Алые погоны (повесть в 3 частях) - Изюмский Борис Васильевич 10 стр.


В первые же дни знакомства со своим отделением Боканов обратил внимание на высокого, молчаливого юношу — Андрея Суркова, который обычно не участвовал в шумных играх, но, чувствовалось по всему, пользовался расположением своих товарищей. Вскоре Сергей Павлович узнал, что главной страстью Андрея — нескрываемой, глубокой и чистой — было рисование.

В свободные часы он отпрашивался у Боканова и с альбомом в руках уходил на городскую площадь. Долговязый, — Сурков был самым высоким в училище, — сосредоточенный, он широко шагал по улицам, прижав локти к туловищу.

Если было холодно, Сурков, не останавливаясь, кружил вокруг памятника Димитрию Донскому, поражавшего его своей монументальностью. Он внимательно присматривался к памятнику, то отступая, то приближаясь к нему. В теплые дни, пристроившись у ограды сквера, Сурков рисовал, не обращая внимания на любопытствующие взгляды прохожих.

Ему хотелось изобразить памятник снизу, так, чтобы огромный собор на заднем плане казался игрушечным, а богатырь на пьедестале прорезал тучи своим шлемом.

Это было трудно, композиция не удавалась Сурков искал новую точку и опять ходил вокруг памятника, щурил глаза, склоняя голову то к одному, то к другому плечу.

В блокноте Андрей записывал свои наблюдения:

«Очень трудно уловить переход тонов при закате солнца. Все время меняется освещение. Пробовал нанести на красноватый фон сиреневые штрихи — получается грубо и неестественно; надо искать какие-то особые оттенки и тонкие переходы. Рисовал Семена Герасимовича — не удалась передача волос. Нужно давать не вертикальными линиями, а волнистыми, тогда создается впечатление вьющихся волос…»

Больше всего Суркова увлекали сюжеты из военной истории.

Боканов, внимательно наблюдавший за ростом способностей Андрея, уже не раз думал, что, возможно, из него получится незаурядный художник, — ведь учились в кадетском корпусе Федотов и Верещагин.

Боканову приятно было, что Сурков увлекался литературой, летом в лагерях взял второй приз по плаванию, а когда был объявлен конкурс на лучшее сочинение «Кому и за что Москва поставила памятники?», Андрей не только превосходно оформил внешне свою работу, но и написал ее умно и с сердцем. Вскоре после приезда Боканова в училище Андрей принес ему свой рисунок.

— Это Старочеркасск начала восемнадцатого века, — сказал он. — Я прочитал в одной книге его описание и вот таким представляю себе. — Волнуясь, Сурков развернул лист с рисунком.

Капитан увидел многолюдный казачий городок, вдали купол церкви, похожий на луковицу, корабли у пристани, подвыпивших полуголых казаков, идущих в обнимку посредине улицы, старого казака с люлькой в зубах, турецкого купца возле тюков товаров, дивчину, выбирающую бусы у рундука, мальчишку с прутиком, играющего около забора. И все это — яркие краски, своеобразные лица, движение и, казалось, переданный кистью гомон многоязыкой толпы — было настолько живо, что Боканов не удержался от похвалы.

— В городе есть очень хороший художник — Крылатов Михаил Александрович, — сказал он Андрею. — Отбери несколько рисунков, в воскресенье пойдем к нему в гости.

— А он свои картины покажет? — радостно встрепенулся Сурков, торопливо свертывая лист бумаги.

— Я думаю, покажет, во всяком случае попросим…

— Товарищ гвардии капитан, может быть, не стоит мои рисунки брать? Неудобно как-то… будто хвастаю… Первый раз придем.

— Нет, почему же, возьмем. Тебе полезно будет послушать замечания художника.

Крылатов жил на окраине города, в небольшом деревянном особняке, окруженном садом. Он радушно встретил Боканова и Суркова и, предупрежденный Сергеем Павловичем, сразу повел гостей в свою мастерскую.

