Вскоре на улице показался мальчик. Проходя мимо решетки, он колотил палкой по прутьям; следом за ним шла коричневая собака. Этого мальчика я знал, его звали Джордж; каждый приемный день он приходил со своей матерью в больницу. Он часто дарил мне разные вещи: детские журналы, картинки от папиросных коробок, иногда леденцы. Он мне нравился, потому что умел охотиться на кроликов, и еще потому, что у него был хорек. Кроме того, он был добрый.
— Я бы принес тебе много всякой всячины, — как-то сказал он, — но мне не разрешают.
Его собаку звали Снайп, и она была так мала, что пролезала в кроличью нору, но, по словам Джорджа, она могла выдержать схватку с любым противником, если только ее не одолевали хитростью.
Кто хочет охотиться на кроликов так, чтобы был толк, тот должен иметь хорошую собаку, — таково было одно из убеждений Джорджа.
Я соглашался с ним, но считал, что неплохо иметь борзую. Если мать разрешит ее держать.
Это соответствовало представлениям Джорджа о борзых. Он с мрачным видом сообщил мне:
— Женщины не любят борзых.
Его наблюдения совпадали с моими.
Джорджа я считал очень умным и рассказал о нем матери.
— Он хороший мальчик, — сказала она.
На этот счет у меня были свои сомнения, и, во всяком случае, я надеялся, что он не слишком уж хороший.
— Я не люблю неженок, а ты? — спросил я его потом. Это была проверка.
— Нет, черт возьми, — ответил он.
Ответ был вполне удовлетворительный, и я заключил, что он не такой уж хороший, как думала моя мать.
Увидев его по ту сторону ограды, я страшно обрадовался.
— Как дела, Джордж? — крикнул я.
— Ничего, — ответил он, — но мать сказала, чтобы я шел прямо домой и нигде не задерживался.
— А-а, — протянул я с огорчением.
— У меня есть леденцы, — сообщил он мне таким тоном, словно речь шла о самых обыденных вещах.
— Какие?
— «Лондонская смесь».
— Это, по-моему, самые лучшие. А есть там такие круглые, знаешь, обсыпанные?
— Нет, — сказал Джордж, — такие я уже съел.
— Да неужели? — прошептал я, неожиданно очень расстроившись.
— Подойди к забору, и я дам тебе все, что осталось, — предложил он. — Я больше не хочу. У нас дома их дополна.
Мне никогда и в голову бы не пришло отказаться от такого предложения, однако мои попытки привстать ни к чему не привели, и я сказал ему:
— Я пока не могу ходить. Меня все еще лечат. Подошел бы, но нога в лубке.
— Хорошо, тогда я брошу их тебе через забор, — заявил он.
— Спасибо, Джордж.
Джордж отошел к дороге, чтобы иметь место для разбега. Я смотрел на него с одобрением. Такие приготовления, по всем правилам, несомненно, доказывали, что Джордж отлично постиг искусство метания.
Он измерил взглядом дистанцию, расправил плечи.
— На! Лови! — крикнул он.
Он начал разбег изящным подскоком — сразу было видно мастера, — сделал три крупных шага и метнул кулек. Любая девчонка метнула бы лучше.
— Я поскользнулся, — объяснил Джордж раздраженно, — моя проклятая нога поскользнулась.
Я не заметил, чтобы Джордж поскользнулся, но не могло быть сомнения, что он поскользнулся, и притом очень сильно.
Я смотрел на кулек с леденцами, лежащий в траве в восьми ярдах от меня.
— Послушай, — сказал я, — не мог бы ты зайти сюда и подать их мне?
— Нет, — ответил Джордж, — мать дожидается сала, чтобы варить обед. Она велела мне нигде не задерживаться. А леденцы пусть лежат. Завтра я тебе их достану. Никто их не тронет. Ей-ей, я должен идти.
— Ладно, — сказал я, покорившись судьбе, — ничего не поделаешь.
— Что ж, я пошел! — крикнул Джордж. — Завтра увидимся.
— Пока.
— Пока, Джордж, — ответил я рассеянно.
Я смотрел на леденцы и старался придумать, как до них добраться.
Леденцы доставляли мне величайшее наслаждение. Отец всегда брал меня с собой в лавку, когда рассчитывался за месяц.
