— Полагаю, им нелегко пришлось, — посочувствовал Самоваров, — ведь тут ещё папа, генерал Шлиппе.
— Ах, представьте, это всё устроилось, — утешила его Анна Венедиктовна. — Дедушка уже старенький был, а мама очень левая. Она к тому времени и лозунги какие-то писала, и рабочих детей учила революционным мимическим сцепам. Папа тоже оказался левым флангом в искусстве, так что они с мамой даже в отделе искусства заправляли. Квартиру эту вот тогда же получили. Правда, папа болел сильно — и печень, и лёгкие — и больше живописью занимался. Вы видели его серию женщин на спектральных фонах? Он их с мамы писал.
Женщин этих Самоваров видел и теперь подумал, что угасающий хилый Лукирич своей левой кистью с какой-то бессильной мстительностью преображал красивую здоровую жену в отвратное, неуклюжее чудовище, будто наскоро сложенное из косоватых жёлтых и бурых ящиков. Впрочем, Самоваров в прелестях авангарда ничего, к стыду своему, не смыслил.
— Папа умер в двадцать шестом году, — вздохнула Анна Венедиктовна. — Мама была ещё очень молода, занималась пластикой, ходила в хитоне и босая, когда снегу не было (а с футуристами, в девятнадцатом году, и по снегу!). Только волосы она остригла. Из-за хитона и пластики её считали чуть ли не городской сумасшедшей, причём всерьёз, даже наш профессор Бершадский. Она потом вышла замуж за начальника ГПУ, а потом за директора облпродбазы. Разве это безумные поступки?
— Напротив! — горячо воскликнул Самоваров, окончательно отогревшийся и решивший пробиться наконец к криминальной теме. —
Как хорошо, Анна Венедиктовна, что вы все свои сокровища сохранили!
— Да, причём тогда, когда другие выбрасывали всё как устаревший хлам, — с самодовольной улыбкой отозвалась она, — я, скромная преподавательница географии, терпеливо ждала, когда придёт час новой славы Венедикта Лукирича!
Самоваров взялся сбавить патетический тон беседы и скромно поинтересовался:
— Бриллианты тоже папины были? Которые якобы ваш квартирант украл?
Анна Венедиктовна несколько оторопела от такого виража, потом повернулась к молчаливой и недоверчивой подружке:
— Капочка, будь добра, пригласи к нам Валерия, он ведь дома?
Капочка поднялась, осторожно опустила на пол Уголька, и он, цокая старческими когтями, поплёлся за ней.
Анна Венедиктовна продолжала рассказ:
— Конечно, бриллианты не папины. Шлипповские они. Можно сказать, фамильные. Мама только два кольца прикупила в Торгсине, когда была замужем за завбазой (его как-то очень скоро репрессировали). Чудные были вещи, особенно камэ был прелестный. Браслет дутый, да, но работа-то старинная; такой точно есть на одном портрете Винтергальтера.
— А бумаги? — допытывался Самоваров. — Украденные ценные бумаги? Говорит, это бумаги Пикассо?
Анна Венедиктовна возмутилась:
— Да какой Пикассо! Бумаги как раз мои. Ума не приложу, кому они нужны?
— Может, перепутали? — предположил Самоваров. — Может, хотели Пикассо взять, а схватили ваши бумаги? Или что-то там было важное? Вы ведь очень просите их вернуть. Что там было в бумагах?
— Ах, я не помню! — всплеснула руками старушка. — Письма, записочки, всякая ерунда. Я сто лет в эту коробку не заглядывала — зачем? Но вернуть, да, очень хочу, что же, это моя юность, моя жизнь…
«Поди, письма любовников», — решил Самоваров и повернулся к двери, в которой вслед за Угольком и суровой Капочкой появилась долговязая фигура Валерика Елпидина.
Валерик, в отличие от Насти, нисколько не похорошел за прошедшие полтора года, только больше приблизился к тому аскетическому, нервному типу, какой предопределила ему природа. Самоваров пожал худую тёмную руку.
— Извините, что задержал, — оправдывался Валерик, — я писал натюрморт, пришлось мыть руки постным маслом.
— Он всё время работает, — вставила Анна Венедиктовна. — И прогрессирует на глазах! Как эти милицейские олухи могли выдумать, что он ворует брошки? Чепуха! Бред!
Она так горячо защищала Валерика, что Самоваров заинтересовался, как студент попал в этот далеко не обычный дом.
