Разговор даже не начинался. Потоптавшись и посмущавшись, Егор Петрович обронил несколько ничего не значащих слов по поводу Олиных акварелей, поинтересовался Митиными экзаменами, спросил, достала ли Марья Сергеевна путевку в Симеиз, и окончательно углубился в свои папки, которых привез, как говорится, «дай боже», — на весь Митин стол и еще на два стула. И не успели вернуться домой Митя и тетя Маша, как Оля с облегченной душой вынесла о Егоре Петровиче свое собственное суждение: Митя тут, конечно, приукрасил — отец его никакой не учитель жизни, не советчик, не друг-наставник, а просто занятый своими делами служащий, обыкновенный районный работник, с невыразительным и морщинистым лицом. А то, что Митя любит увязываться за ним и выносить что-то полезное для себя из общения с ним, — это так понятно: все-таки отец!
Егор Петрович повеселел, когда пришла Марья Сергеевна с большущей связкой сушек к чаю, а затем появился Митя, облобызавший отца и тотчас затеявший с ним какое-то несущественное препирательство. Теперь Егор Петрович чувствовал себя свободнее: о чем-то кричал шоферу с балкона, давая ему поручения; рассказывал Марье Сергеевне районные новости; позволил Мите водить себя по комнатам и выслушал его сообщение в лицах о том, как тетя Маша и Оля прибирают по утрам квартиру и какие происходят при этом комические мизансцены. Он в первый раз был здесь после Олиного вселения, — действительно стало теснее. Он снисходительно улыбался рассказам сына и чуть косил глазом в ту сторону, где, близко придвинув стул, за рабочим столиком под оранжевым абажуром делала выписки в тетрадь невысокая девушка с казачьим, скуластым — «ничего себе» — личиком, на котором грубоватые, бесформенные губы и густые брови, растущие двумя щетками, странно не соответствовали застенчивому выражению серых глаз.
То, что он не нашелся в первые минуты знакомства с девушкой, нисколько не смутило его, и он только ждал удобного момента, чтобы, подтрунивая над собой, рассказать об этом Марье Сергеевне. Он всегда считал, что опекать, нянчить, пестовать, учить, говорить прописные истины или «заповеди», как он выражался, — не его жизненное назначение. И то, что с Митей у него неблагополучно в смысле отцовских внушений — в этом никто бы его не разубедил. А сейчас с Олей Кежун он почувствовал все это в особенности. Он не знал, как с ней обращаться. Тут, по правде сказать, он надеялся на Митю больше, чем на себя.
Оля не вышла в тетину комнату, когда Егор Петрович стал там рассказывать случаи из своей прокурорской практики. До Оли доносился его хрипловатый голос, иронические реплики Мити, и она думала в своем углу, что вот так же и без нее наступил бы этот вечер в семье Бородиных.
— В понедельник поддерживаю обвинение… — говорил Егор Петрович. — Ну и буйная головушка этот Федот Мартыныч, подъехал прямо к прокуратуре, смелый такой или наглый, что ли! Телега на железном ходу, лошадь хорошая, и сам навеселе. Ну, я ему говорю: «Ты уж признавайся, коли сам дался в руки. Мы тебя на трех стройках выглядывали».
Наверно, начало истории было знакомо Марье Сергеевне и Мите. Но Оля хотя и не понимала, в чем преступление «буйной головушки» и зачем этот Федот «сам дался в руки», почувствовала что-то, что напоминало ей мамин приход в седьмом часу вечера со стройки домой. Оля подумала: что же это? И не сразу поняла. Это хлынула в дом атмосфера больших дел взрослых людей. Марья Сергеевна с ее добросовестным, но молчаливым корпением над тетрадями, щепетильным замалчиванием «при детях» всяких неурядиц товарищей по коллективу как бы незримой чертой отгораживала быт квартиры от каждодневных забот своей школьной жизни. А Егор Петрович, очевидно от увлечения прокурорскими занятиями, назвал «буйной головушкой» отборного мошенника, по ком давно тюрьма скучает, как увлеченный своим делом врач иной раз невольно любуется редким случаем заболевания. И квартира Марьи Сергеевны для Егора Петровича не только родной дом, а еще и служебная штаб-квартира; вот ведь ни Марья Сергеевна, ни Митя не пользуются соседским телефоном, а Егор Петрович бегал к соседям запросто, — видно, освоил их телефон. И этой черточкой он тоже напомнил Оле ее маму.
