Ученые много говорят об усвоении детьми нравственных норм. Однако мне кажется, что врожденная склонность к анимизму дает детям чувствительность, которой не могут научить их взрослые. Ребенок может, сорвав один цветок, прибавить к нему еще несколько, чтобы тому не было “одиноко”. Он может передвинуть лежащий на тропинке камень, чтобы открыть камню новый угол обзора, или чувствовать себя обязанным положить камень туда, откуда он его взял, чтобы камень “не переживал потому, что его передвинули”. Сострадание – это следствие того, что ребенок считает предметы живыми. Я помню, как сама постепенно утратила сочувствие к выброшенным стульям. В юности я всегда настаивала на том, чтобы приютить эти стулья, забрать их домой, залатать дыры в обшивке или починить сломанные ножки. Я перекрашивала их и знакомила с довольно большой популяцией стульев, уже обитавших у меня. Вскоре, хотя у меня не было ни одного дивана для гостей, я легко могла бы устроить дома ужин на двадцать человек в День благодарения – моих разнородных стульев на это хватило бы. Теперь я просто прохожу мимо. Возможно, сын когда-нибудь обновит мою коллекцию.
Мы снова двигались к нашему дому со львом. Маршрут, проложенный моим сыном, шел зигзагами и дважды проходил по одной и той же улице. Теперь мы не останавливались возле семян вяза и смешного грузовика: в этом уже не было ничего нового. Сыну было уже 19 месяцев и 3 часа, и он перерос все это. Он сам стал настаивать, чтобы мы пошли обратно. Для сына движение назад, в сторону или кругами было ничуть не хуже (а может, и лучше), чем движение вперед. Садилось солнце, и предметы отбрасывали длинные тени. Они бежали у наших ног, не отставая ни на шаг.
“Что это?” – спросил он, указывая на своего темного двойника.
“Это тень Огдена. А это мамина тень. Привет, тень”, – помахала я рукой. Тень, которая была метра на два выше меня, помахала в ответ.
Сын был испуган и ошеломлен. Я предложила ему поговорить с тенью. Он последовал совету, и, к его восторгу, тень поприветствовала его в ответ. Мы прошли мимо выброшенного книжного шкафа, который у тротуара ждал мусоровоза. На шкаф упала тень моего сына – четкая и темная на фоне светлых сосновых досок. Тень была короткой, почти такого же роста, как мой сын. Когда он подошел, чтобы рассмотреть ее, она стала еще короче; когда он сделал шаг назад, тень удлинилась и расширилась.
За этим занятием мы провели следующие десять минут: сын подбегал к тени (“Маленькая!”) и отскакивал назад (“Большая!”). Все это сопровождалось искренним смехом ребенка, сделавшего еще одно открытие об устройстве мира.
По пути от книжного шкафа к дому я заметила еще несколько теней. Безупречный силуэт водонапорной башни (я вспомнила о ее товарище – пожарном гидранте) вырисовывался на фоне знакомой многоэтажки. Каждый предмет на пути имел спутника. Тени напомнили мне о сложности нашего ландшафта, об огромном количестве объектов, стоящих друг на друге в этом городе.
Подходя к лестнице, сын замычал, демонстрируя одобрение, и приготовился к подъему по ступенькам. Я посмотрела на этого удивительного мальчика, стоящего перед слишком высокой ступенькой и задирающего колено к подбородку, чтобы взобраться на нее. Я крепче сжала его руку. Я хотела, чтобы эта прогулка никогда не кончалась.
Глава 2
Минералы и биомасса
Чтобы узнать новое, ступайте дорогой, которой вы шли вчера.
Между большим каменным зданием и стайкой красных и белых кирпичных домиков приютился прелестный особняк из красного песчаника с изящной выгнутой лесенкой перед входом. Но я почти не смотрела вверх. Под ногами было слишком много интересного.
Если вы прошли мимо человека, остановившегося на тротуаре, чтобы рассмотреть каменные плиты под ногами, знайте: возможно, вы только что упустили шанс познакомиться с Сидни Горенштейном. А это досадно, поскольку вам наверняка было бы интересно узнать то, что этот человек думает о сине-сером песчанике. Горенштейн, геолог по образованию, когда-то преподавал в колледже, но потом бросил, при этом продолжив организовывать экспедиции для студентов. Он сорок лет координировал экскурсионную программу Американского музея естественной истории (Нью-Йорк). Он и по сей день с энтузиазмом водит немноголюдные пешие экскурсии по Верхнему Манхэттену.
