И вот однажды погожим днём в конце сентября я вступил в святая святых города праха. Место, очевидно, служило пристанищем изрядному числу chiffoniers, поскольку в расположении мусорных куч вдоль дороги прослеживалась некая упорядоченность. Я шёл среди этих куч, высившихся, словно часовые, в намерении проникнуть в самую глубь, к центру средоточия праха.
В пути я заметил, как за грудами хлама несколько раз промелькнули силуэты людей, явно интересовавшихся пришествием в такое место любого незнакомца. Район напоминал маленькую Швейцарию — я двигался вперёд, а извилистая дорожка позади терялась за бесконечными поворотами.
Наконец я вышел к чему-то вроде маленького города или общины chiffoniers. Тут и там стояли хижины и лачуги, такие же, как у болота Аллен в самом захолустье Ирландии — грубые постройки со стенами из прутьев, скреплённых глиной, и крышами из негодной конюшенной соломы, в которые никто и ни под каким предлогом не пожелал бы заходить, и которые даже в акварели выглядели бы живописно только при взгляде весьма снисходительном. Среди этих хибар обнаружилось одно из самых странных приспособлений — ведь не называть же это жилищем, — из всех, какие я когда-либо встречал. Громадный старый гардероб, колоссальный осколок какого-то будуара времён Карла VII или Генриха II, оказался превращён в ни много ни мало жилой дом. Распахнутые настежь двойные двери являли взору всё скудное хозяйство. Открытая часть гардероба представляла собой общую гостиную около шести футов в длину и четырёх в ширину — там сидели вокруг жаровни, покуривая трубки, не меньше шести старых солдат Первой республики в рваных, протёршихся до дыр мундирах. Вид их сразу же настораживал; затуманенные взгляды и вялые челюсти недвусмысленно указывали на пристрастие к абсенту; глаза хранили выражение измождённости и уныния, присущее всем горьким пьяницам, в них читалась подавленная злоба, непременно следующая за пробуждением от пьяного забытья. Другая часть гардероба сохранила первоначальный вид, полки в ней располагались так же, как и раньше, разве что были спилены до половины прежней глубины, и на каждой из шести размещалась постель из соломы и тряпья. Шестеро почтенных господ, населявших сооружение, с любопытством посмотрели на меня; когда, пройдя немного вперёд, я обернулся, то увидел, что они, склонившись друг к другу, тихо совещаются. Зрелище пришлось мне совсем не по душе — места вокруг были глухие, а вид у солдат совершенно злодейский. Не найдя, однако, оснований для страха, я продолжил путь, углубляясь всё дальше и дальше в эту городскую Сахару. Дорога была весьма извилистой, и, описав изрядное количество полукругов, какие совершают порой на катке, я почти потерял ориентацию по сторонам света.
Пройдя ещё чуть-чуть и обогнув невысокий холм из мусора, я увидел ещё одного солдата в ветхой шинели, сидящего на куче соломы.
— Да уж, — сказал я сам себе, — широко здесь представлена Первая республика.
Когда я оказался рядом, старик даже не взглянул на меня, но продолжал невозмутимо и бесстрастно созерцать землю под ногами.
— Вот что значит всю жизнь видеть лишь войну! — снова заметил я. — Любопытство для этого человека — дело далёкого прошлого.
Удалившись, однако, на несколько шагов, я резко обернулся и понял, что любопытство в ветеране вовсе не умерло — он поднял голову и рассматривал меня с довольно странным, если не жутковатым, выражением на лице. Сам он, как мне показалось, был удивительно похож на одного из господ в гардеробе. Встретившись со мною взглядом, он тут же опять опустил голову; не думая более о нём и удовольствовавшись лишь тем, что заметил таинственное сходство между старыми солдатами, я продолжил путь.
Вскоре я встретил ещё одного солдата, похожего на предыдущих. Он также не придал ни малейшего значения моему появлению.
День тем временем стал клониться к закату, и я задумался о возвращении. Сказано — сделано: я развернулся в намерении пойти обратно по собственным следам, но увидел среди мусорных куч сразу несколько дорожек, убегавших в разных направлениях, и застыл, недоумевая, какую же выбрать. Мне захотелось найти кого-нибудь, кто мог бы помочь мне в моём затруднении и подсказать путь, но кругом не было ни души. Я решился обогнуть ещё несколько мусорных куч и поискать хоть кого-то, но только не ветерана.
