— Марина у себя. Совсем раскисла. Утром выглядела живее. А сейчас, видимо, стало доходить, что произошло. Ведь она девчонка, в сущности, а в такую передрягу угодила. Зайди к ней, а я посмотрю, чем заняты остальные.
По пути в комнату Марины Мазин посмотрел в окно. За ним, прижавшись носом к стеклу, стоял Коля. Игорь Николаевич повернулся и вышел из дому.
— Не прячься, сыщик. Считай, что прощен.
Получилось удачно. Мальчишка не ожидал полной амнистии.
— Правда?
— Ты думал, что нашей дружбе конец, потому что разболтал про выстрел отцу? Пулю узнал сразу?
— Ага.
— Ага! Прекрасное слово. А зачем бегаешь за мной? В лесу ты ветки ломал, следопыт? Хочешь просить прощения?
— Не виноват я, Игорь Николаевич! Я хотел про пулю сказать, а вы говорите: «Уходи». Я не успел.
— Зря выкручиваешься. Воспользовался обстановкой, чтобы улизнуть, ага?
Коля опустил глаза.
— То–то! Теперь слушай. Работник ты оказался недисциплинированный. Наверно, это у тебя наследственное. Придется, брат, вступить в борьбу с природой. Или возьмешь себя в руки, или отставка. Решай быстро.
— Беру в руки, Игорь Николаевич.
— Предположим. А прощаю я тебя именно за то, что сказал отцу.
На этот раз Коля не понял.
— Пояснить? Думаю, ты предупредил отца потому, что был уверен, что стрелял не он.
Теперь паренек обрадовался открыто.
— Ну да, Игорь Николаевич.
— А если б ты знал, что стрелял он, как бы ты поступил?
Радость сбежала с веснушчатого лица.
— Не знаю…
— Понятно. Наверно, я не должен был задавать тебе этот вопрос. Это сложный вопрос… Значит, был уверен?
— Конечно, не он, Игорь Николаевич! Отец бы не промахнулся. Он знаете как стреляет!
Такого своеобразного аргумента Мазин не ожидал.
— Пуля прошла близко.
Коля замахал энергично.
— Что вы! Вас же ранило в правую руку. Это от сердца далеко.
— Не так уж далеко, Коля. Но не будем спорить. Отец сказал тебе, что он подменил пулю?
— Подменил? — Мальчик покраснел. — Чтоб вы не узнали, что стреляли с карабина, да?
— По–видимому.
— А вы заметили, да? — Коля стоял красный как рак. Видно было, что ему стыдно и за поступок отца, и за то, что он не удался. — Отец же не знал, кто вы, Игорь Николаевич. Он думает, что вы доктор. Я про вас не говорил. Я же слово дал.
— Доктора тоже не лопухи. Значит, отец считает, что провел нас?
— Да ведь отцу страшно, что на него подумают. Ему и так от начальства попадает. А я ему нарочно сказал. Он теперь нам полезен будет. Он этого гада все равно выследит.
— «Нам»? — Мазин засмеялся, а мальчик нахмурился.
— А что тут плохого?
— Под пулю отца подставить можешь, — пояснил Игорь Николаевич, не распространяясь, что сам он далеко не уверен в непричастности егеря. Меня–то подстрелили.
— Отца не подстрелят, — ответил Коля с обидной для Мазина гордостью.
— Будем надеяться. А ты рассчитываешь получить задание? Тогда иди в дом и посиди за столом. Подожди меня. Можешь смотреть по сторонам. Пока все.
Игорь Николаевич вытянул руку. На ладонь упали две снежинки, маленькие, четкие, как на рисунке в школьном учебнике.
Снег
«Посиди за столом», — сказал он. Мазин вдруг осознал, что распоряжается в чужом доме, что дом этот, ни в чем не изменившись за ночь, стал совсем другим, превратился в место преступления, и вести себя в нем надлежит иначе, чем вчера вечером. Это было знакомое ощущение. Не раз ему приходилось появляться в квартирах в трагические минуты, осматривать их, как врач осматривает больного, стараясь увидеть все, чтобы сохранить в памяти необходимое, то, что требуется, не больше. Без оскорбительного любопытства осматривал он портреты и фотографии, шкафы с одеждой и столы с дорогими кому–то письмами и пожелтевшими документами. Он умел делать это, не причиняя боли, профессионально и деликатно касаясь кровоточащих ран, ни на секунду не забывая, что мир состоит из людей, а не из потерпевших и преступников.
