— Как вы тут живете? — поинтересовался он. — Не скучаете, не ссоритесь? Назад в деревню не тянет, а, Дима?
Пока я придумывал ответ, зазвучал бойкий голосок Саньки:
— Собрался было, да раздумал, отговорили…
Боясь, что Сергей Петрович начнет выпытывать, почему меня не приняли в комсомол, я оборвал Саньку:
— О себе рассказывай.
— Чего ты злишься? — с наивной улыбкой повернулся ко мне Санька. — Я же правду говорю.
— Что ты скрываешь, Дима? Я ведь все знаю, — проговорил Сергей Петрович таким тоном, который давал понять, что он не придает никакого значения тому, что произошло на собрании.
— Я говорил как-то, что тебе несладко придется в коллективе на первых порах. Ты заявил, что проживешь «как-нибудь». Теперь сам видишь, что жить «как-нибудь» невозможно. А решение вашего собрания получилось слишком жестоким.
— Почему? — вырвалось у Никиты.
— Я так считаю: если сердцевина у парня крепкая, здоровая, а растет он немного вкривь, зазнается, ставит себя выше всех, не имея на это никакого права, ершится, случается, кулаки в ход пускает, — так ведь надо его выпрямить. Это обязана сделать комсомольская организация. Только так я понимаю вашу работу и вашу задачу, ребята.
Запрокинув на подушке голову, он кинул взгляд в мою сторону.
— Я уверен, что после собрания ты объявил Фургонову бой не на живот, а на смерть. Угадал? А вам всем нужно бороться не против него, а за него. Понимаете? Фургонов — парень неплохой, он наш: отец его всю жизнь батрачил у кулака, помогал организовывать колхоз, а сейчас бригадир. А сын вот связался со Степашиным, почувствовал себя взрослым и независимым.
Я никогда не предполагал, что можно бороться с человеком за него же; мысль эта меня поразила.
— А вообще вы много болтаете, — продолжал Сергей Петрович, — много шумите, митингуете и мало думаете. Я полагаю, это оттого, что вы не понимаете толком, кто вы такие есть.
— А кто мы? — не удержался Санька.
Сергей Петрович вдруг рассмеялся, заложил руки за голову, помедлил:
— Если говорить просто, так вы очень хорошие ребятишки. Ну, а если заглянуть подальше, поглубже, то вы строители коммунизма, его защитники — ни больше ни меньше…
— Ну, уж и строители!.. — фыркнул Никита.
— А что такое коммунизм? — живо спросил я, сдерживая волнение.
— Мечта человечества, так, кажется, тебе ответили? — сказал Сергей Петрович. Он погладил ладонью высокий лоб, вздохнул, неподвижно глядя на противоположную стену, где над кроватью Никиты висел портрет Ленина; будто солнечные лучи били ему в глаза, и он щурился улыбаясь.
— Сейчас завод наш огорожен колючей проволокой, — негромко заговорил Сергей Петрович, — и на вышках круглые сутки стоят часовые. Мы должны быть бдительны. Из капиталистических стран — Германии, Америки, Англии — к нам засылают шпионов, вредителей, убийц, чтобы взрывать промышленные предприятия, мосты, отравлять скот и посевы… Но придет время, и все люди станут друзьями…
— А если оно долго еще не придет, это время, тогда как? — как бы вслух подумал Санька.
— Оно придет, — заверил Сергей Петрович и приподнялся на локте. — Непременно придет. Вы доживете до него. Но, мы, конечно, сидеть сложа руки и ждать его не собираемся. Нет. Мы будем строить коммунизм одни, в одной нашей стране, в окружении капиталистических стран.
— Да и вы, Сергей Петрович, не отказались бы от этого времени, — заверил его Никита.
Гость рассмеялся:
— Пожалуй…
Сергей Петрович помолчал, наблюдая за нами повеселевшими глазами:
— Ну что, Дима, прояснился немного вопрос?
— Ну да! Еще темней стал, — сознался я.
Сергей Петрович засмеялся так заразительно, что вслед за ним прыснули и все мы.
— Вот тебе раз! Обсуждали, обсуждали — и еще темней стал! Но ничего, не отчаивайтесь. Скоро возьметесь за книги — в них вы найдете ответы на все вопросы нашей жизни и будущего. Вы только не теряйте времени зря, учитесь, впитывайте в себя все лучшее, готовьтесь для вступления в партию: без нее не может быть у человека полного счастья. Запомните это, пожалуйста! — И Сергей Петрович посмотрел на Саньку.
