Меч и пламя революции - Алексиевич Светлана Александровна


Annotation

К 100-летию со дня рождения Феликса Эдмундовича Дзержинского.

Светлана Алексиевич

Светлана Алексиевич

Дзержиново.

Мягко стелется среди леса узкая речушка, шумят березы. Здесь их неожиданно много. Старые, молодые, они вольно рассыпались среди темных сосен, опоясывая празднично белой лентой место бывшей усадьбы.

Дома нет. Дом в сорок третьем сожгли фашисты, казнив брата Казимира и его жену Люцию за связь с партизанами. На его месте стоит каменная плита с надписью: «Здесь 30 августа (11 сентября) 1877 года на хуторе Дзержиново (Столбцовский район Минской области) в семье польских мелкопоместных дворян родился „меч и пламя“ пролетарской революции Феликс Эдмундович Дзержинский».

В моем сознании задерживается год — сорок третий… Немногим более тридцати лет прошло с тех пор, когда тут стоял большой дом, помнивший его детство, сберегавший его вещи и его книги. Всего лишь три десятилетия… А из поросшего мхом фундамента уже поднялись тонкие березки.

Нет, эти молодые деревья его не помнят, а вот те, что постарше, должны помнить. Он о них вспоминал в 1916 году, когда писал из московской Бутырской тюрьмы брату Владимиру: «Я снова ощущаю радость моих тогдашних детских настроений… В эти минуты я хочу очутиться в наших лесах и слушать шум деревьев, песни лягушек — всю музыку нашей природы. Может быть, в жизни мне и давала силу эта музыка леса, музыка моих детских лет, которая и сейчас все время играет в моей душе гимн жизни. Я ведь не раз думаю о нашем Дзержинове, как о сказке, что там восстановятся все силы мои и молодость вернется. Ведь я там был последний раз в 1892 году, а во сне я часто вижу дом наш, и березы наши, и горки белого песка, и канавы, и все, все до мельчайших подробностей».

Через год, в 1917 году, как раз накануне решающих событий, он приедет сюда на похороны брата Станислава, которого убили бандиты. Брата похоронят рядом с могилами отца и матери. Словно предчувствуя, что это его последнее свидание с родными местами, Дзержинский попрощается с ними: «Я благословляю свою жизнь и чувствую в себе и нашу мать и все человечество. Они дали мне силы стойко переносить все страдания. Мама наша бессмертна в нас. Она дала мне душу, вложила в нее любовь, расширила мое сердце и поселилась в нем навсегда».

Я пытаюсь себе представить, что запомнил его прощальный взгляд. Взгляд сорокалетнего человека, склонившегося над своей детской колыбелью. Может быть, вот эту круглую поляну, выбежавшую от хутора к реке? Или вот этот трогательный изгиб лесного родника у самого дома, а сейчас у бережно сохраняемых остатков былого жилища? Или старый дуб, который стоит у дороги? Мудрый свидетель бесчисленных событий… Его нельзя обойти взглядом и не запомнить. Осторожно трогаю твердую кору, словно прислушиваюсь, как далеко под ней запрятана жизнь.

Сколько раз стремительно пробегал и проходил мимо него черноволосый юноша с упрямо-открытым взглядом немного раскосых глаз, тонкими чертами лица. Может быть здесь просиживал он часами в раздумье и тут родилось признание: «…природа так меня поглощала, что я почти не чувствовал своего существа, а чувствовал себя частицей этой природы, связанной с ней органически, будто я сам был облаком, деревом, птицей».

Мягкая, поэтическая душа была у этого юноши. Не здесь ли начались их споры с сестрой Альдоной, недовольной тем, как складывается характер Феликса и мечтающей о другой, по ее мнению, блестящей карьере солидного чиновника. А он по-прежнему не раз возвращался из школы в стареньком чужом костюме, отдав свой новый вместе с ежедневным завтраком бедному товарищу, потому что «человек только тогда может сочувствовать общественному несчастью, если он сочувствует какому-либо конкретному несчастью каждого отдельного человека…» Сестра осуждала его. И только добрая мать все понимала и втайне гордилась им. Он очень любил долгие разговоры с матерью здесь, среди тенистых лесных аллей. Ей первой он открылся: «Я видел и вижу, что почти все рабочие страдают, и эти страдания находят во мне отклик…» Одного только не знала мать: Феликс и еще двое его товарищей дали друг другу клятву бороться до последнего дыхания против всякого гнета и эксплуатации.