— Это самое свеженькое, — сказал он, увидев, что Сурков не сводит глаз с пейзажей, развешанных на стене. — Я после ранения лечился в Горячем Ключе — там и написал. Вы были там? — спросил он у Андрея. И это обращение, как к равному, поразило Суркова. Он смутился, чувствуя на себе внимательный взгляд художника.

— Нет…

— Вы еще многое увидите, — уверенно сказал Михаил Александрович, проведя рукой по своим черным вьющимся волосам. — В Эрмитаже часами будете простаивать перед картинами, в Третьяковке целыми днями будете пропадать. Все замечайте, вбирайте в себя. Мы, художники, обязаны это делать!

«Мы — это он и обо мне сказал, — вспыхнув, подумал Андрей. — Неужели и я?..»

Сурков чувствовал, что лицо его горит, а сердце овевает сладкий холодок.

В углу мастерской стоял прикрытый простыней мольберт. На него Андрей то и дело поглядывал. Художник заметил это, но медлил подвести гостей к мольберту. Наконец, видно, и сам не выдержал.

— Над этим сейчас работаю, — сказал Крылатов, подводя гостей к полотну. — Не то получается! — воскликнул он. И во взгляде, брошенном им на картину, можно было прочесть и неудовлетворенность собой, и стыдливую любовь к своему детищу. Глаза его словно говорили: «Нет, я должен сделать это лучше, правдивей». И тут же отвечали: «Но у меня не получается». И восхищались: «А замысел, замысел! Ведь чудесный замысел». И обещали: «Я найду нужные краски!..»

Всю эту сложность чувств понял Боканов, Андрей же, не отрываясь, смотрел на картину.

Перед ним была родная донская станица. Знакомая улица, речка вдали. Тополя, освещенные лучами заходящего солнца… Курени — веселые и чистые, словно умытые недавно прошедшим дождем. На завалинке сидит старый, седобородый казак с георгиевскими крестами и почтительно слушает чубатого паренька с орденом Славы на груди. И видно, старику хочется рассказать что-то свое, но он решил, что это менее важно и интересно, чем то, что ему довелось услышать. Вокруг них станичники с простыми, обветренными лицами. Маленькая босоногая девочка, выглядывая из-за юбки матери, с восхищением и робостью смотрит на чубатого казака.

— Понимаете, тема мне близка, — словно оправдываясь, говорил художник, — идея найдена, а вот колорит еще не передан. Видимо, нужно оставить, отойти немного, а потом снова взяться. Да что это я своим увлекся, — спохватился он. — Вы, юноша, кажется, принесли кое-что… Работаете пером и акварелью? Маслом еще не пробовали?

Возвращались от художника вечером. Сурков был взволнован, и капитан, понимая его состояние, молчал.

— Знаете, что он мне в коридоре сказал, когда мы прощались? — Андрей повернул к Боканову сияющее лицо. — «В любое время, — говорит, — юноша, приходите, я буду рад вам» Да я… да… я…

Они подошли к воротам училища. Из актового зала донеслись звуки духового оркестра.

Андрей, попросив у Боканова разрешения, пошел к парку — хотелось побыть одному.

Сергей Павлович поглядел ему вслед. «Надо чаще отпускать его к Михаилу Александровичу, — решил он: — Где бы раздобыть масляные краски?» Занятый этими мыслями, он не заметил, как очутился в своем классе, но здесь было пусто, все, наверно, танцевали в актовом зале. Только в дальнем углу класса, уткнувшись в книгу, сидел Ковалев. «Сделал вид, что не заметил, или действительно не видел?» — с невольной неприязнью подумал офицер о Володе, но не стал окликать его.

2

Поступок Ковалева разбирался на комсомольском собрании.

— За что ты ударил Геннадия? — спросил секретарь Гербов. Володя молчал.

— Ну, чего же ты молчишь? — с укоризной поглядел на друга Семен.

— Разрешите я отвечу, — поднялся Пашков.

— Говори…

— Ковалев показал мне свой дневник. Он там описывал, как провел воскресный день, и очень восторженно отзывался о…

Володя, который сидел, отвернувшись от Пашкова, мгновенно повернулся и впился в его лицо негодующим взглядом.

