Он шептал эту чушь, откидываясь иногда, чтоб посмотреть в Асино лицо — доходит ли до неё хоть что-то? Он видел неподвижный профиль с вечно открытым ртом. Идиотический. Только бы она молчала! И вдруг дёрнулись её подсеребренные светом заоконного фонаря ресницы, качнулась голова, и она повисла у него на руках. Это было так неожиданно, что Самоваров едва не грохнулся с нею на пол. Реакция у него была ещё неплохая, он успел подхватить Асю под мышки и застыл, сжав своими сильными руками. Он не мог пошевелиться, потому что в ту же минуту совсем рядом с его дверью затопали шаги, послышался кашель Оленькова, а Денис испробовал прочность самоваровской двери одновременно булыжником локтя, валуном колена и чугуном ботинка. И хотя Самоваров надеялся на прочность своего амбарного засова, минута была такая, что его даже замутило от волнения.
— Упёрся домой, — сделал вывод Денис, ещё немного понасиловав дверь и прислушавшись в промежутках между ударами к тишине за нею. — Да я видел ещё в два часа, как он уходил. Работничек! Но дверь всегда запрёт на совесть. Аккуратная сволочь. Это вон у Вердеревской всё нараспашку, как всегда.
— А может, она здесь ещё? — забеспокоился Оленьков.
— Куда там? Пальта-то нет. Побежала искать, кто бы её десятый раз за день трахнул. Без этого не заснёт. На стенку полезет.
— Ты так рассуждаешь, будто трахал её, — усмехнулся Оленьков.
— А то нет. Кто ж её не трахал! Если у вас сегодня до неё руки не дошли, то у меня было перед обедом. Может, и этот гад колченогий разок её долбанул. И парочка экскурсантов в придачу. А ей всё мало. Лечить её пора.
Самоваров мёртвой хваткой держал свесившую голову бездыханную Асю, и его мутило от напряжения, гадливости и ужаса.
«Жизнь — это ужас. Ужас, ужас», — лезли в голову всякие глупости. Голоса и шаги стали удаляться. Денис долго бренчал ключами, запирая Асин кабинет, потом стало совсем тихо. «Уходят», — решил Самоваров и стал осторожно, тихонько подтаскивать Асю к дивану. В эту минуту шаги Дениса снова стали приближаться, и Самоваров замер: неужели почуял? Но то, что он услышал, было почти так же безнадёжно и плохо: тяжело бухнула громадная дубовая дверь отдела прикладного искусства, две толстенные створки, монументальные, как церковные врата. Они перекрывали проход в общий коридор, туда, где был выход, где был Асин кабинет, где был телефон! Дважды щёлкнул замок. Всё, их замуровали. Вот кто сволочь — сволочь аккуратная!
Уже ничего не опасаясь, Самоваров кинул Асю на диван, стал на ощупь расстёгивать её шубку, путаясь пальцами в каких-то стильных плетёных петлях. Только после минуты бесплодных усилий догадался включить лампу. Дело пошло легче, тем более что и Ася приходила в себя: поморщилась, двинула головой и открыла бессмысленные глаза.
— А-а, Самоваров… — протянула она, узнав его, и, как ему показалось, с разочарованием. Откуда, из каких хрустальных сфер она сейчас вернулась? Она поводила взглядом по потолку, по верхам шкафов и полок, спросила тихо: — А что это со мной было?
— В обморок ты упала.
— Как же эго… А! — с недоумением осмотрелась она по сторонам. — Я испугалась, когда ты вошёл. Я темноты не боюсь совсем, я её люблю, но тут что-то странное было. Было?
— Угу. Страннее не бывает, — мрачно кивнул Самоваров. — Я тебе расскажу чуть погодя. Ты полежи, чайку вот попей. Он остыл, правда…
— Да я хорошо уже себя чувствую, — встряхнулась Ася. — Не хочу чайку. Я домой пойду, поздно уже.
Она села на диван и принялась поправлять на себе шубку, расхристанную Самоваровым. Он улыбнулся.
— А шубку ты лучше сними, потому что домой идти нам не придётся. Заперли нас.
— Как? Чем? — сомнамбулически захлопала глазами Ася.
— Дверью. Хорошая прочная дверь. Дубовая, — объяснил Николай.
— Ну и что? — возмутилась Ася. Она вскочила и уже застёгивала шубку, ловко управляясь с мудрёными петлями. — Ну и что из того? Кто-то же дежурит сегодня. Галина? Или, кажется, Денис? Мы пошумим, и нас выпустят.
— Шуметь мы не будем, — как можно значительнее постарался сказать Самоваров. — Я тебе сейчас расскажу кое-что. Только ты шубу скинь, сядь и постарайся сознания больше не терять. Ещё одного твоего обморока я не вытерплю.