Но и сами люди, скованные горем или страхом, напрягались, теряя обычную чувствительность, а дома их, жилища, подчиняясь какому–то психологическому иммунитету, вдруг превращались просто в обстановку, среду жизни, утрачивали неповторимо личное, интимное. Горе как бы вскрывало призрачность, сиюминутность мира, который люди склонны кропотливо, настойчиво создавать вокруг себя. Пришла беда, и жестокая реальность вторгается в мир, который только что казался единственным, нерушимым, только тебе принадлежащим, и он дробится на составные части, каждая из которых возвращается к своему первоначальному простому предназначению: кровать становится обыкновенной мебелью, а фотокарточка — листком бумаги, запечатлевшим не кусочек жизни, а ее оптическое отражение.
Духом этой жестокой реальности, возвращающей все на свои места, и пахнуло сейчас на Мазина в калугинском доме, показавшемся ему кораблем, когда они с Борисом спешили ночью под ливнем, и ряды окон светились, как палубы, разгоняя грозу. Но свет погас, корабль на мели, капитан с зарядом картечи в груди лежит в рубке, и чужие люди ходят по дому, думая о том, что непогода скоро кончится и можно будет сложить чемоданы и рюкзаки и покинуть навсегда ставшее таким неуютным, вчера еще шумное и гостеприимное жилище.
«Наверно, Марина продаст дом», — подумал Игорь Николаевич, подходя к ее комнате, и испытал сожаление. Он постучал и приготовился к тому, что ответят не сразу. Калугина могла и забыться, имела на это право. Но она ответила немедленно, и Мазин вошел. Марина сидела почти в той же позе, что и утром, но уже не вязала.
— Игорь Николаевич?
— Да, я.
— Вы, конечно, осуждаете меня за то, что я здесь, а не наверху?
— Вам не следует быть там. Борис Михайлович запер мансарду до приезда милиции.
— Нет, я должна быть там. Я знаю, что должна. Но я не могу, призналась Марина. — И в то, что случилось, почти не могу поверить. В моей жизни никогда ничего не случалось. А теперь я знаю, такое в самом деле бывает. Не в кино и не с другими. Со мной… И нужно пережить…
Без косметики, без привычного лоска она выглядела совсем молодой и беспомощной, похожей на вчерашнюю школьницу, провалившуюся на вступительном экзамене в институт.
— Нужно. Многое удается пережить. Существует запас прочности.
— Откуда? У нас никто не умирал. Даже бабушка и дедушка живы. И знаете, что ужасно! Я не о нем жалею, я себя жалею.
— Простите, вы любили Калугина?
Она вспыхнула.
— Зачем вам это? Наверно, нет, раз я так поступаю.
Он помолчал.
— Я вам показалась дрянью, да?
— Почему? Вы старались ответить искренне. Как вы познакомились с Михаилом Михайловичем?
— На выставке. Он выставлялся. Была встреча. Я задавала вопросы о его работах, они показались мне старомодными. Он объяснял подробно, дал мне свой телефон. Я сначала боялась. Девчонки смеялись: трусишь! Ну, я решила доказать, позвонила.
— Его первая жена умерла?
— Да. Решили, что я женила его на себе?
— А как вы считаете?
— Никогда так не думала. Нет. Все проще. Сейчас многие стараются жить просто, — пояснила она то ли убежденно, то ли с горечью.
— Просто? Сколько вы тратили в месяц?
— Нет, вы не поняли. Не о деньгах… Просто смотреть на вещи, не усложнять. Ведь оттого, что много думаешь, не становишься счастливее, правда?
— А вы были счастливы?
— Все считали, что мне повезло.
— Квартира в Москве, этот дом, машина, поездки за границу.
— Ну да. Но я не виновата. Он сам…
— Как же вы все–таки относились к Калугину?
Марина отвернулась.
— Я ценила заботы Михаила Михайловича.
«А что вы дали ему?» — хотел спросить Мазин, но сформулировал вопрос иначе:
— А он вас за что ценил?
— Он ценил мою молодость, — ответила она сухо. — Дорожил мной. Жена была старше его и много болела.
Мазин не откликнулся на этот прямолинейный ответ. Ему послышалась в нем нарочитость. Да он и не относился к числу моралистов. Не затем он пришел в эту комнату. Его интересовало другое: виновна ли сидевшая перед ним женщина в смерти своего мужа?