— Слушай, Валерик, тебе здорово повезло. Ты что, конкурс прошёл, чтобы поселиться в доме самого Лукирича? — прямо спросил Самоваров.
Валерик уставился в пол и глухо откашлялся. Вид у него был жалкий. «Интересно, он всё так же без надежды влюблён в Настю?» — подумал Самоваров и снова вспомнил Настину определившуюся красоту.
За мямлю Валерика ответила Анна Венедиктовна:
— Я сама его пригласила. Уж три года назад.
— Два, — уныло поправил Валерик.
— Да? — удивилась Анна Венедиктовна. — Мне казалось, что больше. — И, обращаясь уже к Самоварову, она пояснила: — Я ведь уже двадцать лет подрабатываю в художественном институте — позирую для портретов. Раньше нуждалась в средствах, а теперь хоть изредка хочется повертеться среди людей, увидеть молодые лица. Портретов моих, наверное, уж сотен пять за эти годы сделано, не меньше! И студентов на квартиру я брала прежде из материальных соображений. Вы, конечно, думаете, что мне приличней девочек держать. Так большинство старух и делают. Девочки ведь стирают, убираются и всё такое делают получше. Но посудите сами, в такой квартире с девочкой будет страшновато. Ну их, девчонок, они вздорные, мелочные, да и воруют больше, это уж проверено. Главное, чтобы мальчик был интеллигентный, хорошего нрава. Валерий у меня из удачных. Такой скромный, работает много. И талант! Его комната — просто мастерская, там всё холстами забито. Поэтому, когда его в милицию забрали, я страшно возмутилась.
Валерик во время тирады сидел багровый от смущения, ёрзал на стуле и усиленно отворачивался к окну. Самоваров решил приступить к делу:
— А позапрошлой ночью что случилось? Вас ведь дома не было?
— Капочка гриппом болела, — вздохнула Анна Венедиктовна. — Конечно, у неё соседи славные, не оставят, но она скучала. Тосковала. Бывает, что я ночую у неё. Заночевала и позавчера. Грипп у Капочки почти уже прошёл. Говорят, через три дня он уже незаразен. Я ни разу у неё не была, пока она болела, и она совсем скисла. Но инфекция! Я ведь могла заболеть! Это, может, вам покажется эгоистичным, но в мои лета надо думать о здоровье, и к тому же серьёзно. Зато когда стало неопасно, я пришла! И с ночевой. Мы все пили чай и проболтали до утра.
«Хороша помощь больной», — подумал Самоваров. Он уже понял, что дружба эта держится на столетнем обожании Капочкой своей очаровательной подружки, которая сохранила детские легкомыслие и эгоизм. Самоваров представил их молодыми. Даже школьницами. Школьницы сквозь морщины, осевшие фигуры, неновые одежды проступали куда сильнее, чем во времена женского расцвета. Особенно Капочка — своей детской стрижкой, худобой, поставленными внутрь маленькими ножками напоминала девочку-скромницу. А Анечка, как про себя уже называл Анну Венедиктовну Самоваров, была, конечно, кокеткой, раннего развития подросточком с бесконечными мальчиками на уме. Если ещё учесть наследственность со стороны мамы Шлиппе-Лангенбург… Ведь всё-таки похожа! Только в тяжёлые шлипповские черты вкралось что-то и тонкое, лисье от Лукирича, так что Анечка, пожалуй, была более хорошенькой, чем мать, хоть и не такой вальяжной.
Анна Венедиктовна по-своему истолковала задумчивость Самоварова.
— Вы подозреваете, что я никого не предупредила? Валерию я говорила накануне, что собираюсь к Капочке, и оттуда звонила. Когда? Постойте-ка… Часов в семь!
Валерик согласно кивнул. Самоваров обратился к нему:
— Ты-то как, ничего не видел?
— Меня дома не было, — буркнул всё такой же красный Валерик. Его смущённое лицо блестело от пота.
— Где тебя носило?
— Ну, вы уж слишком наступаете, — лукаво улыбнулась Анна Венедиктовна. — Валерий — молодой человек, симпатичный… Как можно! Дело молодое. — Чувствовалось, что она одобряет воображаемые шашни Валерика, тогда как неразговорчивая Капочка уставилась на него с суровым укором.
— Никакого молодого дела у меня не было! — воскликнул Валерик. — Я в институте был. Работал.
Нарисованные брови Анны Венедиктовны полезли вверх и образовали на лбу два ряда полукруглых морщин. Валерик в отчаянии бросился к Самоварову.
