— А ты сам реши, — глядя из-под очков на полуголого Митю, ответила Марья Сергеевна.
Митя швырнул в угол мокрые ботинки, которые нес, держа за шнурки, развесил на спинках стульев мокрую куртку и рубашку, отжал ладонями волосы, бросил на отца испытующий взгляд и шумно вздохнул. Земля, видно, бежала еще у него под ногами; наследив мокрыми ступнями по всей комнате, он прыгнул на приготовленное отцовское ложе. Егор Петрович движением плеча показал на сердитую тетку, и Митя тотчас сорвался с тахты и кинулся в кухню. Через мгновение он снова показался в комнате и, упершись руками в косяки двери, сказал отцу:
— Мне нужно поговорить с тобой.
Еще минута — и Митя посреди тетиной комнаты, на виду у отца, мыл ноги в тазу. Марья Сергеевна ходила с тряпкой по его следам.
— Ты не грызи его, пожалуйста, — попросил Егор Петрович. — И вообще дай-ка нам, мужчинам, поговорить. А то начнешь ему сейчас про Олега Кошевого доказывать.
Он всегда подтрунивал над несоразмерностью ее примеров с поводами, которые их вызывали.
— А ты сам говори! — сказала Марья Сергеевна и неторопливо удалилась.
Но прежде чем совсем отстраниться от предстоящего разговора, она еще раз показалась за Митиной спиной, когда он босиком вошел в комнату. В руке Марьи Сергеевны была варежка, найденная ею утром под Митиной подушкой.
— Откуда у тебя под подушкой? — спросила она, хорошо зная, чья это варежка.
— Это Олина варежка. Там у них зимние вещи были.
Он быстро взял варежку из тетиных рук и прыгнул на тахту. Поглядев на Егора Петровича и на Митю, Марья Сергеевна постояла и вышла, дверь за собой, однако, не затворив.
— Называется поговорили! — заключил отец.
Печально взглянул Митя на Егора Петровича.
— Про Олега-то Кошевого я все понимаю. А вот что самому сейчас делать…
— Значит, слышал наш разговор? — установил прокурор, — Ты бы поужинал, вот что надо самому сейчас делать. Потом тетю тревожить будешь.
— Сейчас!
Митя соскочил с тахты и пошел на кухню искать пропитание.
В его поведении столько было неопытности чувства и столько доверчивости, что Егор Петрович заново ощущал свое отцовство. Вот это и есть семья: здесь каждый отпечаток Митиных ног на полу что-то значит. И ведь это не ребяческие годы сына, это его юность…
«Папа медлит, это хорошо…» — думал Митя и с полным расчетом давал ему нужное время: тщательно выскоблил со сковородки холодную кашу, запил киселем и снова сел перед отцом на тахте. Дверь закрыта, и разговор все равно состоится.
— Значит, про Олега Кошевого ты все понимаешь? — спросил Егор Петрович и добавил: — Убери-ка варежку.
Быстрота, с которой Митина рука сунула варежку глубоко под подушку, стоила многих выразительных слов. Да, но под отцовскую подушку на тахте! В первый раз Митя по-ребячески улыбнулся, с вызовом поглядел на отца.
— Выспаться тебе надо за две ночи, — сказал Егор Петрович. — Что, Оля не согласилась? — спросил он внезапно.
— Что — не согласилась?
— Переехать к нам на квартиру.
— Откуда ты знаешь?
— Ты объясни, почему не согласилась.
— Нет, ты скажи: откуда знаешь?
— Да просто догадался, о чем вы могли говорить весь вечер.
— Оля отказалась наотрез, и убедить невозможно, — признался Митя. — В общем, у меня все вышло глупо, нескладно. А она твердит одно: «Не хочу, чтобы меня жалели…» — Митя поднял голову: — Хочешь, пойдем вместе? Дождь перестал.
— Нет, сейчас не стоит. Тем более что до Дикого поселка, кажется, километров десять. Так что вернемся как раз на рассвете. Оля хорошо учится?
— Учится… ни плохо, ни хорошо.
— Посредственно, — заключил прокурор.
Они помолчали.
— Ты помнишь маму, Митя?
— Иногда кажется, что помню.
— Она так любила думать, какой ты будешь большой.
Разговор шел совсем не так, как предполагал Митя. Что это — предостережение, напоминание?
— Папа, если ты согласен, чтобы Оля жила у нас, мы вместе должны ее уговорить.
— Что ж, и уговорим. Это тетя Маша в школе сделает. Так лучше, чтобы Оля не думала всякие там глупости, что в тягость или из жалости. Не в этом сейчас дело.