— Рассказывал ли Михаил Михайлович вам о своем прошлом?
— Он не любил говорить о прошлом. «Зачем тебе это? — спросит. — Ты тогда под стол пешком ходила. Да и невыгодно мне свой возраст подчеркивать». Отшутится — и все.
— Что же вы знали?
— То, что все. Он деревенский. На войне был, ранили его, демобилизовали, учился в Москве. Потом его признали…
— Откуда Калугин родом?
— Из Белоруссии.
— У него остались родные?
— Нет, погибли во время войны.
— Когда он женился в первый раз?
— Сразу после войны. Она была из Казани. Вдова. Ее мужа убили на фронте.
— Михаил Михайлович жил в Казани?
— Он ездил туда по делам… не знаю. А теперь вдова я.
Мазин сидел рядом с Мариной. «Пожалуй, спальня маловата». Бросалось в глаза, что, несмотря на размеры всей дачи, комнаты были небольшими. Все, кроме гостиной. Зато комнат было много.
— Михаил Михайлович сам проектировал этот дом? — спросил Мазин, отвлекаясь от главной мысли о прошлом Калугина, которая не должна была звучать навязчиво.
— Да, тут все сделано, как он хотел.
— А какова основная идея этого дома? Вы понимаете меня? Когда человек с возможностями Михаила Михайловича и его индивидуальностью берется за такое сооружение, тут не может быть случайного, тут должна быть общая идея. Зачем такой дом? Спокойное место работы? Или отдыха? Уединения?
— Нет. Только не уединения. Он терпеть не мог одиночества. Ему постоянно нужны были люди. Знакомые, незнакомые. Он любил гостей, любил угощать, любил, когда у нас ночевали, засиживались допоздна.
— Вас это не тяготило?
— Иногда. Но хозяином в доме был он. Однажды я сказала, он вспылил: «Я трачу свои деньги!» Я испугалась, что он сочтет меня скрягой, подобравшейся к тому, что он заработал.
«Она подчеркнула свое бескорыстие».
— Калугин был щедр?
— Еще бы! Вы не поверите, у нас… у него не осталось никаких сбережений. Сразу придется все продавать. И эту гостиницу…
Гостиница! Именно. Дом, в котором будет жить много посторонних людей, — вот как он замышлялся. Или почти посторонних, случайных. У Калугина нет родственников, и вряд ли можно найти столько настоящих друзей, чтобы заполнить все эти комнаты.
Мазин огляделся. Широкая тахта, туалетный столик, шкаф, и совсем мало свободного места… На стене картина или набросок, сразу не поймешь — то ли современная раскованная манера, то ли недописано, недоработано: тяжелый, пасмурный фон, почти такой, как сейчас за окном, силуэты гор, насупившийся лес — все грубо, в невыразительной серо–зеленой тональности, — и вдруг приковывающая глаз яркая точка, пятно, нет, не пятно, а полоска, красный бросок кистью поперек покрытого тучами неба, как след взлетающей ракеты или, наоборот, несущейся к Земле, входящей в атмосферу. Или метеорит? Нет, на картине день, и комок пламени не похож на небесное тело…
— Мрачновато для спальни.
— Ужасно. Далеко не лучшее, что написал Михаил Михайлович. Я говорила, что колорит меня угнетает. Тогда он взял кисть и бросил этот красный мазок. «Что это?» — спросила я. Он пожал плечами: «Так лучше смотрится».
Это действительно был один бесформенный мазок. Но случайный ли?
— Михаил Михайлович писал с натуры?
— Ему нравились окрестности Красной речки.
«Он знал, что там самолет, разбившийся, сгоревший», — думал Мазин, глядя на алое пятно — след пламени, прорезавший горизонт.
— В каких войсках служил ваш муж?
— В пехоте.
Это прозвучало отрезвляюще. Где связь между гибелью самолета, разбившегося четверть века назад, и убийством Калугина? Он не был летчиком и не мог находиться в самолете. Но мог оказаться свидетелем его гибели. Мог сражаться в горах, защищать перевалы. Однажды над головой солдат вспыхнул воздушный бой. Калугин видел, как подбитая машина устремилась к земле. Это запомнилось, вернулось через годы, отразилось на клочке полотна, холста. И все? Скорее всего…
— Он воевал на Кавказе?