— Вот не верят мне. Нигде! Николай Алексеевич, вы-то хоть постарайтесь понять! Я рисовал всю ночь… Гипсы. Понимаете, последнее время я вижу, что рисунок у меня ни к чёрту. Писал-писал, цветом баловался, а теперь вижу — ломаное, беспомощное лезет, в наезженную колею гонит. Чего хочу, того не могу, неуменье не пускает. Вот и взялся снова за гипсы, за всех этих дурацких Давидов да Антиноев. Понимаете, это после и забыть можно, и бросить, но коли этого никогда не делал, будешь вечно скован: будешь раскрашивать и бояться, как бы не пришлось ноги рисовать. Знаете, нога — пальцы, пятка (дьявольская такая штука) — не стоит, у меня она как переломанная. А скажем, у Пикассо в самых диких ракурсах все суставы вертятся! Я и стал по ночам в институт ходить, гипсы рисовать. Сторож меня пускает. Вот и позавчера был.
— И сторож тебя видел? — уточнил Самоваров.
— Ну да. Впустил же! — пожал плечами Валерик. — А потом, в пустой мастерской рисовал, а он шут его знает где был. Да спал, конечно. В милиции зато говорят: ложное алиби. Нету алиби! Ты, говорят, вошёл в институт, потом тихонько вышел и стал брошки воровать. Сторож ведь не видел, как ты рисовал? И рисунок твой не доказательство — ты, может, его год назад сделал. Если б я знал, я бы ходил да будил сторожа: посмотри, тут я! А так… — Он безнадёжно махнул рукой: — Есть майор
Новиков такой, тот говорит: «Считай, что ты сел. Выдавай брошки и уголовных дружков». А какие дружки? Какие брошки? Брошки-то мне зачем?
Он замолчал, и обе старушки горестно вздохнули. Яркие солнечные полосы со стен съехали уже куда-то вбок, за окошко, и вокруг стало не так нарядно и весело. Уголёк задремал, а Самоваров вспомнил, что ему надо на работу.
— Ты не тужи, — сказал он Валерику, — придумаем что-нибудь.
И снова вспомнил, как Настя уверяла, что «все в шоке», что «этого не может быть, чтобы Валерик украл драгоценности и какие-то письма». Так ли не может? Парень вообще-то странноватый…
Глава 6
ЖЕЛЕЗНЫЙ СТАС И БРОНЗОВАЯ ДЕВА
Пришлось-таки Самоварову грузить и собирать эти чёртовы ящики для Чёртова дома. Ещё и бумаги сверять: Ася с её безупречной грамотностью и эрудицией при письме нещадно пропускала буквы и перевирала цифры, даже когда смотрела в образец и вслух себе диктовала.
Приход Стаса стал для Николая избавлением, хотя тот был ещё более мрачным и хмурым, чем всегда.
— Где твой чай? — устало спросил Стас, не обращая внимания на ящики и на Асю. Майор Новиков, занятый убийством сантехника Сентюрина, был в музее достаточно известен для того, чтобы Самоваров с чистой совестью мог бросить свои корсиканские занятия и открыто проследовать со Стасом в мастерскую.
— Ну, как дела? — спросил, хлопоча над чаем, Самоваров.
— Хреново, — ответил Стас, откинулся на скрипучую спинку полуантикварного дивана и вытянул усталые ноги в угрожающе тяжёлых ботинках.
— Как же так?
— А так, твой сукин сын Мутызгин — и в самом деле милейший человек, — объявил Стас. — К тому же у него полные штаны алиби. После пьянки с Сентюриным он явился домой, красивым и румяным, стал куражиться, телевизор переключать. За эти шутки жена, тоже темпераментная особа и тоже, заметь, с очень красным лицом, намяла ему холку и взялась выпихивать его на лестничную площадку. Потому что шутить с телевизором Мутызгин взялся, когда начался мексиканский сериал «Роковая ошибка». Жена жить не может без этой «Ошибки», а тут муж шутит. Возню и крики на площадке заслышали триста окрестных старух и все как одна высунулись из своих квартир. Старухи поголовно засели за «Ошибку», а тут вдруг что-то ещё поинтересней. В результате все увидели красную рожу Мутызгина в двадцать ноль семь. У него море свидетелей.
— Ну и что? — удивился Самоваров. — Что, не мог разве Мутызгин стукнуть Сен-тюрина, хоть они оба и милые люди, а потом идти шутить?