Лавочник, вручая отцу расписку, обращался ко мне:
— А теперь, молодой человек, чем тебя угостить? Я знаю — леденцами. Ну-с, пошарим по полкам.
Он свертывал кулечек из белой бумаги, наполнял его леденцами и отдавал мне, после чего я произносил:
— Спасибо, мистер Симмонс.
Раньше чем съесть конфеты или посмотреть на них, я любил подержать их в руке. Ощущать под пальцами их твердые очертания, зная, что каждая маленькая выпуклость — это конфета, чувствовать их тяжесть на ладони — все это обещало так много, что я хотел сначала насладиться предвкушением. Придя домой, я всегда делился конфетами с Мэри.
Леденцы были очень вкусными, но мне всегда разрешали есть их, пока не опустеет кулек. Это немного снижало их ценность, так как тем самым мне словно давали понять, что взрослые ими не особенно дорожат.
Дорогие конфеты мне давали только попробовать. Однажды отец купил трехпенсовую плитку молочного шоколада, и мать дала Мэри и мне по маленькому квадратику. Шоколад таял во рту, и вкус его был так восхитителен, что я часто вспоминал о том, как я ел шоколад, словно о каком-то важном событии.
— Я всегда готов променять котлеты на молочный шоколад, — сказал я однажды матери, нагнувшейся над сковородкой.
— Когда-нибудь я куплю тебе целую плитку, — пообещала она.
Случалось, что какой-нибудь проезжий давал мне пенни за то, что я подержал его лошадь, и тогда я стремглав бежал к булочной, где продавались леденцы, и подолгу простаивал у окон, где были выставлены все эти «ромовые шарики», «молочные трубочки», «серебряные палочки», «лепешки от кашля», «шербетные», «лакричные», «анисовые» и «снежинки». Я не замечал полумертвых мух, лежавших на спине между пакетиками и пачечками. Они слабо шевелили лапками и изредка жужжали. Я видел только конфеты. Я мог простоять целый час, так и не решив, что купить.
В тех редких случаях, когда какой-нибудь скваттер давал мне за ту же услугу трехпенсовик, меня тотчас же окружали школьные товарищи, возбужденно крича:
— У Алана есть трехпенсовик!
Затем следовал важный вопрос:
— Ты его сразу истратишь или оставишь и на завтра?
От моего ответа зависело, какой будет доля каждого из мальчиков в моих приобретениях, и они ожидали решения с должной сдержанностью.
В ответ я неизменно объявлял:
— Я потрачу все целиком.
Это решение всегда вызывало крики одобрения; затем следовала потасовка, в результате которой решалось, кто пойдет рядом со мной, кто впереди и кто позади.
— Мы с тобой дружим, Алан. Ты знаешь меня, Алан…
— Я дал тебе вчера серединку яблока…
— Я пришел первым…
— Пустите меня…
— Я всегда дружил с Аланом. Правда, Алан?
В нашей школе считалось, что тот, кто за тебя держится, имеет на тебя определенное право или, во всяком случае, право на твое внимание. Я шел поэтому в центре тесной кучки, и все ребята крепко держались за меня. А я крепко держал трехпенсовик. Останавливались мы у самой витрины, и тут меня засыпали советами:
— Помни, Алан, на пенни дают восемь анисовых. Сколько нас здесь, Сэм? Нас восемь, Алан.
— Лакричные сосутся дольше всех.
— Лучше шербетных нет. Из них можно сделать питье…
— Пустите меня. Я первый встал рядом с ним…
— Надо же — целый трехпенсовик!..
— Алан, бери мою рогатку, когда захочешь!
Я смотрел на кулек с леденцами, лежавший на траве. Мне ни на минуту не приходила в голову мысль о том, что сам я достать их не смогу. Ведь леденцы мои. Их дали мне. Провались мои ноги! Достану конфеты — и все!
Кресло мое находилось на краю дорожки, огибавшей лужайку, где лежали леденцы. Я схватился за ручки кресла и стал раскачивать его из стороны в сторону, пока оно не накренилось. Еще один толчок — и оно опрокинулось, выбросив меня на траву лицом вниз. Нога в лубке стукнулась о камень. От внезапной боли я что-то сердито забормотал и стал вырывать травинки. Странно, но в бледных корнях травы, прихвативших в своих объятиях немного земли, было что-то успокоительное, умиротворяющее.