Я встретилась с ним прохладным осенним днем у служебного входа музея. Горенштейн, улыбаясь, первым подошел ко мне. Я держала в руке микрофон, и во мне легко былоузнать человека, который вчера ни с того ни с сего позвонил ему. А в нем было легко узнать геолога, который взял трубку после первого же гудка и сразу согласился со мной встретиться. На Горенштейне были очки и удобная для прогулки одежда – несколько слоев под легкой курткой, – а кудрявые волосы выбивались из-под бейсболки. Взъерошенный, скромный и слегка рассеянный ученый из детских книжек и моего воображения.
Но пусть вас не вводят в заблуждение непринужденные манеры и неброский головной убор: Горенштейн знает об истории Нью-Йорка последних 400 млн лет гораздо больше, чем мы с вами, и скоро ненавязчиво покажет вам, как мало вы на самом деле знаете. Он исподволь начал знакомить меня со своим увлечением. Еще до официального старта, когда мы только отошли от музея, я сделала замечание о брусчатке, которой выложен двор: я предположила, что асфальт, наверное, не настолько ему интересен, как “настоящий” камень. Горенштейн искоса взглянул из-под своей кепочки и усмехнулся: “Ну, на Земле есть только минералы и биомасса. То, что под ногами, имеет природное происхождение. Так что асфальт – одна из двух этих вещей”.
Действительно, асфальт – это смесь вязких остатков перегонки нефти с минеральными наполнителями, то есть камешки, песок и связующий материал. Такая смесь не только “настоящая”, но и состоит из вторсырья. Горенштейну изгибы каменного покрытия говорили что-то о природной топографии лежащей под ним земли. Он показал мне, что даже форма каменных плит – следствие природного феномена. Шестиугольные плитки сделаны по образцу булыжников, которыми мостили дороги в Римской империи. А римские булыжники представляли собой базальтовые камни удивительной шестиугольной формы, которая естественным образом возникает, когда вулканическая лава охлаждается и сжимается. Нам не нужно было никуда идти, чтобы увидеть геологию города: она лежала прямо перед нами, перед музеем.
Это настоящее откровение: смотреть так же, как Горенштейн, на город, который всегда казался мне просто нагромождением построек. Вспоминая о геологии, мы всегда думаем о том, что под ногами. Горенштейн показал мне, что геология – это также и то, что окружает нас со всех сторон.
“Вот что я вижу, – сказал он, указывая на здание музея и окружающий его садик. – Здание музея – это крупный выходящий на поверхность массив горной породы, а то, что вокруг него – это травянистая равнина с разбросанными по ней деревьями”.
Иными словами, суррогатный природный ландшафт – гора и равнина – десятки раз воспроизводится в каждом квартале. Любой дом построен из камня или сложен из стволов некогда живых деревьев. Все так называемые рукотворные объекты начали свое существование в виде природных материалов, которые были разобраны на части, обработаны и затем вновь собраны в форме предметов, удовлетворяющих нашим целям.
Если увидеть город с этой точки зрения, он не покажется неестественным. Холодный камень имеет природное происхождение. Он почти живой: впитывает воду, нагревается под лучами солнца и линяет из-за дождя. Камни, как и мы сами, стареют: поверхность размягчается, прожилки становятся заметнее. Если смотреть на город как на природный ландшафт, он не кажется вечным: даже исполинский многоэтажный дом постепенно разрушается под влиянием упорной и терпеливой работы ветра, воды и времени. Дождевая вода оставляет минеральные потеки под оконными отливами. Медные украшения окисляются – и зеленые струйки стекают на камни. Стальные элементы ржавеют, окрашиваясь в красно-рыжий цвет. Мало что так красноречиво указывает на естественное происхождение города, как процесс его старения. Камни обрастают мхом. Плющ ползет по кирпичам, проникая в щели между ними, и в конце концов разрушает их. Дерево темнеет от влажности, светлеет от старости и изнашивается. Когда-нибудь этот город, как и все остальные города, разрушится и станет фундаментом для построек других поколений.
Мы поднялись по мраморным ступенькам, ведущим к выходу из музея. Ступени вогнуты в середине и закруглены по краям: их истерли ноги бесчисленных посетителей. Каждый из проходивших по лестнице ступал на мрамор и перемещал семнадцать (или около того) его молекул к краю ступеньки или к боковой стороне. Через миллион шагов форма камня изменилась со столообразной на слегка вогнутую. Я прикоснулась к сверкающим перилам. Медь была отполирована жиром из сальных желез миллионов рук, сопровождавших идущие по лестнице ноги. Пока я размышляла о том, как люди влияют на камни, Горенштейн вернул меня к мысли о том, как камни влияют на людей.