Пройдя пару сотен ярдов, я обнаружил то, что искал — передо мной стояла одинокая хибара, похожая на те, что я видел ранее, с той лишь, однако, разницей, что эта не была жилой постройкой и состояла только из крыши и трёх стен, четвёртой не было вовсе. По виду самой лачуги и ближайших окрестностей я понял, что здесь находился пункт сортировки хлама. Под крышей сидела морщинистая, согбенная старуха; к ней я и решил обратиться за помощью.
Когда я подошёл и попросил указать мне дорогу, старуха поднялась и тут же завела разговор; и вот мне подумалось, что именно здесь, в самом сердце Королевства Праха, я получил возможность услышать подробности истории парижского нищенства из уст той, что казалась старейшей его обитательницей.
На все свои вопросы я получал изумительно интересные ответы — старуха, как оказалось, видела не одну сотню казней и была среди тех женщин, что отметились необыкновенным пылом в ходе революции. Внезапно она прервала рассказ и со словами: «Месье, верно, устал стоять?» протёрла старый шаткий табурет и предложила мне сесть. Табурет мне категорически не понравился; но бедная старушка была столь обходительна, что мне не хотелось обижать её отказом, более того, повесть участницы взятия Бастилии так захватила меня, что я все-таки присел, и наша беседа продолжилась.
Пока мы говорили, из-за стены хибары появился старик — выглядел он ещё старше, морщинистей и сгорбленней, чем первая моя знакомая.
— Вот и Пьер, — сказала старуха. — Теперь-то месье может послушать истории, если хочет — Пьер ведь везде побывал, от Бастилии до Ватерлоо.
Следуя моей просьбе, мужчина пододвинул ещё один табурет, и мы пустились в плавание по волнам воспоминаний о революции. Этот старик, хотя и был одет, точно пугало, почти не отличался от шести ветеранов, встреченных мною ранее.
Теперь я сидел в центре невысокой хибарки, старуха — по левую, а старик — по правую руку от меня, оба почти напротив. Местечко было забито самым разнообразным хламом, и от многих вещей я предпочёл бы держаться как можно дальше. В одном углу была свалена гора тряпья, которая, казалось, шевелилась от количества обитавшей в ней дряни, в другом — груда костей, испускавшая омерзительный смрад. Бросая взгляд на кучи мусора, я то и дело замечал светящиеся глаза населявших свалку крыс. Всего этого было достаточно, чтобы вызвать глубокое отвращение, но ещё чудовищнее выглядел старый топор мясника с пятнами крови на железной рукояти, прислонённый к стене в правой части хибары. И всё же эти предметы не слишком меня тревожили. Рассказ стариков так увлёк меня, что я слушал и слушал, пока не спустились сумерки, и горы мусора не начали отбрасывать мрачные тени на лежавшие между ними тропинки и площадки.
Вскоре мне стало не по себе. Трудно сказать, что и почему, но что-то определённо забеспокоило меня. Беспокойство — это инстинкт, сигнал предупреждения. Психическое восприятие зачастую выступает часовым рассудка; и как только оно бьёт тревогу, рассудок начинает действовать, пусть и неосознанно.
Так и произошло со мною. Один за другим я стал задавать себе вопросы: где я, чем окружён, и как быть, если на меня нападут; и вдруг у меня в голове, хотя и без всяких видимых оснований, вспыхнула мысль — я в опасности. Осторожность подсказывала: «Сиди спокойно, не подавай виду!», и я сидел спокойно и не подавал виду, ибо я знал — за мной следят две пары коварных глаз. «Две пары, если не больше», — господи, вот кошмарная догадка! Халупа могла быть полностью окружена мерзавцами! Я, похоже, был взят в кольцо целой бандой таких отчаянных головорезов, каких могут породить лишь пятьдесят лет нескончаемой революции.
Чувство опасности обострило мои интеллект и наблюдательность, и помимо собственной воли я сделался предельно бдителен. Я заметил, что взгляд старухи всё время блуждает в районе моих рук. Проследив её взгляд, я обнаружил причину — мои перстни. На левом мизинце у меня была большая печатка, на правом — красивый бриллиант.