Его родная земля

Вспоминаю, что это уже когда-то было… Юношеская клятва Герцена и Огарева на Воробьевых горах…

Я думала об этом в Дзержинове и тогда, когда на второй день медленно шла по залам областного музея имени Ф. Э. Дзержинского, который обосновался недалеко от Дзержинова, в городском поселке Ивенце. Небольшое, двухэтажное здание, построенное на старинный манер с полукруглыми башенками и окнами-бойницами. Мысленно благодаришь создателей музея за верно найденное решение: здание музея должно отличаться от всех остальных строений, сам вид его обязан создавать особое настроение или, вернее было бы сказать, особый настрой души, когда человеку хочется побыть наедине с чужой, обнаженной до сути жизнью, чтобы поразмышлять о своей собственной.

У входа знакомый по книгам и альбомам портрет Дзержинского: он в военного образца фуражке с полукруглым козырьком, смутно очерчен высокий ворот гимнастерки, строгий и в то же время открыто доброжелательный взгляд, маленькая бородка. Под портретом слова: «Если бы мне предстояло начать жизнь сызнова, я начал бы так, как начал…»

Феликс Дзержинский и Серго Орджоникидзе в Сухуми. 1922 г.

Жизнь, которую без тени колебаний ему самому хотелось бы повторить и о которой поэт сказал:

Юноше,

обдумывающему

житье.

решающему

сделать бы жизнь с кого,

скажу

не задумываясь

— «Делай ее

с товарища Дзержинского».

Вот она, перед нами…

На чем прежде всего задерживается взгляд, так это фотографии. Они всюду: висят на стендах, редкие и ценные лежат под стеклом. Вот Феликс с матерью и братьями Казимиром и Станиславом на крыльце родного дома. Снимок сделан в 1889 году. Феликсу двенадцать лет. Вот он с книгами в своей комнате. Здесь ему лет девятнадцать. Дальше читаю: «Ф. Э. Дзержинский в Ковенской тюрьме. 1898 г.». Это был его первый арест. Ему только что исполнилось двадцать. Снимки, сделанные в московской Бутырской тюрьме, Орловском централе, Варшавской цитадели, присланные из сибирской ссылки… А вот это уже послеоктябрьские фотографии: Дзержинский — начальник тыла Юго-Западного фронта в Харькове (1920 г.); Дзержинский — председатель ВЧК в своем рабочем кабинете (1921 г.); всероссийский попечитель детей — в красном уголке трудовой коммуны (1922 г.); Дзержинский и Ворошилов в почетном карауле у гроба В. И. Ленина (январь 1924 г.); Дзержинский — председатель ВСНХ среди ленинградских рабочих (1925 г.); Дзержинский — во время своей последней речи на объединенном Пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б)…

На снимках живет движение, движение неустанно работающей мысли. И оно меняет, преобразовывает черты лица, которые чем дальше, тем явственнее обретают твердость и мужество. В конце жизни это уже не то мягкое, доверчивое лицо красивого юноши, которое осталось на ранних снимках, а лицо мыслителя, лицо философа. Я еще и еще раз вглядываюсь в фотографии, желая мысленно пройти вслед за ним этот путь внутреннего движения и борьбы…

«Арестовывался в 1897, 1900, 1905, 1906, 1908 и 1912 гг., просидел 11 лет в тюрьме, в том числе на каторге (8+3), был три раза в ссылке, всегда бежал…» — строки из его автобиографии, где есть и такие слова: «В тюрьме я созрел в муках одиночества, в муках тоски по миру и по жизни. И, несмотря на это, в душе никогда не зарождалось сомнение в правоте нашего дела».