Ведь Горенштейн – геолог. Во время прогулки он был одновременно со мной и не со мной: шагал рядом, но при этом улыбался и украдкой кивал своим “друзьям”, как он называл различные каменные создания, мимо которых мы шли. Мы были окружены ими: когда начинаешь обращать внимание на камни, оказывается, что они очень разнообразны – и вездесущи. Они – это здания, дороги, тротуары, бордюры, клумбы, ограды и стены, ступени, площадки, навесы и декоративные элементы. “У каждого камня особые характеристики: минеральный состав, размер зерна, общий вид, – сказал Горенштейн. – Поэтому в итоге начинаешь узнавать их, как друзей. Когда я гуляю с людьми, я стараюсь не уделять камням слишком много внимания; это неучтиво. Но когда я гуляю один, я прохожу по этим местам, и камни приветствуют меня”. Этих своих друзей он знал хорошо. Горенштейн на одном дыхании назвал мне более шестидесяти пород, которые различил на фасаде и внутри величественного здания музея. Красный гранит из Миссури соседствовал с гранитом из Род-Айленда, рядом с которым лежал камень с Тысячи островов. Внутри музея коралловый риф со Среднего Запада соседствовал с камнем из Германии возрастом около 400 млн лет.
Возле тротуара компанию им составляли столбики из железной руды (неизвестного возраста) и относительный новичок – дерево гинкго (Ginkgo biloba). Мы с Горенштейном остановились полюбоваться: желтые листья и оранжевые плоды серым ноябрьским утром. Дерево оделось в осенний наряд, но выглядело в нем еще выразительнее: оно жило и менялось в привычном нам временном масштабе, в отличие от своих соседей – железа и гранита. С точки зрения геолога гинкго – самое подходящее дерево для каменного города. Гинкго называют “живым ископаемым”: за 200 млн лет оно почти не изменилось. Однако я, как и большинство жителей Нью-Йорка, когда-либо выходивших из дома, знаю это дерево по другой причине. Его плоды пахнут, как деликатно сказано в книгах по садоводству, “неприемлемо”.
Мы с Горенштейном постояли на углу, и я начала сквозь подошвы ощущать холод камней. Горенштейну холод, казалось, был нипочем. Он всматривался в прошлое: через дорогу лежал Центральный парк. “На острове Манхэттен нет ни кусочка настоящей природы; здесь все искусственное”, – сказал он, предвосхищая вопрос о происхождении парка. Парк кажется уголком дикой природы, однако, по словам Горенштейна, он целиком рукотворен, как и обступившие его здания. Впрочем, можно сказать, что и парк, и дома в равной степени естественны: в конце концов, и то и другое из камня.
Многим известна история Центрального парка. Его построили Фредерик Лоу Олмстед и Калверт Вокс. Сейчас прямоугольник площадью 340 га вполне можно назвать географическим центром Манхэттена, однако в период строительства парк лежал севернее городских кварталов. Он открылся в 1858 году. Парк вырос на месте трущоб, овечьих пастбищ, свиноферм, мыловарен и заводиков по производству костяного угля. И хотя сегодня местность выглядит нетронутой, на самом деле это не так. Парк олицетворяет собой ландшафтную архитектуру.
Горенштейн кивнул в сторону гигантского валуна, выглядывающего из-за стены парка: “Вот, например, естественный выход породы”. Валун поднимался из земли под острым углом и мог бы выглядеть устрашающе, если бы время не смягчило его очертания. Я увидела двух детей, игравших на другой стороне валуна, – курточки на ножках, карабкающиеся вверх и вниз по каменным плечам. “Вот так местность выглядела до того, как срыли холмы. Тут видно, куда их переместили”, – прибавил Горенштейн. Он указал на окружающую парк низкую каменную стену. Холмы, мешавшие Олмстеду и Воксу, были обезглавлены, сглажены и превращены в блоки, из которых сложили стену.
“Значит, они родственники?” – спросила я. Живая сила камней, которая благодаря опыту Горенштейна стала открываться мне, и родство парка со стеной вызвали у меня смутные неприятные воспоминания о цыплятах, которым дают корм, изготовленный из других цыплят.