— Папа, ты просто представить не можешь ее состояние! — крикнул Митя, мгновенно вскочив на ноги. — Все это гораздо хуже, чем можно подумать! У нее нет подруг — там слили два девятых, и такая пошла муть, поделились на «наших» и «ваших», кто-то переметнулся. Но ведь этого мало: у Оли нет ни одного взрослого человека, который бы ей по-настоящему помог. Нянька растерялась. Ее племянница собирается Олю устроить летом в пивной ларек. А Ольгу все время озноб трясет. А сама злится, что ее жалеют.
Как мог он рассказать отцу про то, как он думал всю дорогу, что она может одичать, как, шагая под дождем, мучился и не мог решить, прав он был или не прав, подчинившись Ольге, испугавшись ее слабости.
— Взять Олю нужно. Иначе что же выходит: Митя Бородин — только рыцарь бедный? — сказал отец. — Верно, тетя Маша?
— Как же, как же, — послышалось немного невпопад из-за двери, что означало не только, что тетя слышала разговор, но и что в основном согласна с принимаемыми решениями.
— Правда, тетя Маша считает, что не все думают по-нашему, люди часто бывают подозрительны. Кривотолки могут получиться, смешки, шепотки. Но мы этого не допустим.
— Этого не будет. Этого не может быть! Ведь мы же летом уедем в лагерь. А главное — я совсем уеду осенью, совсем. Мне ведь здесь долго не жить! А Оле еще год учиться, в десятом. Зачем же тете быть одной? Им даже лучше быть вместе. Главное-то ведь — я уеду!
Так, заглядывая в глаза отцу, убеждая и спрашивая в одно и то же время, говорил Митя. Этот довод, что скоро он уедет, казался ему неотразимым, но на самом деле он лишь выдавал страх Мити перед тем, что главным препятствием для Олиного благополучия сейчас является именно его, Митино, присутствие в квартире.
Митя подошел к отцу.
— Ее нельзя оставлять одну. Я должен помочь. Ты пойми, мы дружим скоро два года. Ты же понимаешь, что такое настоящая дружба.
— Дружба, — повторил Егор Петрович. — Да, кстати. Пусть тетя не слышит, что я тебе скажу… — Он притворил дверь. — Ты-то понимаешь, что с тобой?
Митя молча кивнул головой.
Егор Петрович уселся на угол Митиного стола, нашарил рукой в Митином ящике коробку с табаком, которую всегда, приезжая в город, держал в этом неподходящем месте, среди тетрадей.
— Знаешь, что я тебе скажу? В феврале был я в городе, зашел на ваш стадион. Ты обучал Олю метать диск. Ты даже не замечал, что еще никакой травы нет, а кричал: «Опять траву косишь!»
— Я знаю, что ты заходил. Ты писал тете.
— Она дала тебе читать? Вот думаю о вас и вспоминаю этот унылый стадион и твой сердитый возглас. Очень мне понравилось, какие у вас отношения! Делом вы занимались! И дальше так же продолжайте. Косите траву, вот это занятие!
— Ты все-таки не разобрался, папа, — поправил Митя. — Это плохо. «Косить траву» — значит: диск низко летит.
— Нет, хорошо! Ты меня не учи! Это, может быть, плохо для вашего дискометания, а вообще очень хорошо. Превосходно! — Егор Петрович не искал слов. Как человек целомудренный, он чувствовал, что это не тот разговор, который может повториться второй раз в жизни, и он торопился высказаться и не искал слов. — Приеду, буду с тебя за нее взыскивать, так и знай. «Опять траву косит? Чтоб этого больше не было!» Это уже в смысле дискометания, понятно?
По улыбке сына чувствуя, что запутался, Егор Петрович неторопливо, по всем правилам, снарядил трубку и закурил. Запутался в словах, а не в мыслях.
— Я тебя знаю, — продолжал он, — ты не зубрила, не тихоня, не карьерист, не собственник. Ты мечтатель! Вот. А она…
— Наперсток? — подсказал Митя, желая шуткой предупредить какую-нибудь нелестную характеристику.
— Вот. Точка.
В наступившем молчании слышно было, как за дверью подметает Марья Сергеевна, — это ее последнее, перед сном, ежевечернее занятие.
— А почему сердится тетя Маша? — спросил Митя.
Он подошел к двери и распахнул ее. Марья Сергеевна выпрямилась с веником в руке.