Если опасность действительно есть, подумалось мне, то первое, что требуется — отвести подозрения. Из этих соображений я начал понемногу подводить разговор к тому, сколько всего можно отыскать на свалке, а дальше — к драгоценностям. Дождавшись удобного момента, я спросил у старухи, знает ли она что-нибудь о таких кольцах, как мои. Она ответила, что немного разбирается в подобном. Протянув руку и показав ей бриллиант, я пожелал узнать её мнение о перстне. Старуха посетовала, что зрение у неё уже не то, и склонилась к самым моим пальцам.
— О, конечно же, простите! Вот, так будет удобнее, — сказал я со всей возможной беззаботностью и, сняв кольцо, передал его собеседнице. Стоило ей коснуться драгоценности, как зловещее выражение пробежало по её морщинистому лицу. Старуха бросила на меня взгляд, быстрый и резкий, точно вспышка молнии.
Какое-то время я не видел лица старухи, согнувшейся над кольцом, словно изучая его. Старик, выглянув из хибары в стремительно сгущающийся мрак, порылся в карманах, извлёк оттуда бумажную пачку табаку и принялся набивать трубку. Я воспользовался паузой и временной свободой от цепких взглядов, чтобы как следует осмотреться. Всё вокруг уже погрузилось в глубокую тень. И всё же вот они, источающие вонь кучи отходов, вот он, прислонённый к стене окровавленный топор, и кругом пробивается сквозь тьму злобный блеск крысиных глаз. Я замечал их у самой земли даже в просветах между досками задней стены. Постойте-ка! Ведь эти глаза гораздо больше, ярче и ещё злобнее!
На миг сердце моё застыло, а разум пришёл в смятение, как бывает, когда испытываешь нечто вроде опьянения, но чувств не лишаешься, хотя сил и достаёт только на то, чтобы остаться в сознании. Секунду спустя, однако, я уже восстановил спокойствие — ледяное спокойствие, преисполнился энергией, самоконтроль мой сделался совершенным, а чувства и инстинкты обострились до предела.
Теперь я осознал масштаб опасности — меня окружили отчаявшиеся люди, готовые на всё! Я даже предположить не мог, сколько их притаилось на земле за хибарой в ожидании момента для удара. Я знал, что я высок и силён, но это знали и они. Знали они и то, что я англичанин, а значит, без боя не сдамся; и вот все мы ждали. Я чувствовал, что в последние несколько минут получил преимущество, поскольку осознавал опасность и понимал ситуацию. Вот, подумалось мне, настоящее испытание храбрости — испытание ожиданием; а предстояло, вероятно, и испытание схваткой!
Рассмотрев кольцо, старуха подняла голову и сказала как будто бы довольно:
— Преотличное кольцо, в самом деле, великолепное кольцо! Ох-хо! Когда-то у меня были такие кольца, много их было, и браслеты, и серьги! О! Я в те дни была первой красавицей на каждом городском балу! А теперь все меня забыли! Забыли! Да нет — теперь обо мне никто и не слышал! Разве что их деды помнят меня — некоторые! — она рассмеялась, надтреснуто и неприятно. А затем, признаюсь, к моему огромному удивлению, она протянула мне кольцо жестом, не лишённым некоего старомодного изящества и грации.
Старик тут же привстал с табурета и, глянув на старуху с внезапной злостью, бросил мне резко и грубо:
— Дайте!
Я уже передал было перстень, когда женщина предупредила:
— Нет-нет, не давайте его Пьеру! Пьер — такой чудак. Он вечно всё теряет, а кольцо такое красивое!
— Заноза! — гневно плюнул старик. Внезапно старуха проговорила заметно громче, чем требовалось:
— Погодите! Я вам расскажу кое-что о кольцах.
Что-то в прозвучавшем, помимо голоса, сразу насторожило меня. Виной тому, вероятно, была моя сверхчувствительность, возникшая из-за страшного нервного напряжения, но только мне показалось, что обращалась старуха вовсе не ко мне. Оглядевшись украдкой, я заметил глаза крыс в кучах костей, а вот глаз, следивших за мной сквозь щели в стене, не увидел. Чуть погодя, однако, они возникли вновь. Оклик старухи отсрочил нападение, и звери отползли в своё мрачное логово.