– Ага.
Это был сланец. Манхэттенский сланец. Точнее, “сильно выветренный, от ржавого до темно-бордового цвета, от средне- до грубозернистого гнейс (из биотита, мусковита, плагиоклаза, кварца, граната, кианита и силлиманита) и, в меньшей степени, сланец”.
Человек, пишущий о геологии, всегда рискует тем, что аудитория впадет в ступор. “Сланец”, “гнейс”, “филлит”, “метаморфические”, “осадочные”, “кремнисто-обломочные”, “сланцеватые”… Когда я слышу слово “палеозой”, меня клонит в сон. Возможно, геологический масштаб времени в сочетании с многосложными специальными терминами (а их тысячи) оказывают на организм кумулятивный усыпляющий эффект.
Конечно, моя реакция на палеозой означает лишь то, что я ничего не понимаю в геологии. Следить за деталями гораздо проще, если хоть немного знаком с темой. А когда “хоть немного” превращается в большой массив знаний, человек может с полным правом назвать себя профессионалом. Знания влияют не только на то, что мы видим и слышим, но и на то, что мы замечаем. С помощью нейровизуализации можно увидеть, чем отличается мозг профессионала и обычного человека во время реакции на стимул. Посмотрите на мозг танцора во время представления, и вы увидите гораздо больше активных зон, чем в мозге человека, не умеющего танцевать. Профессионализм позволяет человеку приобрести еще больший профессионализм.
Слушая рассказы Горенштейна, я вспомнила о шахматах. Когнитивные психологи охотно изучают природу профессионализма: как он приобретается, поддерживается и применяется. С 70-х годов XX века исследователи охотно изучают поведение и способности шахматных гроссмейстеров. Во-первых, у опытных шахматистов удивительно хорошая память, во-вторых, шахматная доска позволяет без особых усилий оценить объем этой памяти. А память у шахматистов действительно очень глубока: опытный игрок, наблюдая за игрой, видит совсем не то, что игрок начинающий. Глаза профессионального шахматиста смотрят на доску абсолютно не так, как глаза новичка; окидывая доску взглядом, они видят гораздо больше. Опытные игроки замечают не только расположение фигур, но и их историю – откуда они пришли и куда двинутся. Часто они видят десятки потенциальных ходов – вплоть до самой победы! – или десятки прошлых ходов, от начала игры.
Гроссмейстеры держат в памяти феноменальное количество комбинаций. Показано, что типичный гроссмейстер помнит 50–300 тыс. комбинаций из 5–7 фигур, стоящих на доске неслучайным образом. Такие игроки игроки располагают до 100 тыс. дебютных ходов. Память позволяет им воспроизводить в уме точное расположение большого количества фигур во время сеансов одновременной игры, посмотрев на них лишь однажды. Иногда эта способность распространяется и на случайные комбинации фигур – ведь случайная комбинация выглядит странной и очень характерной для тех, кто видит логику в расположении фигур. Когда же на доску смотрит новичок, он, напротив, видит хаос. Если новичок внимателен, то он, вероятно, сможет по памяти воспроизвести несколько положений на доске. Но не более того.
Дело в том, что эксперт видит смысл в расположении фигур, а новичок – нет. В глазах профессионала все фигуры связаны друг с другом, и каждую комбинацию на доске он сравнивает с другими досками, которые он видел или на которых играл. Комбинации становятся знакомыми, как лица друзей.
Сравнение с лицами весьма уместно. Нейробиологи довольно давно знают о функции веретенообразной извилины, отвечающей за восприятие и распознавание лиц. Люди умеют быстро распознавать лица на фоне других предметов, находить знакомое лицо в толпе и держать в уме бесчисленное количество лиц, даже недолго виденных. Восприятие ребенка с самого начала сосредоточено на лицах. Во время прогулок мой сын с нескрываемым интересом вглядывался в лица прохожих, чем многих нервировал. Недавно ученые обнаружили, что веретенообразная извилина активируется у шахматистов не только тогда, когда они смотрят на лица, но и когда играют в шахматы. У фигур нет никаких признаков, напоминающих человеческое лицо, так что, судя по всему, этот участок мозга отвечает за распознавание визуальных объектов, на которые мы смотрим “профессиональным” взглядом. Все мы эксперты в восприятии и распознавании лиц; для тех же, кто стал профессионалом в распознавании других визуальных объектов, эти объекты все равно что лица друзей и родственников.