Среди еретиков и прочих хулителей православия, подвергшихся троекратному анафематствованию, был помянут защитник блудодея и кровосмесителя Иван Струна. Анафему произносил сам архиепископ Симеон, а сослужили ему в тот день все тобольские протопопы, иеромонахи, попы и дьяконы.
Едва прозвучало имя Струны, как боярский сын Петр Бекетов вскочил на алтарь и, замахнувшись на архиепископа, на стоявшего рядом с ним Аввакума, заорал, как на площади:
– Ах вы, сучье вымя! Царских слуг проклинать? Я вашим же проклятьем, как коровьей лепехой, в морды вам! В морды! Гривастые кобели! Рыла паскудные! Ну, погодите же у меня! Пошли, ребята, отсюда, от этих вонючих козлов!
Выскочил из церкви, какое слово ни скажет – все матерное. Вдруг зашатался, споткнулся. Лег. Да и умер.
Тотчас вышел из церкви с высоко поднятым крестом протопоп Аввакум и сказал с паперти, как с небес:
– Хулил Бога и Божеское – и ныне мертв и хулим всеми. Да обойдет сие тело жена и сын и всякий человек, ибо в нем дьявол и смерть. Пусть собаки его пожрут, лаятеля Бога, православия и священства.
Архиепископ жестокий запрет аввакумовский утвердил словом и молитвой.
Тело знатного землепроходца три дня лежало на площади, и никто не посмел подступиться к нему. Все три дня Аввакум не выходил из церкви, молясь о душе усопшего, чтоб в день века отпущено ему было.
На четвертый архиепископ Симеон с протопопами и попами похоронил Петра Бекетова с почестями, положенными царскому человеку. Слез было пролито в тот день обильно, через прощение Бекетову всякий житель Тобольска чувствовал себя разрешенным от грехов. Один Иван Струна не унялся. Пришел к воеводе и сказал на Аввакума: «Слово и дело!» Все про то же, да еще смерть Бекетова на него взвалил.
Князь Хилков хоть и сочувствовал Аввакуму, однако донос о хуле на царя, патриарха и на царева слугу ни скрыть, ни задержать не смел. Отправил в Москву.
14
Савва, излечившийся в монастыре от ран, возвращался домой в деревню Рыженькую. Оставалось, после долгого пути, совсем немного.
Он шел целиною, мимо дороги – прямым путем, и мальчишечье озорство наполняло его сердце, и был он радостен, как телок.
Март выстлал на стенах крепкие, скрипящие под ногою насты. То звенела весна. От полыхающего злато-белым огнем снега исходил такой чистый дух, что душа принималась дрожать от весеннего нетерпения.
Мир купался в свету.
Савва, хоть и тащил на себе мешок поклажи, не чуял ни мешка, ни тела своего. Уж такая эта пора – март! Медведь в берлоге птицей себе снится.
Словно купол, обтянутый белыми атласами, отбрасывая снопы золотистого света в синее небо, на десять верст окрест блистала Рыженькая.
Савва остановился, глядя на деревню. Щуря глаза, поискал двор тестя.
По здравому рассуждению, надо было бы зайти к Малаху.
Не зашел.
В лес кинулся, к Енафе ненаглядной.
Праздник так праздник! Пусть сполна будет! Ну а ежели что иное… так про то лучше не думать. Смотришь – пронесет.
В лесу неба убавилось, а света словно бы и прибыло. Снизу вверх струился. Каждое дерево в убранстве, всякий сугроб – как шапка Мономаха.
Певуч мартовский свет, но в душе Саввы песня с каждым шагом тишала да и совсем смолкла. Тревога, как снежный ком, обваляла сердце.
Шел Савва сначала все бездорожьем, полагаясь на твердый наст и память, а потом, чтоб не сбиться, на тропу вышел.
Тропа оказалась набитая. Стало быть, людей в лесу много. Братья вернулись?.. Бег свой бестолковый поумерил. Война научила: сначала посмотри, а потом уж и высовывайся… Шел-шел Савва – да и стоп! Голоса из-под земли.
Замер, дыхание затаил – поют. Звук глухой, суровый, и точно – из-под земли его ветром тянет.
Сошел Савва с тропы. От дерева к дереву, как заяц, скачет и все слушает. Что за притча? Откуда оно взялось, подземное царство? Или, может, Лесовуха в колдовстве расстаралась?
Вот и поляна наконец. Дом Лесовухи… На крыше – крест! Вместо изгороди – кресты. Огромные, из бревен.