Он и в самом деле до сих пор чувствовал мерзкую слабость. Асин обморок испугал его чрезвычайно. Её обмякшее тело сделалось тяжёлым, как песок, и зыбким, как вода; его с трудом удалось дотащить до дивана.
Ася недовольно пожала плечами, но шубу сняла и даже хлебнула остывшего чаю:
— Фу, какие помои… И что же ты мне расскажешь?
Самоваров выложил свои умозаключения и удивился, до чего всё вышло коротко и просто. Правда, он не вдавался сейчас во всякие кустистые ответвления вроде любовных историй Анны Венедиктовны или причины Ольгиных подсказок. Главное-то, до чего было банально! Двое жуликов решили награбить ценностей и сбыть их корсиканцу, тоже жулику. Самоваров, пока рассказывал, сам вдруг ясно понял: эти двое не вернутся. Они уезжают навсегда! С
Аночкиными брошками, с древним чегуйским золотом, с пустячками от Фаберже (и чуть не с громаднейшим киотом Кисельщиковой! Хотя это вряд ли, слишком уж вещь массивная). Губернатор, конечно, выставку отложил, но документы-то все у Оленькова на руках, фирма-то «Анка» благополучнейше всё вывезет под видом предметов благородного культурного обмена. Уже в семь утра эти двое, попивая шампанское в бизнес-классе, рассевшись в креслах над облаками, спокойненько воспарят в свою свинскую мечту. Им обосноваться надо посреди цивилизованного человечества, рядом с толстобрюхим Сезаром. Для нашего тускловатого мегаполиса они чересчур хороши. Им не нравятся ямки на дорогах и общие бани для населения бревенчатых и дощатых окраин. Они должны быть обеспечены хорошим одеколоном, экологически чистой пищей и лебезящими лакеями. И чтобы на каждом колене было по девушке с синтетическим льдом, вшитым в груди. Может, ещё чего намечтали? Самоварову трудно было вообразить их рай. Но ведь возьмут своё: и Лазурный Берег, и одеколон, и лёд. Иначе зачем идиот Баранов всю жизнь рылся в земле, выскребал из праха свои дурацкие бляшки? А другие идиоты столько лет тряслись над музейными цацками, вместо того чтоб жить?
Брось, Самоваров, свою убогую сатиру, свои Кукрыниксы. Это примитив. Они улетают. Они улетают! Они умеют и будут жить. Они закрыли дубовую дверь и утром будут в небе. Ты всё знаешь. Все всё узнают потом, когда эти двое (один из которых мастер раскраивать черепа) уже накушаются своей мечты.
— И что? Кирпичи? Прямо вот те кирпичи, что во дворе? — вопрошала ошарашенная Ася, выслушав самоваровский рассказ.
— Не могу ручаться. Может, кирпичи и другие. Может, они эти кирпичи с детства берегли для важного дела. А всё-таки кирпичи и есть кирпичи. Что ты на это скажешь?
Ася потеребила пальчиками кудри.
— Может, ты всё-таки преувеличиваешь? — залепетала она. — Дико всё как-то. Убийства эти… И Оленьков… Невероятно!
— Ну конечно, человек в таком отменном пиджаке не может быть негодяем! Да ещё с таким баритоном! Да ещё с таким другом-экспонатом из антропологического музея. Последний — вообще ангел! — обозлился на неё Николай.
Самоваров вспомнил, как Денис хвастался траханьем Аси «сегодня перед обедом», и его снова замутило. Может, неандерталец врал?..
— Ася, ты что, с кем-то из них сегодня спала, что защищаешь как родных?
Ася возмущённо заморгала:
— Я не ожидала от тебя такой пошлой бестактности. Ты всегда отличался в лучшую сторону от наших музейных клуш. Но дружба с Верой Герасимовной, видно, даром не проходит.
— Не до такта сейчас и не до личной твоей жизни — кому она нужна? — отмахнулся Самоваров. — Тебе самой меньше всех, кажется. Но они убийцы. С Денисом перед обедом, да?
— Ты мерзкий, — залопотала Ася. — И те старухи, которые подсматривают, тоже…
— Всё, забудем. Мне в самом деле ни к чему всё это знать. Никто за тобой не подсматривал, — решил объяснить ситуацию Николай. — Денис сам об этом Оленькову поведал, когда в дверь мою ломился, запор проверял. Так, вскользь упомянул. В свойственном ему стиле куртуазного маньериста. А я тут стоял и держал тебя за шкирку — ты как раз в обморок изволила бухнуться. Такой вот я мерзкий. Ты бы хоть иногда немного головой думала, что и с кем…
Ася во время этой тирады упорно смотрела на ничем не примечательную стену, и вдруг из её бессмысленных и бесстыдных глаз сразу в несколько дорожек потекли блестящие слёзы.