«В тюрьме я созрел в муках одиночества…» За этими словами стоят десятки длинных ночей и месяцев. Где-то, за толстыми тюремными стенами, шла такая желанная обыкновенная жизнь: смеялись дети, приходила весна, а у него в камере — «…двери постоянно закрыты, за ними и за окном вооруженные солдаты никогда не оставляют своих постов». О приходе весны напоминала мутная капель, глухо падающая на каменный выступ возле оконной решетки: «Весна — и всякий звон кандалов, и стук дверей, и прохождение солдат под окном отзываются в душе, как вбивание гвоздей в гроб. Их столько в живом теле заключенного, что он уже ничего не хочет, лишь бы уже ничего не чувствовать, не думать, не терзаться между ужасной необходимостью и бессилием. В душе только и осталось это бессилие, а вокруг с часу на час, со дня на день ужасная необходимость».

Через несколько дней в тюремном дневнике появятся две новые записи:

«Мы живем потому, что хотим жить, несмотря ни на что. Бессилие убивает и опошляет душу. Человек держится за жизнь, потому что он связан с нею тысячью нитей, печалей, надежд и привязанностей».

«…Теперь нет дела, но может и должна быть борьба. Это — тяжелая борьба. Но раз мы здесь, в тюрьме, позаймемся хоть чем возможно, и если удастся нам заглушить все, что мерзко и пошло, тогда уж нечего будет бояться будущности, где будет столько работы, что думать о себе нам не придется.

Я буду лучше становиться и становлюсь, а что так скверно на душе бывает, так это борьба происходит — это хорошо, раз из такой борьбы я выйду годным к делу. Для него я только жить и буду».

Сестре Альдоне, призывающей его к благоразумию, он напишет: «Я знаю что если даже тело мое и не вернется из Сибири, — я буду вечно жить, ибо я любил многих и многих…» Сестра умоляет его заботиться о себе, а он заботится о товарищах. Сам, больной туберкулезом, он ежедневно о течение долгих недель будет выносить на руках на прогулку тяжелобольного товарища, молодого рабочего Антека Росоля, будет делиться с ним скудным тюремным пайком и радоваться: «…у нас образовалась сплоченная группа товарищей, с которыми я живу. Я учусь и помогаю другим учиться, и время быстро проходит».

Директор музея Николай Семенович Корнеев ведет меня от стенда к стенду, неторопливо рассказывает. Он несколько раз бывал в Москве, встречался с женой Дзержинского Софьей Сигизмундовной, сыном Яном. Показывает книгу воспоминаний жены «В годы великих боев» с дарственной надписью Ивенецкому музею, говорит о них с той доверительной, любовной интонацией, с которой говорит о близких.

Дом, в котором он родился.

— Удивительно простые люди. Приедешь к ним, таким вниманием окружат, что становилось неудобно. Уклад семьи очень скромный. Софья Сигизмундовна была человеком прямым, принципиальным. Старой закалки большевик. К ней на рецензирование присылали книги о Дзержинском. Она не могла терпеть ни фальши, ни лишнего возвеличивания или умаления заслуг Дзержинского. Говорила правду, не глядя на авторитеты. К нам сюда хотела с сыном приехать. Но не успели…

Я беру в руки и листаю книгу воспоминаний, написанную верным другом Дзержинского, его товарищем по борьбе. Мне кажется, что ее страницы еще хранят тепло рук Софьи Сигизмундовны. Вспоминаются строки из первых писем Феликса Эдмундовича к ней: «…Любить — это значит вместе работать и вместе бороться…» Они встретились в Варшаве в 1905 году на совместной подпольной работе, Софья Сигизмундовна тоже три раза арестовывалась, сидела в тюрьмах, после Октябрьской революции долгие годы работала в аппарате Коминтерна. И сын у них вырос похожим на отца, таким, каким мечтал его увидеть Дзержинский: «Не тепличным цветком должен быть Ян. Он должен… в жизни быть способным к борьбе во имя правды, во имя идеи. Он должен в душе обладать святыней более широкой и более сильной, чем святое чувство к матери или к любимым, близким, дорогим людям. Он должен суметь полюбить идею, — то, что объединяет его с массами, то, что будет озаряющим светом в его жизни… Это святое чувство сильнее всех дорогих чувств, сильнее своим моральным наказом: „Так тебе следует жить и таким ты должен быть“».