В соседней комнате шла обычная семейная болтовня, а за своим столиком, отговорившись занятостью, Оля сидела и вспоминала маму. Ей бы и в голову не пришло, что эти воспоминания возникли не только потому, что Егор Петрович внес знакомую атмосферу в квартиру, но и потому, что разбудил детскую ревность, желание сравнивать. Оля припомнила одну мамину черточку: мама любила, чтобы рабочий человек оценил ее знание дела, ее разумное решение, но она и виду никогда не подавала, что это ей важно. И хотя это было другое, Оле припомнилось, как в Заволжье, когда закладывали элеватор, мама заметила, что старый каменщик Варфоломей чем-то недоволен, брюзжит, и вдруг сообразила: сама сбегала в поселок, разыскала где-то серебряный рубль, вручила Варфоломею, чтобы он, по старинному обряду, вмуровал его в первые камни фундамента. Как могла Оля помнить такое? Ведь она совсем маленькая была. Наверно, мама рассказала ей позже. Сейчас не это было важно, а то, что, оказывается, Оля, так равнодушно относившаяся к маминой работе, все-таки очень много знала маминых черточек, рабочих привычек.
Кто-то из маминых товарищей рассказывал Оле — и это запомнилось, — что мама не любила тех, кто попусту шел в контору, а любила всякий вопрос решать среди дела, на месте.
В последний год к ней часто после работы приходил домой главный механик — горячий, вспыльчивый, из демобилизованных танкистов, с бритой головой, которая то наливалась лиловатым свекольным цветом, то белела, как сахарная. Оле казалось тогда, что она только наблюдает за его затылком, а теперь-то ясно, что запомнился смысл их споров, потому что многое объяснялось тут в мамином характере. Впервые в тот год на стройку пришло множество механизмов. Не удивительно, что мама проверяла сама себя строже, чем начальники, которые мелочно ее опекали. Должно быть, мама боялась, что ей, женщине, механизация, широкий фронт работ могут оказаться не по плечу, тогда она отстанет, «выйдет в тираж». Вот почему так внешне сурово, так холодно по виду, а на самом деле осторожно относилась она к словам главного механика, который все хотел решать сплеча.
«Как же я до сих пор не вспомнила всего этого!» — удивилась Оля. Она уставилась в раскрытый учебник и ничего в нем не видела.
В погоне за воспоминаниями и настиг ее возглас Егора Петровича:
— Ну ладно, будет с книжками-то! Пойдемте проветримся. Ну, хоть на полчасика.
И они втроем — Оля, Митя и Егор Петрович — пошли гулять по ближайшим от дома улицам. Митя обратил внимание отца на то, какая Оля маленькая. Егор Петрович стал прилаживаться идти под руку. «Подрасти надо», — сказал точь-в-точь, как когда-то Митя.
Заспорили о городе, кто знает его лучше: Митя с Олей или Егор Петрович. Все-таки Егор Петрович был здесь еще до войны. Ну, и потом он видел этот город во все времена суток — и глубокой ночью, после заседания в обкоме, и даже на рассвете.
— А вы рассвет видели? — спросил Егор Петрович.
— То есть как это — рассвет?
Оля заранее улыбалась, готовая к какой-нибудь шутке.
А Митя даже осведомился бдительно:
— Почему тебя вдруг заинтересовало?
Но оказалось, что отцу просто к слову пришлось. Он рассказал одну историю:
— На днях беседовал с молоденькой учетчицей. Приписывала одному знакомому шоферу лишние поездки. Крестики ставила. В общем, не в этом дело… Да ее уже и освободили из-под следствия. Вдруг она говорит: «Ведь я совсем еще маленькая, товарищ прокурор. Дурочка… Я ведь этим летом в первый раз зарю видела». — «То есть как?» — «Да так, отвечает, путевку дали мне, отдохнуть на лесной даче. Я не могла уснуть на новом месте. Уселась с простыней на подоконник и все-все увидела. В первый раз увидела, как занималась заря, не поздняя заря, а самая ранняя, когда чуть-чуть…»
Митя засмеялся. Егор Петрович поглядел на него.
— Смешно, что прокурору приходится вести такие беседы? А мне вот как в душу вошел ее рассвет!
