Эвка глотнула слюну, пальцем закинула прядь волос, свисшую на лоб.
— Пятнадцать рублей да юбка, кожух и чеботы в придачу.
— Не густо! Есть хочешь? — вдруг догадался Неживой. Он отломил половину краюхи и кусок рыбы, протянул Эвке. — Бери. Да не стесняйся!
Эвка, немного поколебавшись, вытерла о фартук руки, взяла хлеб и рыбу.
Поужинав, Семен пошел устраивать на ночь коней. На пороге он чуть не столкнулся с Гершком.
— Я уж не поеду сегодня домой, поздно, да и кони устали, — сказал он. — Придется заночевать. Места много я не займу.
— Разве я гоню тебя из хаты? — почесал щеку лавочник. — Положи на кухне куль соломы и спи.
— Ещё одно хотел сказать. — Семен наклонился к Гершку. — Девушку не смей обижать, она и так несчастная.
— Кто же её обижает? — насторожился Гершко. — Да и что тебе за дело, кто ты ей? Ну, чего на меня глаза выпучил?
— Я один раз говорю. Приеду ещё раз, и если что услышу — плохо будет. Узнаешь, чем вот это пахнет. — Семен поднес к лицу лавочника огромный, туго сжатый кулак.
Явдоха проснулась от какого-то неясного шума. Осторожно, чтобы не скрипнула доска, села на постели. В сенях снова что-то стукнуло.
— Что это, мамо? — спросил старший мальчик. Он проснулся и дрожал.
— Не знаю, Михась, наверное, кот лазит.
— Кота я с вечера на хату закинул и дверцу прикрыл.
— Соседский мог заскочить, или крысы дырку проели.
Явдоха поднялась, осторожно ступая босыми ногами, прошла к печи. Раздула огонь, зажгла лучину.
— Кто там? — положив руку на щеколду, неуверенным голосом спросила она.
За дверью было тихо. Явдоха оглянулась на Михася, что с топором в руках стоял позади матери, подняла щеколду и толкнула дверь. В сенях никого не было. Михась присел на пороге, заглянул под ручную мельницу — тоже никого. Тогда они вышли в сени.
— Ой! — громко вскрикнула Явдоха и подалась от неожиданности назад.
Под стеной стояла перевернутая вверх дном кадка, а возле неё валялись старые, разъеденные рассолом круги. Не помня себя, Явдоха кинулась к наружным дверям, отодвинула деревянный засов и дернула за ручку. Дверь не открывалась.
— Мамо, ключ в двери! — испуганно крикнул Михась.
В тот же миг кто-то потянул к себе ключ, и из-за двери прозвучал гортанный, умышленно измененный голос:
— Идите спать, коли жить на свете хочется.
Явдоха и Михась метнулись в хату. Закрывая на обе задвижки дверь в хату, Явдоха испуганно оглядывалась на окно, за которым чернела заплаканная осенняя ночь.
Семен чуть коснулся рукой перелаза, вскочил во двор и бегом метнулся к сараю. Увидев взволнованного батрака, Зозуля беспокойно забегал глазами, поставил на доску рожок с окалиной.
— Где Мусий? — тяжело дыша в лицо Зозуле, спросил Неживой.
— Бегаю я за ним, что ли? Уже две недели не видел, а зачем он тебе? — пытаясь принять равнодушный вид, заговорил гончар.
— Брешешь, как пес. Люди видели, как пьянствовал он с гайдуками в твоей хате. Куда сало девали?
— Свят, свят! — отступил назад Зозуля. — Какое сало? Ты что, пьян?
Семен схватил правой рукой Зозулю за кунтуш, притянул к себе.
— Не прикидывайся. Жена по голосу узнала твоего сына. Все знают, как гоняют они по селам и людей грабят. Теперь у меня… у нищего, торбу украли. Слушай, Охрим, отдай сало, сам знаешь, как зарабатывали его. Пустую похлебку ели — хотели корову купить. У меня двое малых, капли молока не видят.
— Я сам пустую похлебку ем. А ты что, видел Мусия в своем дворе?
— Не отдаешь? Душу вытрясу. — Семен тряхнул горшечника так, что на нем затрещала рубашка.
— Спасите, убивают! — завопил Зозуля.
На крик выбежало несколько работников, через тын во двор заглядывали соседи.