— А где твоя скрипка, Саня? — спросил он, все еще тепло улыбаясь. — Поиграл бы…
Санька оживился, заторопившись, соскочил с кровати:
— Я сейчас оденусь…
Он достал из-под стола футляр, вынул из него скрипку и, держа перед собой, как букет цветов, гладил ее изгибы. Постояв немного, он зажмурил глаза и заиграл. Скрипка пела жалобно и тонко, будто сетуя на свою старость и заброшенность.
Минутами скрипача захлестывало что-то неистовое. Стиснув зубы, он то сжимался, сливаясь со скрипкой, то, встряхнувшись, откидывался назад всем телом и с силой давил смычком на струны. Но скрипка все так же по-комариному слабо выводила «Камаринскую», «Из-за острова на стрежень…».
Проснулся Иван Маслов. Переворачиваясь на другой бок, сладко причмокивая губами, он разлепил один глаз и пробормотал скрипучим голосом:
— Эк тя прорвало… Ложись!
Скрипка смолкла. Санька все еще стоял посредине комнаты, опустив руки, переступая большими босыми ступнями, как бы стараясь спрятать их, и не спускал с Сергея Петровича пристальных, влажно блестевших глаз. Он дышал бурно и часто. В открытый ворот рубахи видно было, как вздымались худые ключицы.
Сергей Петрович неспокойно щипал острый кончик уса. Он был взволнован и, должно быть, не игрой, а чем-то другим, что кипело в груди подростка и неудержимо рвалось наружу с каждым его движением.
— Тебе, Саня, в музыкальный кружок надо записаться во Дворце культуры, — раздумчиво сказал Сергей Петрович. — Я поговорю с руководителем…
Ничего не ответив, Санька спрятал скрипку, лег в постель и прижался к моему боку. Никита щелкнул выключателем. В непривычно плотной темноте явственнее послышался усталый, зябкий стук сосновой ветки в стекло, похожий на долбежку дятла в отдалении.
— Темно-то как, — обронил Никита, и пружина кровати жалобно скрипнула под ним.
— В Москве бы жить-то, — прошелестел сдавленный шепот Саньки. — Там темноты не увидишь.
— Да, особенно в дождичек, — подтвердил Сергей Петрович, — блестит вся; от огней на асфальте золотые полосы.
— Там, чай, тьма-тьмущая народу, задавят — и не заметят, — сказал я. — А надо, чтобы заметили, чтобы посторонились, место дали.
— Вот где кроются все твои беды, Дима, — моментально подхватил Сергей Петрович. — Ты хочешь, чтобы тебя заметили, выделили… Желание, на мой взгляд, вполне законное. Но славу надо заслужить делом, долгими годами труда. Или соверши что-нибудь большое, важное, героическое, но не ради своего личного тщеславия, а во имя интересов людей, тогда тебя отметят и, наверное, посторонятся перед тобой. А входить первым в дверь пока что невелика заслуга… Если бы ты меня спросил, с чего начать, я бы тебе ответил: с уважения. Это ведь очень важно — уважать других: учителя, товарищей и вообще людей.
Я не видел в темноте лица Сергея Петровича, но по голосу догадывался, что он улыбается своей теплой, дружески располагающей улыбкой. Лицо мое пылало, то ли от стыда, то ли от волнения. Санька, с которым я лежал на одной кровати, показался мне что-то очень горячим, и я отодвинулся от него к стене.