Они шли по аллее сада. Шли ни шатко ни валко. «Этакий триумвират», — подумала Оля. А потом Егор Петрович остановился и сказал:
— Вот уж действительно: девчонка, на заре жизни, а сидит передо мной в качестве подследственной. Черт знает что! Если вдуматься, выходит так, что счастливой быть захотела! Давайте мне счастье! Сию же минуту, хоть не по правилам. А того, дура, не сообразила, что сама-то счастлива! По всем правилам счастлива.
— А я тоже помню одно утро, — сказала Оля. — В первый раз тогда обратила внимание: был теплый ветер, и снег падал, а потом стало светать. Мы с мамой ехали на телеге.
Митя слушал Олю. И ее голос, такой прелестный, чистый, и робость, с какой она пыталась рассказать детские ощущения, ее доверчивость — все в ней казалось Мите таким не тронутым жизнью, детским. Он в первый раз так сильно почувствовал собственную юность. Он шел, и слышал удары своего сердца, и думал: неужели отец этого не понимает?
Егор Петрович прожил в городе два дня. Помалкивая, бегала Оля за керосином; помалкивая, готовила стол к обеду. Странное ощущение, близкое душевному сну, но какое-то светлое, внушающее уверенность, овладело ею. Она и раньше не очень-то доверяла Митиным рассказам о Егоре Петровиче и сейчас убедилась, что многое в них — выдуманное. Но одно она знала точно: с Егором Петровичем проще жить в семье Бородиных. Наверно, потому, что он больше сродни маме по духу, ближе к ней, чем Марья Сергеевна, этим умением ценить радость минуты. Она была убеждена, что обыкновенная, ничем не выдающаяся вчерашняя прогулка понравилась Егору Петровичу так же, как ей самой.
Но если бы по-настоящему она задумалась, она бы еще поняла, что к Митиному отцу ее привлекло то, что он без предубеждения: ведь немного с нею поговорил, но было такое чувство, что он ждет от нее самых лучших поступков, — значит, заранее считает хорошим человеком.
Утром, копаясь в Митиной готовальне, он рассказывал Оле, как с детских лет его занимали всякие приборы и инструменты: слесарные, чертежные, даже зубоврачебные. На третьем году жизни впервые увидел чудо: забрался на низкий, покосившийся подоконник путевой сторожки, где жил в семье стрелочника, и увидел в окно, как незнакомый дядя прикрепил к ногам большие железные когти и легко взошел по гладкому столбу наверх, к проводам.
— А уж потом, Оля, видел я и турбины нашей гидростанции, и эскалаторы в московском метро, и как приземляется на ночном аэродроме реактивный самолет. Но уже никогда не испытывал такого волнения, как тогда, в отцовской сторожке.
Егор Петрович искоса поглядел на Олю. Она молчала.
— Жаль, что не стал инженером, — добавил Егор Петрович, укладывая готовальню. — Ты-то кем решила быть?
Оля не знала, что ответить. Но не от смущения или застенчивости, а оттого, что просто не знала, что ответить.
Егор Петрович покачал головой и чуть заметно поскучнел.
Вечером за ним пришла машина из района.
— Пусть меня проводят. Да недалеко, Маша! Обратно на трамвае вернутся, — успокоил Егор Петрович тетю Машу, бросив дорожный мешок в глубину машины.
Митя и Оля мгновенно оказались на заднем сиденье, Егор Петрович — рядом с водителем. И они понеслись по городу.
— Итак, экзамены, Митя?
— С понедельника, папа.
— А там и выпускной вечер. Что, Оля, пойдем на выпускной вечер? — спросил отец, перегнувшись через спинку сиденья.
— Ой, что вы! У них будут только десятиклассницы!
— Да и то по выбору Катериночкина, — подтвердил Митя. — Но если с тетей Машей…
— Или со мной, — прибавил Егор Петрович. — Уж я постараюсь вырваться на вечер.
Там, где трамвай на огородах делает петлю, они простились.
— Назад-то подольше будете добираться? — крикнул он им вслед.
Они обернулись, помахали руками.