— Не мог, — отрезал Стас. — Не мог, потому что есть ещё одна группа дур, шалеющих от «Роковой ошибки».
— Где это? — удивился Самоваров.
— А тут у вас рядом, в общежитии института дошкольного воспитания, — хмыкнул следователь. — Вообрази себе роковое совпадение: в то самое время, когда Мутызгин мешал жене смотреть мексиканское дерьмо, Сентюрин мешал смотреть то же дерьмо в общежитии. Припёрся с бутылкой, ныл, причитал, что все его бросили (все, надо понимать, друг Мутызгин), и просил девочку. Не знаю, может, и правда, — там девочку снять можно. Там такая комендантша или воспитательница похабного вида… Блондинистая очень блондинка, дыни свои выставила, а декольте до пупа… Развратные ноги в развратных шлёпанцах… А девочки все сплошь в очень тесных шортиках. Чёрт их знает, то ли в самом деле они выросли из шор-тиков, то ли это реклама заведения. Сентюрин у них батареи-унитазы промывал, ему лучше знать. Только встретили его якобы в штыки, он им, мол, «Роковую ошибку» глядеть помешал. Возмущаются до сих пор ужасно и дыни, и штук восемь шортиков. Может, он задаром девочку захотел? Или за промывку батарей? Но они ему якобы отказали. Послали. В общем, как бы там ни было, в двадцать ноль семь Сентюрин не только был жив, но и требовал девочку. А Мутызгин дома шутил на глазах тысячи старух. Эх, чёрт, придётся теперь всех алкашей в округе трепать. И отпечатки пальцев на стаканах проверять, будь они неладны. А что, если была какая-нибудь девочка в шортах? За промывку батарей? Или, что вероятнее, какая-нибудь синемордая баба с улицы?
Стас допил свой чай и стал размышлять о мерзостях жизни. Должно быть, он видел внутренним взором пьяного Сентюрина в поисках компании. Вот находит сантехник кого-то задушевного, а это убийца. Таких историй из жизни Стас знал штук сто. В конце концов он поднялся:
— Пошли-ка, Коля, в ваш подвальчик, ещё посмотрим. Чёрт его знает, может, кто клюнул на призывы Сентюрина. Бабой там не пахнет, не говоря уже о девочке-студентке. Это я вижу с закрытыми глазами. Даже кильки не так много сожрали… Но может, мы что проглядели?
…Кильдымчик был сер и безгласен. Вёдра, швабры, мутные окошки, Кай Метов. Никаких красноречивых деталей эти предметы в себе не таили. Разочарованный Стас вышел на лестницу с ещё более кислой миной. Он равнодушно кивнул на глухую крашеную дверь как раз напротив чулана:
— Что у вас тут?
Вместо ответа Самоваров налёг на эту дверь и слегка её подтиснул плечом вверх. Что-то в двери хрустнуло, и она вдруг внезапно, скрипя и ноя от собственной тяжести, распахнулась.
— А здесь у нас, Стас, — пояснил Самоваров, — запасник отдела живописи и скульптуры. Вернее, скульптура у нас тут.
Самоваров открыл дверь, потому что хотел развлечь невесёлого Стаса, — место это было чуть ли не самое удивительное и фантастическое во всём музее. В просторном помещении под старыми сводами густо стояли изваяния всякого рода. Разновеликая их толпа произвела на Стаса впечатление. Он даже вздрогнул, когда из дальнего угла на него пронзительно глянула глубокими дырами зрачков циклопическая, под потолок, голова Феликса Эдмундовича Дзержинского. Хотя этот Феликс был не железный, а бетонный. Кругом пестрели женские торсы с головами и без, на них гордо взирали бюсты героев труда. Бюсты аккуратно стояли рядком, сомкнув усечённые плечи. Сюжеты изваяний поавангардней нельзя было разобрать. Больше других притягивала внимание Стаса крупная, в полтора хороших роста, фигура девы-гимнастки с мячом и с мощнейшими ляжками. Дева была сослана из экспозиции утончённой Асей как антихудожественное изделие. Стас пробрался к гимнастке, спотыкаясь о теснящиеся на полу головы, и сосредоточенно уставился на могучий торс.
— Коля, слушай, — наконец изрёк он, — сюда действительно так легко пробраться? Поднажать на дверь — и всё?
— В принципе, да, — кивнул Самоваров.
— И многие про этот паноптикум знают?
— Наши музейные все.
— Значит, ещё и многие прочие. Да, дельце. — Стас озадаченно потёр переносицу.