— А Москва, она добрая, — отозвался гость просто и задушевно, как о своем хорошем друге. — Знаете, сколько приняла она таких, как вы? Появится парнишка из-за три-девяти земель, из лесной глуши, и шагнуть-то как следует не умеет, повернуться боится, слова не вытянешь… А она таких ласково примет да за парту посадит…
Койка скрипнула. Сергей Петрович приподнялся и сел. Слова падали в темноту, сливаясь в сплошной поток звуков: он говорил о Москве…
Не мигая, глядел я в потолок и слушал… Передо мной вырисовывалась большая, захватывающая картина: пустынная, одинокая земля. Где-то на краю ее тусклый, угасающий закат; свинцовая роса и могильный холодок погасили проблески жизни; вырисовываясь на белом фоне сумеречного неба, тянется по дороге обоз, тревожную тишину распиливает однообразный, грустный до слез скрип повозок. Слышится фырканье усталых лошадей; женщины, старики, дети притулились на телегах или бредут по колее: они уходят из Москвы. А их мужья, отцы, сыновья живой крепостью стали на поле битвы, преградив путь лавинам монголов, скачущим по дикой, некошеной траве на злых длинногривых лошадях! Они спасли Европу, ее города, культуру от варварского опустошения…
Я жадно ловлю все, что говорит Сергей Петрович, и на потолке, как на экране, уже возникает другой облик столицы: весеннее солнце жарко и радостно заливает город своим сиянием — он строится, обновляется; кварталы, отступая как бы вглубь, открывают простор площадей… Полощутся огненные знамена над бесчисленными толпами людей, которые текут по широким и узким улицам к центру, на Красную площадь, слышатся всплески человеческих голосов, смеха, музыки. Вот людские потоки сливаются в одну могучую и плавную реку и медленно, с прибойным восторженным рокотом проходят мимо древней стены Кремля, мимо Мавзолея Ленина… А вечером город увит гроздьями огней, разлинован фиолетовыми лучами прожекторов; дрожащие полосы света, похожие на лунные дороги на реке, тянутся на асфальте улиц и площадей. Я на миг представляю себя идущим по этим золотым, тонко звенящим под шагами линиям, среди веселых групп молодежи, и сердце мое сладко поет от того большого, захватывающе прекрасного, что открывается нам впереди…
Как бы желая усилить впечатление от своих рассказов, Сергей Петрович спросил:
— Хочется в Москву-то?
— Еще бы! — отозвался Санька.
— Ладно, летом поеду в Москву, захвачу вас с собой, так и быть. Только заключим договор: если кто будет плохо учиться или не сдаст предмета, то ни один не едет. Так что вы подтягивайте друг друга.
— Подписываемся! — весело закричал Никита.
— Ну, вот и договорились, — заключил Сергей Петрович. — А теперь спать. Скоро рассвет.
Мы замолкли, прислушиваясь к шуму дождя.
— У вас обувь-то крепкая, ребята? — заинтересовался вдруг гость. — В такую погоду простудиться ничего не стоит. Ты, Никита, перепиши, у кого обувь плохая, и завтра подай мне список.
3
На другой день, в выходной, мы проснулись поздно. Солнечный луч, жидкий, но непривычно яркий после ненастья, пробился сквозь ветви в окно и, подобно тугой золотой перегородке, наискосок разрезал комнату. Сергея Петровича уже не было, но мы разговаривали почему-то шепотом. Койка, на которой он спал, была аккуратно заправлена, и мы до вечера не решались прикоснуться к ней.
Мы еще валялись по кроватям, когда раздался повелительный голос Лены за дверью:
— Вставайте, лежебоки, в столовую пора! Дождям конец, на дворе солнце!
— Не тревожь нас, Лена, — лениво отозвался Никита, дразня ее. — Мы только на рассвете легли.
— Что ж вы делали?
— Гостей принимали.
— Кого?
Мы молчали.
Лена нетерпеливо потопталась за порогом и опять спросила:
— Кого принимали? — И, не дождавшись ответа, как бы в отместку за молчание, сильно побарабанила в дверь и убежала.
Лена со своей подружкой Зиной Красновой поджидала нас на крыльце. Она была в синей шубке, опушенной беличьим мехом, свежая и радостная. В тени трава покрылась серебристым инеем. Лужи, как ячейки сот, были затянуты матовым, тонко хрустящим ледком. Лес стройно звенел. Сквозь его поредевшую гущу было видно даже пролетающую птицу. Подмывало желание кинуться со всех ног в эту звонкую пропасть и нестись, разрывая свисавшую с ветвей паутину солнечных лучей.
— Кто был у вас? — настойчиво повторила Лена свой вопрос. Мы загадочно переглянулись. — Скажи ты, Ваня.
— Молчи, Иван, пусть она умрет от любопытства.
— Длинный этот всю ночь пиликал свою «Камаринскую», — объяснил Иван, кивая на Саньку и позевывая. — У нас в деревне тоже был музыкант — Гриша Фереверкин, балалаечник. Тот тоже — ни свет ни заря, а он уж сидит на крылечке, балалайкой кур сзывает… Ох, лихо играл, ребята!.. И через коленку, и за спиной, и вверх ногами перевернется, как клоун. Балалайка мельтешит в руках вроде веретена. Никогда с ней не расставался. Даже купался с ней: сам в воде, а балалайка над головой! Один раз даже поспорил, что Волгу с балалайкой переплывет: пьяный был. Ему, конечно, не верят, а знаешь, как обидно, когда не верят? Разделся и бултых в воду! Да еще фасонит: плывет и песни горланит.