Хотел Савва в лес податься, обойти поляну стороной. Повернулся – человек с дубьем. Через плечо глянул – еще мужик.
– Кого выглядываешь?
Савва руку за спину да и выдернул из мешка кистень.
– А вы кто такие?
– С тебя спрос! Мы – тутошние.
– Э, нет! – рассердился Савва. – Это я тутошний. С вас будет спрос за мою жену и дите!
Мужики опустили дубины.
– Ты муж благоверной Енафы?
– Благоверной?! Да что у вас тут, монастырь?!
– Не шуми, – сказали ему. – У нас житье тихое, несуетное…
– Где Енафа?!
– На молитве. Ступай и ты, помолись с дороги.
Савва пошел, ни о чем уже не раздумывая – лишь бы Енафу увидеть.
15
Отворил дверь – и отпрянул. По всему полу камни, железные цепи, и все-то они вдруг колыхнулись, стоймя стали. Цепи звенят, камни шевелятся.
Сбежать не успел, сзади, тычком, помогли порог переступить.
Только теперь разглядел Савва, что камни и цепи – на спинах людей. Стоявший перед иконою темноликий старец с белым нимбом длинных косм повернулся к вошедшему и белой, без кровинки, рукою указал место возле себя.
Тотчас с Саввы сняли мешок и шубу, и он, косясь на молящихся – нет ли среди них Енафы, прошел, куда ему указали, и стал на колени рядом со старцем.
– Покажем Господу смирение наше и трудолюбие! – сказал старец и, поднявшись с колен, перекрестился и снова пал на колени, а затем ниц.
– Поклоны! Поклоны! – зашикали на Савву, и он невпопад тоже стал подниматься и опускаться, сначала посмеиваясь про себя – слава Богу, конец службе, коли поклоны, но старик кланялся и кланялся, а у Саввы уже и спина заболела, и пот рубаху насквозь прошиб.
Савва и остановился бы, но глаза его невольно косили на две каменные плиты, висевшие у старика на груди и спине. Каждая пуда на полтора-два.
У Саввы все жилочки, кажется, дрожали и болели, когда наконец старик и его паства утихомирились.
Расселись по лавкам, затихли, и Савва видел: один он дышит как загнанный жеребец.
Вдруг бесшумно, медленно, как во сне, поднялась крышка, закрывающая подполье, и появилась женщина с решетом на голове.
– Енафа! – закричал Савва, вскакивая.
Его схватили, усадили на место.
Енафа словно и не слышала крика. Пошла по кругу, и всякий брал из решета щепоть. На Савву не взглянула. И только уж когда перед ним остановилась, увидел Савва – ресницы ее опущенных глаз дрожат и рука, держащая решето, дрожит. Он взял то, что брали другие, и, следуя их примеру, не глядя, что взял, – сунул в рот. Это был изюм.
Енафа обошла всех, тотчас женщины обступили ее, одели в шубу, в валенки, повязали платком, увели.
Савва развернулся, чтоб схватить старца за грудки, а схватиться не за что – камень на груди.
– Отдай жену! – закричал Савва, колотя кулаками по лавке.
– В Енафе ныне пребывает Дух Божий, – сказал ему старец кротким голосом. – Мы от нее, пречистой, причащаемся.
– Кто вы такие?! Откуда взялись?
– Мы – духовные дети отца Капитона! – ответили ему, указывая на старца.
– Где дите мое?! Где жена?! – Кровь бросилась Савве в голову, рванулся он к своему мешку за кистенем.
Его подмяли. Он вырвался, но его опять грохнули на пол. Раздели, разули, связали.
Старец Капитон сказал что-то своим людям. И в углу, у, двери, из крепких тесин очень скоро была сооружена решетка. Савва превратился в узника сумасшедшей братии Капитона.
– Смирись! – сказал ему старец. – Мы все тут смирению научаемся, и ты поучись.
Савва и сам уже скумекал – иного у него нет выхода, как изобразить раскаяние и смирение. Он понимал: хитрость его быстро расхитрят, молитвенники до людской души зоркие. Стало быть, смиряться надо с оглядкой, старцу вторить не тотчас.
Но человек полагает… Не пришлось Савве притворствовать. Едва окончили с его заключением, как пришло время обеду. Со старцем Капитоном обедать сели одни мужчины, близкие его сподвижники.