Семен оттолкнул Зозулю от себя, и тот, раскинув руки, шлепнулся прямо на пьятро, где двумя рядами стояла посуда. Пьятро упало на землю, ещё не обожженные горшки и крынки поразлетались на маленькие кусочки.
— Всё равно найду на вас управу. Сейчас пойду в фольварк, и сделаем у Мусия обыск.
Неживой толкнул ногой другое пьятро и выбежал на улицу.
— Семен, стой, — схватил его у перелаза один из батраков, который слышал весь разговор, — не ходи на фольварк, собаками затравят. Не накликай беды на свою голову. Когда горе спит, то его ещё надо укрыть.
— Пусть травят, мне уже всё равно, — махнул рукой Семен. — А горе, оно уже давно не спит, разбудили его.
Семен надвинул на лоб шапку и быстро зашагал по улице к панскому имению.
Глава седьмая
Я ЛИ В ЛУГАХ НЕ КАЛИНКОЙ БЫЛА
Поздняя осень. Давно откурлыкали журавли, опустели широкие плесы на Тясмине, только вороны кружатся низко над землей, садятся на равнодушных осокорях у края дороги и каркают, каркают.
Паныч Стась поглядывал в окно, кусал ногти — стихи никак не выходили. Он перечеркнул в строчке последнее слово «георгин», к которому не мог подобрать рифмы, и написал вместо него «астра». Но теперь приходилось менять в строчке и другое слово. Да и словечко это «астра» мало подходило. Ведь тогда, когда он прощался с панной Ядзей, у неё в руках были роскошные георгины. Один из них она подарила ему. Стихи должны быть написаны непременно и не позже чем сегодня, иначе курьер не успеет передать ко дню её именин.
Стась попытался представить себе, какое впечатление произведут стихи. Их прочтут перед вторым тостом. И все поднимут бокалы за именинницу, которой посвящают такие чудные стихи, и за того, кто эти стихи написал. Хотя подписи не будет, все догадаются, кто автор. Стасю не раз говорили, что у него талант. Какое восхищение вызвали на балу его стихи о больной синичке! Пани Комиссарова так плакала! А о паненке Ядзе и говорить нечего. Перед взором Стася встало бледное лицо панны Ядзи. Разве можно найти паненку красивее? Однако девушка, которую гайдуки привели во двор, тоже очень красива. Как некстати возвратилась домой мать! Ей, конечно, никакого дела нет до какой-то холопки, однако она боится, чтобы её мальчик не испортился и не стал похожим на многих панычей из Варшавы и Кракова, которые проигрывают в карты свои имения. Смешная! Она принимает его за маленького. Но как хорошо, что она завтра снова уезжает. За окном послышался слабый крик. Стась досадливо поднял голову. Надо уйти в какую-нибудь дальнюю комнату. Каждую субботу мать устраивает домашний суд. Хотя бы где-нибудь подальше, а то прямо здесь, под его окнами. Стась собрал разбросанные по столу исчерканные листы бумаги и пошел к двери. Проходя мимо окна, он увидел на высокой веранде мать.
Пани Думковская сидела в глубоком плюшевом кресле, накинув на плечи лисью, покрытую тканью шубку. На коленях у нее лежала подушка, на которой мурлыкал большой черный кот. Пани не любила тех барынь, которые держали целые кошачьи выводки. У неё был только один Ягуар, она любила его самозабвенно; она даже не представляла себе, что было бы, если бы Ягуар захворал. Пани не только сама кормила его, но и сама расчесывала большим серебряным гребнем черную блестящую шерсть кота.
Вперив зеленые, немного похожие на ягуаровы глаза в противоположную сторону крепости, которая поднималась прямо из воды, пани гладила кота по мягкой спине. Её одутловатое, с двойным подбородком лицо было спокойно, почти неподвижно, только когда она поворачивалась, лицо вздрагивало, подобно тому, как вздрагивает в миске застывший студень. За креслом стоял высокий, тонкий как жердь управляющий имением.
Внизу под верандой слышался женский крик. Он то затихал, переходя в тихие стоны, то звучал пронзительно, до звона в ушах.
— Кто это кричит? — не поворачивая головы, спросила пани.
— Марфа, прачка, — почти до пояса изогнулся управляющий.
— Вишь, негодница, как будто режут её. Разве это бьют! Вот, бывало, при покойном папаше били. Кнутом, кнутом, а потом поднесут сукно и спрашивают: «Какого цвета?» — «Красное», — говорит. Раз узнаёт — ещё ему. Тогда и страх и покорность были.