— …Об одной девушке, — спокойно продолжал Пашков. — На другое утро, во время обеда, заметив, какой у него мечтательный вид, я пошутил по этому поводу. Вероятно, не следовало шутить, но я не думал, что он уже такая недотрога. Вот, собственно, и все… Считаю, что виноват я, а не Ковалев.

— А ты что скажешь? — опять спрашивает Гербов у Володи.

— Нечего мне говорить…

— Странно получается, — берет слово Сурков, — Геннадий говорит, что виноват, а рассказывает все дело так, будто он невинная овечка, на которую напал волк…

— Почему овечка? — пожимает плечами Пашков.

— Ну, барашек, если тебе это больше нравится. А Ковалев не умеет владеть собой. Какой же из него будет офицер? Как он будет управлять людьми, если с собой не сладит? Надо ему выговор дать!

Сразу зашумели все:

— Предупредить!

— Не надо ничего записывать…

— И Пашков хорош…

— Разрешите мне? — спрашивает Боканов, до сих пор сидевший молча.

— Пожалуйста…

— Я бы хотел с иной стороны подойти к поступку Пашкова.

— Моему? — удивляется Пашков.

— Да, вашему… Мне кажется очень нечестным, я бы сказал, даже вероломным, так попирать, как это сделали вы, доверие товарища…

Володя смотрит на Боканова хмуро, с недоумением, ему, видно, это заступничество неприятно.

— Я с вами согласен, — не выдержав роли председателя, обращается Семен к Боканову, — у Пашкова есть еще такая черта: обо всем говорить с усмешечкой, издевочкой. Даже вот о дружеских чувствах… о личном…

— А по-твоему, со слезами надо? — иронически спрашивает Геннадий.

— Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю, — хмурится Семен, — и мы тебе советуем: призадумайся над этим. По-дружески советуем…

ГЛАВА XI

— Товарищи, мы едем на экскурсию! — вбегая в класс, оглушительно крикнул маленький, похожий на колобок Снопков, с темными щелочками глаз и носом — репкой.

— Когда?

— Врешь!

— Куда? — раздалось сразу несколько голосов.

— Честное слово! Сам слышал, как полковник Зорин говорил нашему капитану… На металлургический завод. Пять часов езды пригородным… Отдельный состав. Ночуем в вагонах…

Павлик Снопков, самый осведомленный человек в старшей роте, обо всем узнавал первым и точнее всех. Вечно в движении, юркий и неистощимый в шутках, он был всеобщим любимцем, и ему снисходительно прощали проказы и острый язык. При построении роты Снопков стоял левофланговым, и это его очень огорчало. Может быть, именно для того, чтобы не выглядеть в строю маленьким, он решил идти в кавалерию.

Новость, принесенная Снопковым, взбудоражила всех. Так захотелось вырваться на денек из стен училища с его строгим укладом, расписанным по минутам, увидеть новые лица, почувствовать в вагоне хотя бы относительную свободу.

— Интересно, кто из офицеров поедет? Чем меньше их будет, тем лучше, — не преминул заметить Ковалев.

— Туристы, за мной, чистить пуговицы! — закричал Снопков и ринулся из класса, сопровождаемый товарищами.

Сборы заняли весь остаток дня. На рассвете поехали на грузовиках на станцию. Шумной ватагой, хохоча и перекликаясь, штурмовали вагоны, хотя в штурме никакой надобности не было: поезд был целиком предоставлен в распоряжение суворовцев.

Проводник, пожилая женщина, довольно улыбаясь, стояла в стороне.

Выяснилось, что с первой ротой, кроме капитана Боканова и сверхсрочника старшины Привалова, едет майор Веденкин.

Как только поезд тронулся и первые лучи негреющего солнца, прорвав пелену туч, заглянули в окна вагона, начали завтракать. Видно, такова уж натура железнодорожного пассажира, — даже плотно покушав дома, он достает сверток с бутербродами, едва трогается поезд.