Пригляделся к ним Савва – дивные люди. В глазах одних – сияние и восторг, а у других – бездна, дна не углядишь, а только человеческого совсем не осталось. И страх Савва приметил. На отца Капитона глянуть не смеют, перед иконами тоже головы не поднимут. И ни одного хитреца!
Страшно стало Савве.
Обед ему подали первому. Кружку квасу, кусок хлеба, дольку чеснока, глиняную миску, полную соленых грибов.
Савва шел с самого утра, проголодался крепко. Квас он выпил единым духом, хлеб съел тотчас, прикусывая чесночок… Грибы напоследок оставил. По запаху узнал – Енафа солила, а съесть посмел лишь пяток рыжиков. Всю миску бы умял, но остерегся: понял – за ним наблюдают.
Теперь пришла его очередь смотреть за трапезой на своих тюремщиков. Кусок хлеба, вдвое меньший, чем дали Савве, двенадцать постников разделили между собой. Запили хлеб тремя глоточками квасу и съели по одному грибу. И все!
Далее возносили благодарственные молитвы Богу, а потом разошлись по делам.
Капитон вытянул из-под печи толстенную дубовую колоду и принялся вырубать из нее огромное какое-то корыто.
Савва чуть не спросил: «Свиней, что ли, держите?» Хорошо хоть, язык за мыслью не поспел.
– Овечек, что ли, завели?
– Зачем нам овечки? – кротко ответил Капитон. – Гроб себе приготовляю.
– Да ты вроде бодр.
– Ни расслабленные, ни бодрые, ни умные, ни глупые не ведают, что написано на скрижалях Божьих. А сердце, однако ж, болит: пришли последние времена. Вот и стараюсь.
– Старец Капитон! – взмолился Савва. – Вы все при делах, а я – празден. Дай и мне работу.
Старик принес ему мешок проса:
– Отбери зерна от плевел.
Савва, хоть и ахнул про себя, за работу принялся тотчас, без присловья.
Поужинали луковичкой, корочкой и квасом.
Пришла пора ложиться спать.
Савве протиснули сквозь щели шубу.
– Братцы! – возопил узник. – Я ведь живой человек. Мне бы на улицу сходить перед сном-то.
Недолго думая, один из братии выбил топором тесину, потом другую.
– Ступай, прогуляйся.
Савва показал на ноги.
– Босым, что ли?
– Ступай босым. Скорее воротишься.
Делать было нечего. Назад, как козлик, припрыгал. Да чуть и не сел на пороге от изумления.
Старец Капитон, зацепив крюком, притороченным к поясу, кольцо в потолке, висел, покачиваясь, посреди избы.
За ним еще трое подвесились.
Заколотив за Саввою тесины, поднялся на воздуси и его главный тюремщик.
Висящие прочитали вечернюю молитву и заснули.
А у Саввы сна – ни в одном глазу.
«Господи! Да, может, они все неживые?»
Такого на себя страху нагнал, что зубы стали стучать.
Спрятался под вонючую овчину и до полуночи дрожал. А потом уснул. Сон и от самого себя лекарь.
Пробудились старцы, однако, ни свет ни заря. И опять пошло: молитвы, поклоны, рыдания.
Савва совсем уже агнец. Хоть и тесно ему в дубовом решете, но тоже кланяется, молитвы подвывает.
Еще день отлетел.
И наутро все то же. Под вечер, однако, затеяли старцы поклоны класть – и не сотню, не десять сотен, а тридцать три сотни, и еще три десятка, и просто три.
На каждом старце вериги пудовые.
По полтыщи поклонов отбили, стали скидывать с себя камни и цепи, хоть и привычны к подвигу, но уж больно долгий путь избрали себе.
Савва тоже сначала кланялся, да хватило его на полторы сотни. Подвижники тоже стали сдавать, правда, по две тыщи все откланялись, а на третьей многих силы оставили. И плачут, а подняться с полу не могут.
Тут у Саввы кровь-то и заиграла по жилам. Коли тюремщики лежмя лежат, сидельцу сидмя сидеть не пристало!
Капитон с упрямцами все старается. Но вот уж трое, а вот один Капитон – жила живучая. Слову, как Богу, верность держит. С пола встает – скребется всеми своими костьми, встанет – качается, и хлоп, словно пол – перина пуховая.
Тут и Савва за работу принялся. Спиной, ногами, руками – оторвал две тесины, вылез на свободу, взял свои валенки, шубу, мешок – и в ночь.
Свобода!
Однако ж какая она, свобода, без Енафы, без дитяти! Забежал в лес – и лесом к своему дому. Только слышит – кричат и туда же, куда и он, поспешают мужики, бабы.