Впервые он увидел сына, когда Яну было семь лет, а до этого были только письма из тюрьмы: «Дорогой мой мальчик…», «Аскетизм, который выпал на мою долю, так мне чужд. Я хотел бы быть отцом и в душу маленького существа влить все хорошее, что есть на свете, видеть, как под лучами моей любви к нему развился бы пышный цветок человеческой души…» Фотокопии этих писем и фотография маленького Яна, с которой Феликс Эдмундович никогда не расставался, она была и в кабинете грозного председателя ЧК, хранятся здесь, в музее.

Заговорили о Минске, и Николай Семенович неожиданно признался: «Не раз мне предлагали другое место, оклад повыше, а уйти я не смог. Дорогим стал мне этот человек, чувствую, что долг мой — рассказать о нем людям. Как же оставишь такое дело… Тут счастливым себя надо чувствовать, что всю жизнь греешься у такого огня».

Я слушала его и всем своим существом ощущала, что теперь живая ниточка памяти, соединившая Николая Семеновича с семьей Дзержинских, протянулась и ко мне… И все вещи: письменный прибор из рабочего кабинета Феликса Эдмундовича, его телефон, книги, фотографии, письма — вдруг обрели для меня глубокий человеческий смысл. Появилось такое чувство, что тот, о чьей изумительной жизни они свидетельствуют, рядом, и слышно живое, теплое дыхание его…

Мы входим в главный зал музея, в котором экспонаты и документы рассказывают о жизни и деятельности Дзержинского после свершения Октябрьской революции. «То были вулканические годы развертывающейся социальной революции, — писал Глеб Максимилианович Кржижановский, — Дзержинский стоял с беззаветным мужеством на таких передовых постах, что личность его приобрела своеобразный, легендарный характер еще при его жизни. Он не горел ровным спокойным пламенем, он был огнедышащим факелом, либо зажигавшим сердце людей своим великим энтузиазмом верующего творца, либо опалявшим своих противников бешеной ненавистью».

В первые же месяцы революции Ленин стал искать «твердого якобинца» для борьбы с контрреволюцией. Фотокопия записки вождя от 7(20) декабря 1917 года на имя Феликса Эдмундовича Дзержинского о необходимости «экстренных мер борьбы с контрреволюционерами и саботажниками…» Картина художника К. Тихановича: «В. И. Ленин вручает Ф. Э. Дзержинскому постановление Совета Народных Комиссаров об организации ВЧК». Воспоминания члена КПСС с 1898 года А. Д. Стасовой: «Все мы, кто работал вместе с Ильичем, видели и чувствовали какой поддержкой пользовался Феликс Эдмундович с его стороны. И это было естественно. Бесстрашие, мужество, правдивость и чистота его жизни известны всем».

«Железный Феликс» и «рыцарь революции»… Столь, казалось бы, разные понятия. Первое — олицетворение стойкости, непримиримости, твердости духа, — «ни разу не отступил от большевизма», во втором слышна поэтичность: был чист и свят душой, как ребенок. Его завет: «Чекистом может быть только человек с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками». Узнав, что Ленин интересуется его пошатнувшимся здоровьем, он пишет жене из Сибири, куда был послан в январе 1922 года Президиумом ВЦИК, чтобы помочь доставить продукты голодающим Поволжья: «Безусловно, что моя работа здесь не влияет хорошо на здоровье. В зеркале вижу злое, хмурое, постаревшее лицо с опухшими глазами. Но если бы меня отозвали раньше, чем я сам сумел бы сказать себе, что моя миссия в значительной степени выполнена, — я думаю, что мое здоровье ухудшилось бы».

Дальше