— Тетя Маша сердится, — громко сказал отец, — потому, что не знает, к чему это приведет, если вы с Олей будете жить вместе. Мне кажется, что все будет хорошо. Я верю вам обоим.
— Мне и тете? — спросил Митя.
— Тебе и Оле, — ласково и укоризненно в то же время ответила за отца тетя Маша.
— Тогда черта ли нам… кто что подумает!
И Митя закружил тетю Машу в своих объятиях. С трудом она выговорила:
— Ну, без непарламентских выражений…
Долго не ложились спать. Снова пили чай. И Митя стал разговорчив, повеселел, рассказывал, какая деловая, распорядительная была Оля в зимнем лагере, как ее полюбили малыши, и особенно Сибилля, дочь плотника, которая живет вот тут, за стеной.
Отец молча пил чай, молча слушал Митю, а потом, отставив чашку, задумчиво произнес нечто малопонятное:
— Не жаль молодца ни бита, ни ранена, а жаль молодца похмельного.
Глава третья
ОЛЯ СПОСОБНА НА УСИЛИЯ
Чап спросил:
— Правда ли, что у тебя Оля живет?
— Ты пребываешь в стороне от общественных интересов, — хладнокровно возразил Митя и добавил: — Оля живет у нас больше месяца. Еще вопросы имеются?
Он напрасно вооружился против Чапа: тот действительно пропустил мимо ушей разговоры об этом событии. Тут же признался в этом.
— Куклу в дом принесла? — предложил еще один вопрос Чап.
Эта гениальная догадка привела Митю в полное замешательство: на пятый день пребывания Оли в квартире он в самом деле обнаружил косомордую, засаленную куклу, о существовании которой никогда не подозревал, несмотря на солидный стаж знакомства с Олей.
— Как это тебе пришло в голову?
— До двадцати лет они с куклами не расстаются.
Чап был в хорошем настроении, к тому же торжествовал он по поводу собственной проницательности. Митя и в прежние годы любил редчайшие минуты благодушия Чапа. Захотелось поделиться своими огорчениями.
— Не могу ума приложить. Почему, когда рядом живешь, меньше видишь друг друга?
— Меньше?
— Да, непонятно. Ты бы зашел как-нибудь, — сдержанно пригласил Митя.
Но Чап махнул рукой, и на том разговор кончился.
С тех пор как Оля стала жить у Бородиных, ее отношения с Митей резко изменились: меньше стало уединенности. В первые дни он не замечал — так хорошо было сидеть вдвоем в комнате, хоть и спиной друг к другу, за разными столиками, готовить уроки и знать, что, если захочешь, чуть скосишь глаза — и увидишь Олину голову, склоненную под оранжевым абажуром; если захочешь, мягко пройдешь по старому ковру, который для тети Маши просто старый ковер, а для Мити — тот ковер, который он вместе с Олей принес из ее прежней квартиры.
И запреты, какие сами собой появились для него в родном доме, — от них становилось как-то интереснее жить. А они появились с первого дня и волновали — заставляли все время ощущать присутствие Оли, даже когда ее не было в доме. Раньше Митя свободно когда и что хотел делал в тетиной комнате; так, в тот вечер, после грозы, ноги мыл, сидя в кресле. Теперь это место стало запретным — по крайней мере поутру и когда ложились спать. Там был теперь Олин угол, где над кроватью Олины акварели, которые Митя сам окантовал и с помощью тети развесил. В полутьме, за дверью, висели на плечиках Олины платья. С этим связано было воспоминание о маленьком происшествии в первые дни Олиной жизни в семье Бородиных. Оля появилась в квартире под вечер. Все было хорошо — сели пить чай, и тетя была разговорчива, оживленна, а потом повела Олю умываться. Они простились с Митей с какими-то милыми, пустяковыми шутками и закрыли дверь в Митину комнату. Но вся Олина душевная тоска появилась утром, когда Оля, заглянув в платяной шкаф и найдя, что там и без того тесно, отклонила все тетины настояния и сама вбила за дверью гвоздь. Она так ловко задрапировала свои платья (как когда-то нянька на кухне), что ей вот уже месяц было жаль разрушать эту красоту, и она ходила в одном и том же коричневом форменном с черным фартуком.
Часто наведывалась Прасковья Тимофеевна. Она тосковала по Ольге — было видно, как няня постарела. Хорошая и добрая женщина с большим сердцем, только несчастная и беспомощная, не знала, как помочь Оле, как ее приласкать, приголубить. Нянькина племянница Глаша собиралась к лету отправить Прасковью Тимофеевну в совхоз, к брату. Там старой, наверно, будет лучше. Но нянька откладывала отъезд, не хотела бросить Олю. Марья Сергеевна поговорила с нянькой, растолковала, что помочь Оле — значит помочь ей кончить школу, стать на ноги. Пусть и не думает увозить с собой в деревню. Как бы там ни было хорошо для Олиного здоровья, эти мысли надо оставить.