— Кажется, нет.
— Его не связывали с Дагезаном воспоминания, прошлое?
— Нет. Он выбрал это место потому, что его привлекла природа, натура. Так он говорил. Я еще училась тогда.
— Где вы учились?
Это был снова шаг в сторону, в нужном или случайном, бесполезном направлении, Мазин не знал.
— В цирковом училище.
— Вот как? По призванию?
Потухшее лицо Марины оживилось.
— Цирк нельзя не любить.
Выло в этой женщине трудно воспринимаемое противоречие: цирк, спорт все это требует воли, настойчивости, характера. И тут же стремление жить «просто», по течению, слабость.
— Значит, Михаил Михайлович не служил на Кавказе?
Вопрос вырвался почти вопреки логике.
— Я могу уточнить. Я записала важные даты из его жизни. Чтобы знать, чтобы помнить, чтобы как–то понять его прошлое, прикоснуться к нему, не быть чужой. Стащила его автобиографию, вернее хронологию. У него хранился такой листок. Как справка. Я переписала.
«Она старалась быть хорошей женой».
Марина достала из сумки блокнот. То, что интересовало Мазина, было записано на листке, спрятанном под обложку. Очевидно, ей не хотелось, чтобы этот кадастр попался мужу. Почерку Марины оказался мелкий, но четкий. И сокращения были понятны. Сверху стояло: «Все о М. М.». Она не привыкла звать мужа мысленно по имени. Дальше шли цифры и короткие слова:
«Род. 21.8.22 в Кулешовке».
«Пост. в шк. — 29 г.».
«Оконч. ср. шк. — 39 г.».
«Пост. пединститут — 39 г.».
«40 г. — призван в РККА».
Так и было написано — РККА — Рабоче–Крестьянская Красная Армия, как называли в те годы. Марина добросовестно скопировала записи.
«41, июль — ранен на фронте».
«41, июль — сент. — госп. Воронеж».
«41, окт. — 42, март — воен. учил. Ашхабад».
«42, май — ранен на фронте».
«42, май — август госп. Арзамас. Признан негодн. Демобилиз.».
«44 — пост. Моск. худ. уч.».
Дальнейшие записи говорили почти исключительно об успехах:
«Перв. выст.», «Награзк.», «Присв, зв.» и т. п.
Личных было мало:
«46, сент. 14 — женился на К. Ф. (д. рожд. Вал. — 14.10.41)».
«67, 8 апр. — ум. К. Ф.».
Военные даты Мазин просмотрел еще раз.
Калугин, видимо, начал войну с первых дней на границе и уже через месяц, а может быть, и раньше (числа в записи не было) был ранен, лежал в госпитале в Воронеже, что довольно далеко от Кавказа, а затем был откомандирован в Среднюю Азию, в военное училище. Потом снова фронт, и снова ранение, тоже не на Кавказе, потому что к этому времени немцы сюда еще не добрались. Лечился в Поволжье. Демобилизовался. Учиться продолжал в Москве. Правда, в сорок первом Калугин мог ехать в Среднюю Азию через Баку и Красноводск. Но что из того? Железная дорога проходит по равнине далеко от Дагезана.
Игорь Николаевич положил листок на столик и почувствовал, что дышать стало труднее. Заложило нос. «Неужели ко всем прочим сюрпризам прибавится насморк? — подумал он с огорчением. — Совсем не вовремя, хотя и не удивительно в такой сырости». Он достал платок и уловил непривычный запах. На белой ткани выделялись пятна краски. Платок был выпачкан так, будто краску вытирали, она размазалась по чистому полотну. Но главное — это был не его платок.
— Это платок Михаила Михайловича, — узнала Марина.
Мазину стало неудобно.
— Вы уверены? Не пойму, откуда он у меня.
— Я привезла две дюжины таких платков. Он признавал только белые, но относился к ним варварски. Если не попадалось под руку ничего подходящего, вытирал краски.
— Тогда понятно. Наверно, я сунул платок в карман, когда находился в мастерской.
— Скорее всего. Платки всегда валялись на тахте или кресле.
Возвращать платок показалось нетактичным, неуместным. Мазин спрятал его в карман, почувствовав на ощупь, что ткань грязновата, в чем–то маслянистом, не только в засохшей краске.
— О чем вы хотите еще спросить?
Оставался трудный вопрос: он собирался спросить о Валерии.