«Много же вас тут!» – удивился Савва и больше судьбу не испытывал, чащобой двинул на Рыженькую.
В мешке у него, слава Богу, сальце было да пирог с рыбой. Поел на бегу, силы и прибавилось. Потом и мешок в снег закопал. Жизнь – дороже.
К Рыженькой вышел по солнышку. Хватило ума и здесь поостеречься. Издали, прячась за забором, оглядел улицу у Малахова дома. И что же! Возле ворот лошадка в санях. Двое мужиков чужих. И еще один напротив, забор подпирает.
Савва от Малаха, как от чумы, к монастырю, но возле монастырских ворот тоже чья-то лошадка и других трое мужичков томятся.
Шарахнулся к церкви. А на паперти нищих целая свора. Попробуй тут высмотри чужого!
Не мед заячья-то доля! Всего страшно.
Вдруг смотрит – обоз к монастырю идет. Двое саней с рыбой, двое с хлебом, а на пятых санях – сено.
Вот на это сено и забрался, изловчась, Савва. Ворота перед обозом отворились и затворились. Тут Савва скок наземь – да в покои игумена.
Остановить его остановили, а Савва целует монахов, рад безмерно, что свои, православные, нормальные люди руки ему крутят.
На шум вышел игумен.
Всю жизнь выложил Савва игумену, а потом в ноги упал.
– Я – воин, пятидесятник, дай мне людей – разорю Капитоново гнездо вконец, людей от изувера избавлю, жену из паутины вырву!
Игумен подумал, бровь поднял, поглядел на Савву и руку ему подал для поцелуя.
– С Богом, пятидесятник! Бери монахов, лошадей! С Богом! По старцу Капитону давно уж Соловки рыдмя рыдают… Пушечка у нас обретается, так ты и ее с собой прихвати. Пусть изведают страха Божьего.
16
Клокотало у Саввы сердце: вот уж как выморит он проклятых угодников! Как тараканов, выморит!
На двенадцати санях прикатил. Первые сани с пушечкой развернули, лошадь выпрягли – ба-а-ба-ах!
Савва никуда и не метился и не знал, как метиться. Пальнул, а ядро хвать по колодезному журавлю. В щепу разнесло.
Визг поднялся, плач, стон. Смутилась душа у Саввы. Давно ли все тутошние перед ним были виноваты, и вдруг сам стал виноват, один перед многими.
– Ну, вы сами тут управляйтесь! У меня дело есть! – распорядился и, завалясь в сани, погнал к своему дому.
Выкатил на поляну, смотрит – и тут уже улепетывают. Четыре бабы на ухватах, как на носилках, уносят Енафу. В лес бегут.
– Стой! – заорал Савва, сворачивая в снег, а лошадь ух! ух! – да и стала.
Спасибо, пистолетом в монастыре обзавелся. Пальнул в снег перед собой. Бабы кинули ношу с плеч – и россыпью в елки.
Подбежал Савва к жене, а она сидит в снегу и не глядит на него. Взмолился:
– Енафушка, очнись! Подними глазки-то свои. Это я – Савва. Муж твой!
Тут и полыхнула на него Енафа глазищами:
– Не прикасайся! Я, очистясь от греха, – непорочна и совершенна.
Ударила черная кровь Савве в голову.
– Ах ты баба, телячья голова! Легко же тебя задурили! Скоре-о-охонько!
За шиворот поднял да наотмашь – по морде! И еще раз поднял – и опять, силы не умеряя.
А кровь-то не унимается! Лег на нее, о глазах досужих не помня, и насиловал, во всю свою береженую охоту, во всю муку. Потом уж, обессилев, перевалился лицом к небу, спросил:
– Вспомнила, чай? Али нет? Где, где ребеночек мой?! Да хоть кто он, сынок али дочка?
Тут Енафа и заревела, да так, будто пруд с весенней водой спустили.
Пришли в дом, а внутрях он весь голубой, красный угол золотом расписан. Вместо икон – вроде бы голубятня, и в той голубятне мальчик, как в раю, золотым яблоком играет.
Савва как самого себя увидел.
– Сынок!
Кинулся, снял мальчишечку с верхотуры, к груди прижал. А мальчишечка пыхтит недовольно.
Енафа на лавку села, голову руками обхватя.
– Некогда рассиживаться! – крикнул на нее Савва. – Одевай сыночка. Да силы собирай. Сейчас монахи пожалуют.