— Нет, это ты, Самоваров, мерзкий! Ты, — заявила она обиженным носовым голосом. — Разве можно говорить такие вещи? Такие мерзости? Что ты мне доказать хочешь? Что я плохая, а ты хороший? Ты осмотрительный, ты брезгливый? Нет, ты просто тупой и скучный. Ты умрёшь тем же чурбаном, каким родился, ничего не поняв, не ощутив, как те убогие и похотливые бухгалтерши, которые бог знает что обо мне говорят! А я живу, каждую минуту живу — и помню, что живая. Ведь если жизнь свою хоть минуту будешь ограничивать, умирать начинаешь. А когда живёшь, дышишь и знаешь: смысл всего секс, соприкосновение…
— С Денисом Богуном, — не удержался от ехидной реплики Самоваров.
— Да, и с ним! — тряхнула летящими волосами Ася. — Он такой же горячий, полный крови и влаги, как и прочие. Он тоже живёт и может умереть, вот и всё! Что же, меня ведь, как и тебя, учили общественной морали, всяким обязательствам, я уж и не помню, чему такому: физике, геометрии, готовить суп, знать эпоху Возрождения. А у меня был друг, много старше меня. Он в своей квартирке жил (это всё в Петербурге происходило, разумеется). Из окон видны были серое море, краны, корабли. Я туда почти каждый день бежала вечером. Мы занимались любовью и смотрели на корабли. Ещё ссорились. Я лепетала, что меня бабушка за уроки ругает (знал бы ты, какая семья у нас, какою идеалистического закали! жрецы науки, благоухающий гербарий!). Лепетала ещё, что у него бывшая жена на уме и ещё одна прежняя женщина, которая тоже к нему ходит, и он тогда мне звонит, чтобы я не шла. А я каждый день к нему хотела. В эту кровать, откуда краны видны. Чтобы было всё, только как я хочу и как положено (значит, только для меня хорошо)… Так я его любила, что мне одежда мешала, трусики, туфли. Я только совсем без ничего, с ним и в той кровати могла дышать и жить, а остальное было мучением. Какая уж тут геометрия!
А ему уже было тридцать четыре года, и он знал, как и для чего жить, и делал всё по-своему. Не угождал мне, а ссорился. Просто выбрасывал меня на лестницу. Я злилась, но снова приходили, целовала его дверь и дрожащей рукой всовывала ключ в замок. Однажды мы поссорились, и я решила не ходить туда больше. Очень уж унизительно показалось так жить. Две недели не была у него, но мучилась страшно. Уйду утром из дома — и иду куда глаза глядят. В какой-нибудь незнакомый район уеду на автобусе, а там многоэтажки, грязь по колено. Я вязну в этой грязи, плачу до того, что плакать устаю. Только горло болит. Погреюсь на какой-нибудь почте или в овощном магазине и снова куда-то еду. Так целых две недели. Октябрь, дождь… Из школы маме учительница позвонила: где Ася? Меня отругали, бабушке сделалось плохо, я заперлась в ванной… В общем, обычные детские глупости. Я на другое утро паинькой в школу пошла, а вечером — к нему. И даже удивлялась, зачем я целых две недели плакала и бродила по этим грязям и почтам, когда у меня в кармане ключи от всего, что для меня важно и нужно. Подхожу к двери, соседка напротив высовывается (вылитая Вера Герасимовна наша — улыбочки медовые и сахарные): «Деточка! Вы к Виктору? Он уехал, кажется. Я давно его не вижу». Почему уехал? Куда? А как же я? Я? Открываю двери — двойная была у него дверь — и вдруг запах… ужасный и незнакомый. И мой друг лежит посреди комнаты, вернее, то, что от него осталось. Жуткая зловонная лужа на полу, невыносимо омерзительная… Что-то вязкое сползло с костей… Лужа. Он, которого я так любила, сделался этой мерзостью! И навсегда! И никогда больше!.. Соседка в дверь лезет, а я стою в каком-то сером тумане, и будто подо мной люк открывается, и я скольжу в него, падаю… Упала в обморок. Как сегодня, наверное. Мне тогда было шестнадцать лет. Вот тогда-то я и поняла, какая ерунда, какая никчёмность всё, что не я. Всё, что другие понапридумывали. И привязанности все. К чему, если завтра ЭТО? И её ли жизнь черна, и всякая радость, и сладость — это лишь теперь? Ты тогда только жив, когда жив. Когда вокруг тебя и в тебе это горячее, живое, живое! Ты, Самоваров, про бляшки барановские сейчас бормотал, про эту парюру разнесчастную, — а ведь это всё прах, это не нужное. Есть из-за чего переживать! Да пусть берут, если им от этого хоть немного будет радости!