— Давным-давно я потеряла кольцо, прекрасное, с бриллиантом — когда-то оно принадлежало королеве, а мне подарил его сборщик налогов, но позже я отвергла его, и он перерезал себе горло. Я посчитала, что кольцо украли, и поставила на уши всю прислугу, но не напала на след. Прибыла полиция. Они предположили, что кольцо попало в водосток. Мы спустились в канализацию — я спустилась вместе с ними, в моём роскошном платье, потому что никогда не доверила бы им моего дивного кольца! С тех пор я поближе познакомилась с канализацией, и с крысами тоже! Но мне никогда не забыть ужаса, который я тогда испытала — стены, целые стены блестящих глаз в темноте, куда не пробивается свет факелов. Итак, мы спустились в трубы под домом. Обшарили весь сток и там, в грязи и мерзости, нашли моё кольцо, а потом поднялись обратно.
Но перед возвращением мы наткнулись и ещё кое на что! Мы уже приближались к выходу, когда к нам вышли несколько канализационных крыс — на этот раз в человеческом обличье. Они рассказали полиции, что их товарищ ушёл в трубы и не вернулся. Он отправился в канализацию прямо перед нами и, если потерялся, то вряд ли забрёл далеко. Они попросили помощи в поисках, так что мы повернули назад. Меня отговаривали, но я настояла на том, чтобы остаться. Всё это было так ново, волнующе, да и разве не нашла я своего кольца? Мы прошли совсем немного, когда кое-что заметили. Вода была неглубокой, а дно стока поднялось из-за груд кирпича, мусора и тому подобного хлама. Он сопротивлялся, как мог, даже когда его факел погас. Но их было слишком много для него одного! Они быстро управились! Кости были ещё тёплыми; но обглодали их начисто. Они сожрали даже своих мёртвых родичей, и крысиные скелеты валялись вокруг человеческого. Другие — те, что люди — восприняли всё довольно спокойно, принялись шутить над мёртвым товарищем, хотя помогли бы ему, будь он жив. Фи! Какая разница — живой или мёртвый?
— И вы совсем не боялись? — спросил я.
— Боялась? — переспросила старуха со смехом. — Я — и бояться? Да вы спросите Пьера! Но я была тогда моложе, и от вида омерзительной канализации со стеною жадных глаз, ползшей вместе с кругом света от факелов, мне делалось не по себе. И всё же я шла впереди, а мужчины — следом! Так у меня заведено! Никогда и нипочём мужчине не опередить меня. Всё, что мне нужно — это возможность и средство! А они сожрали его — не оставили ни малейшего следа, кроме костей; но никто ничего не заподозрил, никто даже шороха не слышал! — и старуха зашлась в припадке самого жуткого смеха, какой мне когда-либо доводилось слышать. Великая поэтесса так описывает пение своей героини: «О! Видеть или слышать, как поёт! Не знаю, что из этого прекрасней».
Я мог бы сказать то же об этой карге, заменив, разве что, слово «прекрасней», ибо не знал, что было более дьявольским — резкий, скрипучий, злобный, довольный смех или хищный оскал и безобразный, квадратный, точно у трагической маски, раскрытый рот с немногочисленными жёлтыми зубами, блестящими в уродливых дёснах. И этот смех, и оскал, и мрачное довольство сообщили мне оглушительно ясно, как будто словами, что убийство моё было предрешено, и убийцы лишь ждали, когда пробьёт час исполнить приговор. Между строк её отвратительной истории я читал её приказы сообщникам. Она словно бы говорила: «Ждите! Ждите своего часа. Я сама нанесу первый удар. Дайте мне оружие, а я дам вам возможность! Ему не уйти! Сделайте всё тихо, и никто ничего не заподозрит. Криков не будет, а крысы сделают своё дело!»
Темнота вокруг всё сгущалась и сгущалась; наступала ночь. Я украдкой огляделся — всё было неизменно. Окровавленный топор в углу, кучи отходов и блеск глаз в грудах костей и трещинах в полу.
Всё это время Пьер упорно набивал трубку; теперь он закурил и принялся выпускать клубы дыма. Старуха обратилась к нему:
— Бог мой, темно — хоть глаз выколи! Будь так добр, Пьер, зажги лампу!
Пьер встал и поднёс зажжённую спичку к фитильку лампы, висевшей сбоку от входа в хибару и снабжённой отражателем, рассеивавшим свет по всему помещению. Без сомнения, именно при этом свете они и разбирали здесь мусор и хлам.