— Переплыл? — нетерпеливо спросил Санька.
— Балалайка переплыла, а сам утоп. Искали, искали… не нашли. Должно, сразу на дно пошел, как утюг.
Лена не засмеялась. Она смотрела на носки своих ботинок, обиженно надув губки. И Санька не выдержал:
— У нас Сергей Петрович ночевал.
— Врете?!
— Он сказал, что в каникулы возьмет нас в Москву.
— Дай честное комсомольское слово!
И, просияв, Лена неожиданно хлопнула меня по плечу, я — Никиту, тот — Саньку, Зину, Ивана, и все, сорвавшись, помчались среди деревьев. Полы Лениной шубки разлетались в стороны и колыхались крыльями синей птицы. Иван догнал нас только у столовой, отдуваясь, стащил с головы малахай; ото лба шел пар…
Домой возвращались медленно, чинно. Лена подхватила Саньку под руку, приказала:
— Расскажи с самого начала, о чем говорил Сергей Петрович.
Санька споткнулся.
— Не мучай ты его, — заступился Никита, — видишь, дороги не разбирает… Ты бы его научила играть на рояле. Сергей Петрович сказал, что ему музыке обучаться надо.
— И научу. Я люблю учить мальчишек, они понятливее девчонок. — Заметив мою ироническую усмешку, Лена строго свела брови: — Напрасно смеешься… Я лучше тебя знаю литературу, а ты отказываешься от моей помощи.
— Обойдемся без тебя.
— Вот видишь! Поэтому тебя и в комсомол не приняли.
— Примут, — спокойно сказал я, хотя был задет ею больно.
Лена независимо выпрямилась, сунула руки в карманы.
— Сергей Петрович не возьмет тебя в Москву, вот увидишь.
— Возьмет!
Никита посоветовал Лене:
— Не напрашивайся помогать. Надо будет — сам попросит.
Потирая варежкой розовые уши, глядя на пятки впереди идущих, Иван определил:
— Он у нас сам все знает, чего ни спроси. Профессор кислых щей, сочинитель ваксы! — И хмыкнул, довольный. Я подставил ему ножку, он споткнулся и, чтобы не упасть, повис на плечах Никиты и Лены.
— Пардон! — изысканно вымолвил он незнакомое слово, и большие мягкие губы его растянулись в широкой, простодушной ухмылке.
Пока мы шли, я все время как бы невзначай поглядывал на Зину Краснову; она скромно шагала рядом с Леной, держась за ее руку. С того памятного дня, когда я так непростительно грубо и глупо поступил с ней, наши глаза никогда не встречались. Лицо ее, круглое, румяное, с ямочками на щеках, — когда она смеялась, ямка на правой щеке походила на крошечную воронку, — с мелкими веснушками, рассеянными по вздернутому носу, с синими, всегда по-младенчески чистыми и изумленными глазами, с короткими рожками бровей над ними, сегодня показалось мне добрым и обаятельным.
На середине пути у Зины развязался шнурок на ботинке, и она, отстав немного, наклонилась, чтобы завязать его, а когда выпрямилась, то столкнулась лицом к лицу со мной и заслонила лоб тыльной стороной ладони.
— Зина… — сказал я и замялся, старательно ковыряя кору на сосне, — мы поедем летом в Москву. Хочешь, я попрошу Сергея Петровича, чтобы он и тебя взял?
Она настолько удивилась, что бровки ее взмахнули и стали над глазами почти вертикально, щеки густо заалели.
— Нет, — поспешила ответить она, — я летом домой поеду, на Оку.
Замолчали; мы стояли у дерева. Зина от волнения принялась тоже ковырять кору сосны; долетали голоса далеко ушедших ребят.
— Зина, — сказал я, набравшись решимости, — я извиняюсь перед тобой. Помнишь, я тебя обидел тогда, в классе. Я никогда больше не буду так делать…
Девушка просияла, наклонившись ко мне, схватила и сжала мою руку.
— Как хорошо, Дима! — растроганно воскликнула она. — А то я все время глядела на тебя и думала: «Какой хороший парень и какой нехороший…» — Заторопилась почему-то, сунула мне в руку пахнущий смолой кусочек коры — Побегу Лене скажу, что мы с тобой помирились. — К Лене она относилась с восторженным обожанием.
Я догнал ребят возле общежития. Никита, обняв Саньку за плечи, предупреждал его:
— Сегодня вечером изберем тебя редактором нашего печатного органа «Станок». Так что ты приготовься…