«Тогда она и рехнулась, гляди на любовника, превратившегося в лужу. И целую теорию придумала, ясненький ответ дала на вопрос: «Что делать?!» Испытывать содрогания амёбы. Главное, чтобы амёба была живая. Живых ей подавай…» Самоваров пристально поглядел в бледное лицо Аси (слёзы высохли на нём так же быстро, как и появились) и сказал:
— Ты права, быть может. По-своему. Да я и говорил, что личная гноя жизнь меня не касается. Живи, ощущай сколько хочешь и что хочешь. И даже все ли бляшки-безделушки пусть они прах, хотя я с этим и не согласен. Но наши двое, те, что живее всех живых, уже двух человек убили! Из живых мёртвые лужи сделали, вроде той, которой ты навек перепугалась.
Что же, пусть радуются? А ты просто мешок с костями? И будешь смотреть на всё это с улыбкой Джоконды?
Ася нахмурилась:
— Нет, это ужасно!.. Я не… Но ведь ничего уже не сделать? Ведь ничего нельзя сделать?
— Не знаю. Зато я понял одно: они сегодня рабов бить будут.
— Каких рабов? — удивлённо спросила Ася.
— Да пундыревских! Оленьков считает, что в них бриллианты спрятаны. А там нету ничего! Только перепортят вещи. Тебе всё равно, но это дико! Ты же чем-то отличаешься от павиана, ты же умна, ты же русская интеллигентка, ты же бескорыстна, ты же от Баранова бляшки приняла и остальное, что другие сто лет собирали! Зачем приняла? Чтоб отдать всё двум убийцам и мерзавцам? Пусть жизнью наслаждаются?
— Ты ничего не понял, — тихо и скорбно ответила Ася, — ты, Самоваров, туп и прям, как палка. К сожалению.
— Сожалей, сожалей! — кивнул он ей. — И слушай меня: они не полетят на Корсику, они ничего не сволокут этому хренову Сезару, они сядут в тюрьму! Вышло так, что только я могу это сделать. Никто ничего не знает и не подозревает. Придётся действовать мне…
— Но как?
— Не шлю ещё. Сейчас посмотрим.
Самоваров подошёл к окну, посмотрел на тёмный музейный двор. В свете малосильной лампочки служебного входа, всегда напоминавшей Самоварову лампочки над дверями больничных приёмных покоев, куда «скорая помощь»… Нет, не надо ничего вспоминать! В свете лампочки таинственно мерцали кучи хлама: сбитая чугунная ограда, заменённая теперь новой, гнилые доски, куски грязной плёнки, кирпичи — родные братья тех, которые заместили чегуйское золото. Не слишком привлекательная картинка. Нельзя ли сделать неё как-то иначе?
Самоваров схватил инструменты, вышел в коридор, постоял у массивной запертой двери. Дверь была дубовая, прочная, главное, такая красивая, что он не решился её трогать. Правда, под самым потолком в двери стёклышко было вставлено, поблёскивало в резном веночке… Деревянные лилии томного стиля модерн… Ведь не протиснешься в этот овальчик. Да и мимо оленьковского кабинета идти не стоит. Всё-таки эта парочка искателей сокровищ пока не подозревает, что кто-то есть рядом. Это хорошо.
Самоваров подошёл к окну, ещё раз со вздохом глянул и тёмный двор. Двор был глухой. пустой, а за ним — непроглядная тьма, которая утром материализуется в безлюдный сквер, теперь, в ноябре, голый и редкостно унылый.
Бежать надо будет тихонечко, мимо флигеля, к центральному входу. Там перелезть через декоративную ограду… И куда отправляться? В милицию? Это полторы троллейбусных остановки. Или, как некогда Баранов, в штаб ОМОНа? Тот совсем рядом. Самоваров взял нож и ловко полоснул лезвием по им же самим заклеенной щели между оконными створками (переклеивать придётся!). Затем разрезал все аккуратно заделанные бумагой щёлки и сильно дёрнул за ручку. Чёрт, забыл шпингалеты открыть! Дёрнул ещё раз. Стылая, смёрзшаяся, покойно расположившаяся зимовать рама туго подалась. Дунул в лицо холодный ветер с металлическим морозным привкусом. Ася удивлённо наблюдала за манипуляциями Самоварова, но тут не выдержала, спросила громко, с паническим испугом: