкнулась со своим мужем, подошедшим, должно быть, с другой стороны. Опершись на приклад мушкета, дуло которого зарылось в сухие листья, он казалось, был поглощен созерцанием какого-то предмета, лежавшего у его ног.

— Что это, Ройбен? — смеясь, окликнула его Доркас. — Ты подстрелил оленя и уснул над ним?

Однако он не шевельнулся, даже не глянул в ее сторону, и липкий, холодный страх, источник и объект которого были ей непонятны, стиснул вдруг сердце женщины. Теперь она заметила, что лицо Ройбена покрыто пепельной бледностью, и черты его застыли в гримасе немого отчаяния. Похоже, он даже не осознавал ее присутствия.

— Ответь же мне, Ройбен! — воскликнула Доркас. — Ради всего святого! — и странное звучание собственного голоса испугало ее больше, чем царящая вокруг тишина.

Муж медленно выпрямился, повернулся и взглянул ей в лицо, затем подвел к утесу и указал рукой на что-то у его подножия.

Там, на сухих опавших листьях, уронив голову на руку, лежал их мальчик, охваченный глубоким сном. Кудри его разметались по земле, тело обмякло. Что за внезапная слабость сморила вдруг юного охотника? Пробудит ли его материнский голос?

— Эта скала — могильный памятник твоих близких, Доркас, — глухо выговорил Ройбен. — Здесь ты можешь оплакивать одновременно своего отца и сына.

Но Доркас не слышала его: с пронзительным воплем, вырвавшимся из самой глубины души, она без чувств повалилась на тело сына.

В это мгновение верхняя мертвая ветка дуба хрустнула, и в спокойном вечернем воздухе обломки бесшумно посыпались на листья у подножия скалы, на Ройбена и его жену, их сына и кости Роджера Малвина. И тогда сердце Ройбена встрепенулось, и слезы хлынули у него из глаз, словно источник, забивший из скалы. Мужчина уплатил наконец цену клятвы, которую дал некогда безусый юноша. Грех его был искуплен, проклятие снято, и в час, когда он пролил кровь, более дорогую ему, чем собственная, с губ Ройбена Борна, впервые за долгие годы, сорвались слова молитвы.

Амброз Бирс

ТВАРЬ

I. Не все то съедобно, что на столе.

В тусклом мерцании стоявшей на краю грубого стола сальной свечи мужчина читал что-то, написанное от руки в маленькой книжечке. То была старая, изрядно потертая записная книжка; почерк владельца, по-видимому, был не слишком разборчив — временами мужчина подносил страницу поближе к огоньку, чтобы лучше осветить текст. В такие моменты книжечка отбрасывала тень на половину комнаты, скрывая во мраке лица и фигуры присутствующих — помимо читавшего, в помещении находилось еще восемь человек. Семеро из них сидели, прислонясь к грубым бревенчатым стенам, безмолвно и неподвижно, и, учитывая небольшие размеры комнаты, совсем рядом со столом. Протяни один из них руку, и он коснулся бы восьмого, что лежал на столе лицом вверх, с вытянутыми вдоль боков руками, частично накрытый простыней. Он был мертв.

Мужчина читал книжечку про себя, остальные также хранили молчание; казалось, все чего-то ожидали, не ждал ничего лишь мертвец. Сквозь проем в стене, служивший окном, из непроглядной темноты снаружи доносился весь тот загадочный шум, который можно услышать ночью на пустоши: далекий протяжный вой невидимого койота, мерное жужжание не знающих устали насекомых в ветвях, странные голоса ночных птиц, столь отличные от голосов дневных, нескладное брюзжание огромных жуков — целый хор таинственных звуков, что начинает казаться сном, лишь только стихнет, точно почуяв чье-то присутствие. Но все это было безразлично собравшимся; ни один из них не испытывал праздного любопытства в отношении вещей отвлеченных и непрактичных — это становилось очевидно при первом же взгляде на их жесткие, обветренные лица, очевидно даже в слабом мерцании единственной свечи. Все они, определенно, были местными — фермерами и лесорубами.

Читавший кое-чем отличался от прочих; если они жили аскетично, то его можно было бы назвать человеком мирским, светским, хотя и было в его наряде нечто, роднившее его с находящимися вокруг особями. В таком, как на нем, пальто, стыдно было бы показаться в Сан-Франциско, обувь сработали явно не в городе, что же до шляпы, верной собакой возлежавшей рядом на полу (он единственный в комнате снял головной убор) — прими ее кто-нибудь за исключительно декоративный аксессуар, он допустил бы несомненную ошибку. Лицо мужчины было весьма располагающим, с легким оттенком строгости; это выражение, однако, могло быть напускным или сознательно выработанным, как подобающее облеченному властью. Ведь он был коронером. Именно благодаря служебному положению он завладел книжечкой, которую читал; ее обнаружили среди вещей покойного в той самой хижине, где теперь происходило дознание.