А он все медлил вернуться в машину, стоял у дороги, провожая взглядом. Вот Митя что-то ногой потрогал у трамвайной стрелки. Вот Оля побежала мимо диспетчерской будки. Вот еще раз махнули ему издалека… Внезапно в памяти его возникли Митины рисовальные альбомы. Шести лет Митя умел рисовать только одинаковых человечков с прямоугольными плечами, короткими палочками вместо рук и длинными каркасными ногами, которые росли из-под плеч. Почему это вспомнилось? Да вот почему: похожие на этих человечков, по четыре в ряд, шагали из города в поля освещенные вечерним солнцем высоченные металлические опоры — мачты электролинии с подвесками изоляторов.
В ожидании трамвая Оля прислонилась к фонарному столбу. Теплый свет, лившийся сверху, золотил ее каштановую макушку. Что-то прежнее, откровенное было в выражении ее лица. За плечами у нее еще не отгорел закат, и казались ненужными в эту минуту зажженные вдоль трамвайного пути электрические огни.
— Поедем, — сказал Митя.
— Конечно. Тетя ждет чай пить.
— Нет, в дальние странствия.
— А это? — Оля постучала по корешку учебника, С которым под мышкой она вышла к подъезду проводить Егора Петровича.
Но, видно, все вокруг внушало беспечность. И Оля кивнула головой: «Поедем».
Медленно, как всегда кажется за городом, приблизился освещенный трамвай. Они вскочили на заднюю площадку. И в вагоне, сперва совсем пустом, потом до отказа переполненном в кварталах центра и снова опустевшем к концу пути, они проехали через весь город, от одного загородного кольца до другого.
Была такая минута, когда небо тревожно осветилось красным заревом доменных плавок. Была такая минута на остановке, когда с недавно открытого стадиона слышались звуки ударов по футбольному мячу. На две остановки вагоном овладела орава ремесленников-штукатуров, спешивших в общежитие. Оля узнала мамин объект: за бесконечным забором над восьмиэтажным зданием возвышались стрелы башенных кранов.
— Вот и лето, Митя. Давай подумаем, как мы пойдем в поход.
— Я назначу санитаров и костровых. Ты проверишь подготовку снаряжения. Соль раздадим перед строем. Соль сохраняет силы в пути…
— Я думала, вызывает жажду.
— Что ты! Я пойду направляющим, ты — замыкающей. Ты будешь следить, чтобы не было отставших. Кстати, ты знаешь, как ориентироваться по луне?
Оля не знала.
— В первой четверти луна в шесть часов вечера показывает юг.
— А в полнолуние?
— В полнолуние — восток.
— А в последней четверти?
Вагон разогнался, он опустел, приближался к концу маршрута. Дружно раскачивались кожаные поручни. Митя давно не знал таких минут; казалось чудом, что не понадобилось никаких усилий, чтобы возобновить все это. В первый раз за много дней хотелось подразнить ее.
— А помнишь, как мы поссорились в трамвае?
— Из-за спичек? — сощурясь, спросила Оля.
— Лунного света не поделили. Из-за твоего великолепного упрямства.
Вместо ответа она только поглядела на него из-за плеча. Ей невдомек, что когда она так повернет голову, он всегда невольно любуется ею.
— Мне ужасно хочется, чтобы ты пришла к нам на выпускной вечер.
— Ты же знаешь, что девятиклассниц не пригласят.
— А ты зайцем. Нет, кроме шуток, с тетей Машей.
— И с тобой?
— Получится: волк, заяц и капуста.
— Какой же волк Марья Сергеевна?
— Разве я сказал, что я капуста?
— Ты сказал, что я заяц.
По шоссе из города, обгоняя трамвай, бежала от фонаря к фонарю видавшая виды сельская легковушка.
— Егор Петрович утром спросил меня, кем я хочу быть…
Митя промолчал, потому что не раз сам задавал ей этот вопрос. Она совсем не думает о своем призвании. Отшутиться, конечно, нетрудно. Но отец, видать, с подветренной стороны подобрался: Оля вспомнила — значит, задумалась. Да, она даже открыла учебник, заложенный спичкой на нужной странице. В громыхающем вагоне зубрить тригонометрию? Интересно, долго ли выдержит? И как же изменилась Оля с прошлой осени, когда она поминутно отвлекалась от книги, ленивым голосом задавала вопросы, тонкими пальцами катала по столу карандаш.
— Так ты почтишь наш выпускной вечер?
— Ну что пристал! Хоть бы скорей домой… — И совсем другим, честным голосом: — Нас все будут разглядывать.