Через мгновение, подтягиваясь на руках, я стал подползать к конфетам, оставляя за собой по мере продвижения подушку, плед, журнал.
Наконец я дополз до бумажного кулечка, схватил его и улыбнулся.
Однажды отец велел мне залезть на дерево и накинуть на одну из веток веревку, и, когда мне это удалось, он снизу закричал в порыве восторга:
— Сделано, черт возьми! Ты добился своего!
Теперь, развертывая кулек, я мысленно говорил себе: «Сделано! Добился!» Минуту я с удовольствием изучал содержимое кулька, потом извлек леденец с надписью: «Я люблю тебя».
Я с наслаждением стал сосать его, каждые несколько секунд вынимая изо рта, чтобы посмотреть, можно ли еще прочитать слова. Постепенно они все больше тускнели, превращались в какие-то неясные значки и наконец исчезли совсем. В руке моей был маленький розовый кружок. Я лежал на спине, смотрел в небо сквозь ветки дуба и грыз леденец.
Я был очень счастлив.
Глава 9
Замешательство, охватившее сиделок, когда они нашли меня лежащим на траве, немало меня удивило. Я не мог понять, почему они вызвали старшую сестру и, столпившись у кровати, принялись гневно и озабоченно допрашивать меня.
Я повторял им без конца одно и то же:
— Я опрокинул кресло, чтобы достать леденцы.
А на настойчивый вопрос старшей сестры: «Но зачем? Почему ты не позвал сиделку?» — ответил:
— Хотел достать сам.
— Мне это непонятно, — произнесла она недовольно.
Я не мог взять в толк, что же тут непонятного. Я знал, что отец понял бы меня.
Когда я рассказал ему об этом, он спросил:
— А ты не мог как-нибудь выбраться из кресла, не опрокидывая его?
Я ответил:
— Нет, ведь ноги-то меня не слушались, понимаешь?
— Понимаю, — сказал он и добавил: — Как бы то ни было, леденцы ты достал, и ладно. Я тоже не стал бы звать сиделку. Конечно, она подала бы их тебе, но ведь это было бы совсем другое дело.
— Да, совсем другое дело, — сказал я; в эту минуту я любил отца сильней, чем когда-либо прежде.
— Но смотри, в следующий раз не ушибайся, — предупредил он. — Не надо выбрасываться из кресла ради леденцов — они того не стоят. Другое дело, если случай будет серьезный — пожар или что-нибудь в этом роде. А леденцов я бы тебе сам купил; но на этой неделе у меня с деньгами туговато.
— А я и не хочу на этой неделе, — сказал я, чтобы его утешить.
После этого происшествия в течение нескольких недель, когда я сидел в кресле на веранде, за мной тщательно присматривали. Однажды появился доктор. Он нес пару костылей.
— Вот твои передние ноги, — сказал он мне. — Как, по-твоему, сумеешь ты на них ходить? Давай-ка попробуем.
— Они на самом деле, взаправду мои? — спросил я.
— Да, — ответил он. — На самом деле и взаправду.
Это было в саду; я сидел в кресле. Он подкатил его к лужайке под дубками.
— Вот славное местечко. Здесь мы и попробуем.
Старшая сестра и кое-кто из сиделок, вышедшие посмотреть мою первую прогулку на костылях, столпились вокруг нас. Доктор взял меня под мышки и снял с кресла.
Старшая сестра, которой он передал костыли, поставила их мне под мышки, а он опускал меня все ниже и ниже, пока я не навалился на них всей тяжестью.
— Ну как, хорошо? — спросил он.
— Нет, — ответил я. Неожиданно я почувствовал себя очень неуверенно. — Пока еще не хорошо. Но сейчас будет хорошо.
Доктор давал мне наставления:
— Не волнуйся, не пробуй пока ходить. Надо немного постоять. Я тебя держу. Ты не упадешь.
Моя правая нога, которую я называл своей «плохой» ногой, была совершенно парализована и от самого бедра свисала плетью, бесполезная, бесформенная, страшная. Левую ногу я называл «хорошей» ногой. Она была лишь частично парализована и могла выдержать тяжесть моего тела. Целыми неделями я проверял ее, сидя на краю кровати.