Пани поднялась, переложила кота вместе с подушкой на кресло и нагнулась над перилами. Под верандой босая, в одной нижней сорочке стояла прачка.
— И дальше так гладить будешь?
— Не буду, пани, ночей недосплю… Сжальтесь!..
— Смотри у меня. Не то в другой раз рогатку прикажу надеть.
Управляющий поднял подушку, барыня села в кресло. Через несколько минут внизу снова послышался свист розог, потом хриплый, смешанный с бранью стон.
— А! Это Микита, птичник. За что его?
— Две утки лиса своровала возле речки. Сорок пять розог, не так уж и много. Это на сегодня последний.
Барыня поднялась, позвала горничную и, отдав ей кота, пошла осмотреть хозяйство. Она заглянула во все углы, но её внимательный глаз сегодня не мог ни к чему придраться — везде был порядок. Недаром о Думковской говорили: «Надо учиться у неё хозяйничать». Пройдя по широкому двору, барыня зашла в один из флигелей. В большой светлице в ряд сидели рукодельницы. Увидев барыню, они вскочили и склонились в низком поклоне. Каждая положила шитье перед собой. Однако барыня сегодня не присматривалась к рукоделию. Она прошла вдоль комнаты и уже хотела выходить, как одна из рукодельниц выскочила на середину комнаты и упала барыне в ноги. В её черных глазах дрожали слезы.
— Пани, отпустите меня! Я — я не рукодельница, не крепостная.
— Что? Кто же ты такая?
Управляющий поспешно вышел вперед, закрыл собой Орысю.
— Это дочка мельника, того, что живет на нашей половине села. Мельник не панский, но за ним недоимка числится. Взяли девку на несколько дней, что же тут такого? Вы поглядите на её вышиванье. — Управляющий принес вышитый Орысей узор.
Барыня подержала узор и отдала управляющему.
— Хороший, прямо-таки чудесный. Таких мне ещё не приходилось видеть. Почему же ты, глупая, плачешь? В темницу тебя посадили, что ли? Иди на свое место.
Думковская повернулась и вышла из светлицы во двор. Вдоль веранды трое гайдуков собирали и складывали на скамью изломанные розги.
Падал первый снег. Маленькие пушистые снежинки весело кружились в воздухе, белой скатеркой устилали землю. Открыв дверь, Роман по-детски подскочил на одной ноге и, выбежав во двор, растопырил руки, пытаясь поймать в ладони как можно больше снежинок, потом закинул голову и стал ловить их губами. Сколько их? Тысячи тысяч! Белыми роями вырывались они со вспененного метелицей неба, из сизой снеговой мглы. Ещё с вечера земля печалила глаза черными холмами, а сейчас она была вся в праздничной обнове, словно девушка, одетая к венцу.
Роман набрал пригоршню снега и, сжав его, швырнул снежком в горничную Галю, пробегавшую мимо. Снежок попал ей в плечо, обдал лицо девушки холодной снежной пылью. Галя тоже схватила в руки ком снега, провела им по губам Романа и помчалась наверх по ступенькам крыльца. Роман, проводив взглядом её стройную фигуру, пошел к конюшне. Проходя мимо одного из многочисленных домов, он увидел своего сотника. Тот, сонно почесываясь, стоял на пороге:
— Уже встал? Не уходи никуда, сегодня будешь со мной при барине. Пан на охоту едет.
— Я думал конюшню почистить.
— Почистишь завтра.
— Ехать так ехать. Мне всё равно, навоз ли чистить, пана ли сопровождать.
— Верно. Готовь коней. Постой, постой! Что ты болтаешь? — вдруг спохватился сотник.
Роман придал лицу удивленное, несколько глуповатое выражение.
— Я говорю, мне все равно, что ни делать. Только бы не зря панский хлеб есть.
— Ну-ну! Смотри ты у меня, — погрозил пальцем сотник. — Поди скажи в сотне, пусть готовятся.
— Разве пан так рано встанет?
— А и правда, — согласился сотник, — я ещё и сам не выспался.
Задав лошадям корм, Роман вышел из конюшни. Около псарни, ступая широко, как на косовице, мёл дорогу псарь. Был это пожилой, очень странный человек. Лицо у него было всё испещрено морщинами и напоминало плохо намотанный клубок суровых ниток. Борода тоже росла как-то чудно — двумя клинышками. Даже имя его было необычное — Студораки. Когда Роман спросил, почему у него такое имя, псарь ответил, что отец его был едва ли не беднейшим человеком на селе. Потому и имя такое: тем, кто побогаче, поп лучшие имена давал, а кто победнее, тем — похуже. А в каких святцах выкопал это имя, никто не знал, может, и сам придумал.