Однажды Прасковья Тимофеевна принесла Оле подарок — пуховый зеленый капор. Митя подумал, что это изделие какой-нибудь домохозяйки в Диком поселке, и ему сразу стало грустно. Он не шелохнулся, сидел над книгами, пока Прасковья Тимофеевна, уложив на коленях руки, качалась, глядя на сиротку. А потом няня с Олей ушли в тетину комнату, и Митя слышал, как няня спрашивала Олю: «Ну, как твой?» — и видел, как няня, углядев над Олиной кроватью мамину фотографию, заплакала, нисколько не боясь растревожить девочку.
Проводили Прасковью Тимофеевну, и Оля без долгих приготовлений засела за учебник. Теперь, хотя Митя с головой ушел в подготовку к выпускным экзаменам и не мог, как прежде, помогать Оле, ее школьные дела пошли лучше. С утра вымыв посуду и прибрав свою комнату (Митину комнату по-прежнему прибирала тетя), Оля садилась на балконе в тени фикуса, когда солнце косо освещало угол дома. Потом несколько раз пересаживалась со стулом в поисках тени. Не расставаясь с учебником, входила в комнату пить воду и снова уединялась на балконе. С непонятным для Мити постоянством Оля погружалась в дела, как только они оставались в квартире вдвоем. Он не решался ей мешать, и выходило, что разговаривали они только при тете Маше. Никаких воспоминаний о прошлом! Он боялся причинить ей боль неосторожным напоминанием о том времени, когда она жила с мамой. Оля просто бежала от воспоминаний.
Глядя на Олю, как она ведет себя сдержанно, спокойно, Митя иногда задавал себе вопрос: а вспоминает ли она маму? У него не хватало воображения представить себе, что Оля способна так скрывать свое душевное состояние. И от кого же? От него, от Мити. Может быть, когда Оля стала жить рядом, он показался ей тупицей, не стоящим откровенности, пропал весь интерес к человеку? Это, говорят, бывает и в семейной жизни. Мысли эти мучили, а невозможность высказать их делала его скучным, в самом деле не похожим на себя.
Все как будто пело: она здесь, рядом! Стеклянная балконная дверь покачивалась и гоняла по стенам солнечных зайчиков, шумели женские голоса во дворе у керосиновой лавки, и словно оттого, что Оля здесь, рядом, в комнатах стояло настоящее лето.
Митя подошел к двери на балкон, уперся виском о притолоку, молча смотрел на Олю.
— Ты так не должен, — сказала Оля, подняв глаза от книги.
— Ты все делаешь сама по себе, — возразил Митя. — Садишься за учебник, как в читальне. Уединяешься на балконе, как будто меня нет.
— Ты так не должен, Митя, — повторила Оля.
Что она хотела этим сказать?
— Я не знаю теперь, что ты думаешь, чем тебе помочь, — продолжал Митя. — Может быть, я не стою твоей откровенности? Скажи…
Это был разговор вполголоса.
— Экзамены, Митя… — едва слышно произнесла Оля. — Раз экзамены, ни за что не буду тебе мешать. Не хочу и не буду.
И Митя отошел от двери. Все как будто пело: она здесь, рядом! Букет ночных фиалок в стеклянной банке на подоконнике. Это завела Оля. Вся квартира стала другая. И лестница. И двор.
Как ни странно, Олины одноклассницы тоньше Мити разбирались в ее душевном состоянии. Просто им было виднее: в школе она не так таилась. Многие видели, как на переменах она выходит во двор, где бегают и играют одни маленькие, и бродит, глотая слезы. Никто, даже самые любопытные, не решались выспрашивать у Оли то, что она не стала бы говорить. Многие одноклассницы, которые тяготились Олей с тех пор, как с ней случилось несчастье, теперь испытывали чувство облегчения оттого, что подруга живет в семье. Но были и другие, вроде Ирины Ситниковой, которые увидели в Олином переезде к Бородиным только одну сторону, ту, которую им хотелось видеть, — возможность углубления «романа». С такими Оля не стеснялась: сговорились, например, вечером в школе повторить раздел алгебры, опасались, что допоздна засидятся, — Оля лениво проронила: «А за мной Митя зайдет».