Искривление позвоночника перекосило мою спину влево, но, когда я опирался на костыли, спина выпрямлялась и все тело удлинялось, так что стоя я казался выше, чем сидя.
Мышцы живота тоже были частично парализованы, но грудь и руки не пострадали. В последующие годы я перестал обращать внимание на свои ноги. Они вызывали у меня озлобление, хотя иногда мне начинало казаться, что они живут обособленной, горькой жизнью, и тогда я испытывал к ним жалость. Руками же и грудью я гордился, и со временем они развились вне всяких пропорций с остальными частями тела.
С минуту я постоял в неуверенности, глядя вперед — туда, где виднелась голая полоска земли, затерявшаяся в траве.
Я решил непременно добраться до нее, но медлил, не зная, какие именно мышцы нужно призвать на помощь. Я чувствовал, как костыли впиваются мне в тело, и понимал, что, если я хочу пойти, надо выдвинуть их вперед и мгновенно переместить всю тяжесть моего тела на «хорошую» ногу.
Доктор отвел руки, но был наготове, чтобы подхватить меня, если я начну падать. Я приподнял костыли и тяжело выбросил их вперед; плечи мои подпрыгнули при внезапном толчке, когда всем весом я снова налег на костыли. Затем я выбросил вперед свои ноги, — правая волочилась по земле, поднимая пыль, словно сломанное крыло. Я остановился, тяжело дыша, не спуская глаз с полоски земли перед собой.
— Хорошо! — воскликнул доктор, когда я сделал этот первый шаг. — А теперь еще…
Снова я повторил те же движения, и так три раза, пока, изнемогая от боли, не очутился на заветной полоске. Я дошел.
— На сегодня довольно. Садись-ка снова в кресло, — сказал доктор, — завтра попробуем еще.
Через несколько недель я уже мог ходить по саду, и, хотя мне порой случалось падать, я поверил в себя и стал даже практиковаться в прыжках с веранды, проверяя, на какое расстояние от проведенной по дорожке черты могу я прыгнуть.
Когда мне сказали, что меня выписывают, что завтра за мной приедет мама, я не почувствовал того волнения, которое, как мне казалось, должно было вызвать это известие. Больница постепенно сделалась фоном, который неизбежно сопутствовал всем моим мыслям и действиям. Жизнь моя вошла здесь в определенное русло, и я смутно понимал, что, выйдя из больницы, утрачу то чувство уверенности и спокойствия, которое я в ней приобрел. Расставание с больницей меня немного пугало, но в то же время мне очень хотелось увидеть, куда ведет улица, проходившая мимо больничного здания, и что делается за холмом, где пыхтели маневровые паровозы, лязгали буфера вагонов и взад и вперед сновали экипажи с людьми и чемоданами. И я хотел снова увидеть, как отец объезжает лошадей.
К тому времени, когда за мной пришла мать, я уже был одет, сидел на краю постели и смотрел на пустое кресло, в котором мне уже больше не придется ездить. У отца на покупку такого кресла не хватило денег, но он соорудил из старой детской коляски длинную тележку на трех колесах, и в ней мать собиралась довезти меня до трактира, где отец оставил нашу повозку, пока сам отводил подковать лошадей.
Когда сиделка Конрад поцеловала меня на прощание, я едва не расплакался. Я подарил ей все оставшиеся яйца и несколько выпусков «Боевого клича», а также перья попугая, которые мне принес отец. Больше у меня ничего не было, но она сказала, что и этого довольно.
Старшая сестра погладила меня по голове и сказала матери, что я храбрый мальчик и как это удачно вышло, что я стал калекой еще маленьким: мне будет нетрудно привыкнуть к жизни на костылях.
— Дети ведь так легко ко всему приспосабливаются.
Мать не сводила с меня глаз, и видно было, что она слушает сестру с глубокой грустью; она ей ничего не сказала в ответ, и это показалось мне невежливым. Сиделки помахали мне на прощание, а Папаша пожал мне руку и сказал, что я его никогда больше не увижу: он может умереть в любую минуту.
Укутанный в плед, я лежал в своей коляске, сжимая в руках маленького глиняного льва, подаренного мне сиделкой Конрад.
Мать покатила меня вдоль улицы по тротуару на холм. За ним вовсе не было тех чудесных вещей, какие, мне казалось, должны были там таиться. Дома ничем не отличались от других домов, а станция была простым сараем.