Однако хотя и прожил весь свой век дед Студораки в нужде, был он человеком очень веселого нрава. За веселость и Роман ему полюбился. Они часами могли просиживать вдвоем на конюшне, рассказывая друг другу были и небылицы, часто прерывая разговор смехом.
— Доброго утра, диду, — поздоровался Роман. — Зачем подметаете? Всё равно снег снова нападает.
— Зачем мету? Собак буду гнать к колодцу, так чтобы не увязли. — И, расправив спину, опираясь на метлу, уже серьезно сказал: — Пан, как только просыпается, сразу на псарню идет.
— Вы с ним каждый день разговариваете. Каким он вам кажется? В самом деле он такой, как про него вчера есаул рассказывал?
— Добрый пан, только в морду дал, слышал такую поговорку?
— Я без шуток.
— Я тоже не шучу. Что и говорить, пан большой руки.
Про пана Калиновского ходило много слухов. Говорили, что он человек мягкого нрава и большой доброты. И что ещё удивительнее, будто он простыми людьми не брезгает, хотя и шляхтич потомственный: выслушает и поговорит. Роман за эти дни видел пана раза три, и то издали. Пан Калиновский приехал неделю тому назад. В Медведовское поместье он наезжал почти ежегодно — тут была лучшая охота. Сразу же следом за ним понаехали и гости — едва ли не со всей волости. Не бывали тут только ближайшие соседи — помещики Думковские. И не только потому, что барыня была уже в летах и ей не подобало присутствовать на таких банкетах. Давнишняя вражда разделяла их семьи. Ещё и сейчас помнит пан Калиновский, как его отец организовывал вооруженные наезды на поместья Думковских. Тех спасали только крепостные стены, крепкие и неприступные.
Каждый вечер в имении гремела музыка, звенели кубки, вспыхивали фейерверки. Только под утро разводили лакеи пьяных гостей по флигелям.
— Чем без дела стоять, взял бы другую метлу.
— Некогда, я ещё хочу сбегать к Зализняку, он должен домой приехать.
— Зализняк? Максим? Разве он здесь? — снова взялся за метлу Студораки.
— В монастырь Онуфриевский нанялся, уже недели две тому назад. Говорил я ему, чтобы со мною в надворные шел, не захотел.
Дед Студораки покачал головой.
— Этот не пойдет. Золотой человек.
— Выходит, в надворные не люди идут. Неужели псарь выше стоит, чем казак надворной охраны?
Студораки перевернул метлу, постучал черенком о землю.
— Не горячись, ещё язык проглотишь. Не будем меряться честью. У обоих у нас работа собачья, у тебя по воле, а у меня — по неволе. Тебе Максима не разгадать. Говоришь, в монастырь пошел. Допекли, видно, нехватки. Передавай ему поклон от меня! — крикнул он уже вдогонку Роману.
Около ворот Зализняка снег лежал непротоптанным. Роман заглянул через плетень, остановился. Напевая тоненьким голоском, березовым веником подметала от порога дорожку Оля. Отступив на несколько шагов, Роман надвинул на лоб желтую с черной окантовкой шапку и, кашлянув так, что в соседнем дворе испуганно закудахтала курица, прыгнул через перелаз. Оля оглянулась, упустила из рук веник и с визгом побежала в хату.
— Оля! — кинулся ей наперерез Роман. — Не беги, это я.
Услышав знакомый голос, девочка остановилась. Исподлобья взглянула на Романа. А тот сбил на затылок шапку, залился громким смехом.
— Испугалась? Неужели я такой страшный?
— А зачем вы так обрядились? — успокаиваясь, проговорила Оля.
— Как? Страшно? А я думал, красиво.
Порывшись в кармане, Роман вытащил медовый пряник. Сдунул с него табачные крошки, подал девочке.
— Дядя Максим дома?
— Нету, он вчера приезжал. Орлику сена привез, а мне ленты в косы. Дед Загнийный уже два раза приходил, на Орлика смотрел. А дядя Максим сказал, чтобы мы его не пускали. Я Орлику гриву заплела, на лестницу стала и заплела. И не боюсь, — рассказывала сразу обо всем Оля.