Закончив читать, коронер убрал книжку в нагрудный карман. В то же мгновение дверь отворилась; вошел молодой человек. Родился и вырос он, очевидно, не в горах — облачение выдавало в нем горожанина. Одежда его, тем не менее, запылилась, словно после долгого пути. Он и в самом деле скакал во весь опор, чтобы успеть на дознание.

Коронер кивнул; больше гостя никто не поприветствовал.

— Мы ждали Вас, — заговорил чиновник. — С делом требуется покончить нынче же.

Молодой человек улыбнулся.

— Прошу прощения, что заставил ждать. Я был в отъезде — не потому, что скрывался от повесток, а чтобы поместить в моей газете отчет о событиях, суть которых, полагаю, я должен сегодня изложить.

Коронер вернул улыбку.

— Отчет, который Вы поместили в газете, надо думать, отличается от того, что Вы дадите здесь, под присягой.

— Смотрите сами, — заметно вспыхнув, горячо возразил собеседник. — Я писал отчет под копирку, и один экземпляр у меня с собой. Материал помещен не в колонке новостей — то, что там описано, невероятно, — а в рубрике художественной прозы. Но я готов использовать его для дачи показаний.

— Вы же говорите, что описанное в нем невероятно.

— А что Вам до этого, сэр, если я буду говорить под присягой?

Некоторое время коронер помолчал, опустив глаза в пол. Сидевшие в хижине мужчины перешептывались, почти не отрывая взглядов от лица покойника. Наконец коронер поднял глаза и распорядился:

— Продолжаем дознание.

Мужчины сняли шляпы. Свидетеля привели к присяге.

— Ваше имя? — спросил коронер.

— Уильям Харкер.

— Возраст?

— Двадцать семь лет.

— Вы знали покойного, Хью Моргана?

— Да.

— Вы видели, как он погиб?

— Я был рядом.

— Как это вышло? Я имею в виду о Вашем присутствии.

— Я приезжал к нему порыбачить и поохотиться. Была у меня, вместе с тем, и другая цель — понять его странное отчуждение. Он казался мне хорошим прототипом главного героя. Я пописываю рассказы.

— Я их почитываю.

— Спасибо.

— Я не про Ваши.

Некоторые из присяжных рассмеялись. Смех — луч света, разрывающий мглу. Солдаты легко поддаются ему в перерывах между сражениями, а шутка в покойницкой покоряет своей неожиданностью.

— Расскажите об обстоятельствах смерти этого человека, — предложил коронер. — Можете пользоваться любыми заметками, какими пожелаете.

Намек был понят. Вынув из кармана рукопись, свидетель поднес ее к свече, перевернул несколько листов, нашел нужный отрывок и стал читать.

II. Чего нет вовсе, есть в овсе.

«…Солнце едва показалось из-за горизонта, когда мы пустились в путь, собираясь поохотиться на перепелов. Каждый был вооружен дробовиком, но собака с нами шла только одна. По словам Моргана, лучшие места для охоты находились за указанным им кряжем. Мы перевалили через кряж по тропинке, бегущей сквозь поросль карликового дуба. На противоположном, весьма пологом, склоне колосился дикий овес. Морган выбрался из зарослей первым, опередив меня на пару шагов. Вдруг, справа и чуть спереди, раздался шум, листья тревожно зашелестели, кусты зашевелились, будто раздвигаемые крупным животным.

— Спугнули оленя, — сказал я. — Нам бы винтовку.

Напряженно следивший за кустарником Морган не ответил, но взвел оба курка и поднял оружие, готовый к стрельбе. Его волнение удивило меня — он прослыл человеком необычайно хладнокровным даже в моменты внезапной и неизбежной опасности.

— Брось, — обратился к нему я. — Ты ведь не собираешься палить дробью по оленю, а?

Вновь я не получил ответа, он лишь слегка повернул голову, и напряжение в его взгляде поразило меня. Теперь я понял, что дело предстоит нешуточное, и первой моей мыслью было, что мы нарвались на гризли. Я приблизился к Моргану, на ходу готовясь выстрелить.

Кусты больше не шевелились, и шорох стих, но Морган не терял бдительности.

— Что это? Какого дьявола? — спросил я.

— Чертова Тварь! — откликнулся он, не двигаясь. Его голос был резок и неестественен. Моего спутника сотрясала дрожь.

Я, было, снова заговорил, но увидел, как овес неподалеку от того места, откуда донесся шум, самым необъяснимым образом шевелится. Вряд ли мне удастся описать это зрелище. Казалось, что стебли не просто гнутся — сминаются под порывом ветра, сминаются и остаются лежать, и то, что сминало их, медленно и неотвратимо наползало на нас.

Назад Дальше