После завтрака все как-то сами собой разделились на две группы. Одни окружили Веденкина, и здесь начались споры, шутки, смех. Другие подсели к Боканову.

— На днях, — неторопливо рассказывал Боканов, — мне попалось письмо Суворова Александру Карачаю — сыну одного из любимых соратников генералиссимуса. Этот юноша был зачислен на военную службу, и вот по случаю такого важного события в жизни Карачая-младшего наш великий дед написал ему письмо. Не ручаюсь, что дословно передам его содержание, но если отклонюсь — ненамного…

Сергей Павлович краем глаза отметил, что, хотя Володя Ковалев в углу купе что-то и записывал в это время в блокнот, но, по-видимому, прислушивался к общему разговору.

— «Будь чистосердечен с друзьями своими, — начал негромко Боканов, — умерен в своих нуждах и бескорыстен в поступках… Отличай честолюбие от гордости и кичливости. Будь терпелив в трудах военных; не поддавайся унынию от неудач… Остерегайся неуместной запальчивости…»

— А мне кажется, — вдруг вмешался в разговор Ковалев, вызывающе откинув голову назад, — что человеку гордость и честолюбие не мешают, особенно военному. Разве не приятно стать героем, иметь ордена, быть окруженным славой и гордиться ею?

Боканов внимательно посмотрел на Володю.

— О чем вы будете думать, идя в бой, — о том, чтобы орден получить? — спросил он.

— О защите Родины! — не колеблясь воскликнул Ковалев.

— Я в этом не сомневался, — удовлетворенно сказал капитан. — И если удачно проведенный бой принесет вам славу, вы вправе гордиться ею. Но разве будете вы бить себя в грудь и кичливо кричать: «Я герой!» и ходить по земле, никого не замечая и не уважая?

— Нет, конечно, — согласился Ковалев и снова уткнулся в блокнот, не получив, видно, ожидаемого удовлетворения от вмешательства в разговор.

— Мне припомнился сейчас один случай из моей жизни. — Боканов посмотрел на ребят смеющимися глазами. — Учился я тогда на втором курсе института. В годовщину Октябрьской революции назначили меня командиром колонны. Был я членом комитета комсомола, председателем институтского Осоавиахима, активистом таким, что считал — без меня ни одно дело не обойдется. Ну, как и полагается командиру, встал я впереди оркестра, красная повязка на рукаве. Двинулись мы по улице. Музыка играет, иду, ног под собой не чую, никого не вижу и думаю: «Все прохожие на меня глядят с восторгом — такой молоденький, а демонстрацию возглавляет. Эх, увидел бы мой друг, Василь Дорогин, — глазам бы своим не поверил!..» Бьет вовсю барабан, гремят трубы. Случайно поворачиваю голову и замечаю вдруг, что народ на тротуаре остановился, хохочет. Оказывается, оркестр оторвался от колонны и пошел со мной в одну сторону, а колонну кто-то завернул в другую — в переулок. Оркестр сконфуженно замолк, а я, готовый провалиться сквозь землю, отправился разыскивать своих. Потом, — смеясь, закончил Боканов, — я частенько вспоминал этот случай, и он не однажды отрезвлял меня.

Кое-кто из суворовцев искал в вагоне уединения. Андрей Сурков забрался на вторую полку и просматривал старательно выписанные им в блокнот мысли и афоризмы, касающиеся его любимого искусства — живописи.

«Без наблюдений нет искусства», — перечитал он слова известного скульптора и подумал: «И художник, у которого мы были, сказал: „Все замечайте, вбирайте в себя“».

Андрей перелистал еще несколько страниц.

«Самый совершенный руководитель, ведущий через триумфальные ворота к искусству, — это рисование с натуры. Оно важнее всех образцов…»

Поезд остановился на полустанке. Сурков посмотрел в окно и схватился за карандаш и альбом. У опущенного шлагбаума стояла окутанная зимним туманом колонна автомашин с зенитными пулеметами. Водитель головной машины открыл кабину, высунулся из нее и с нетерпением поглядывал на состав, преградивший путь. Андрей начал лихорадочно набрасывать эскиз.

— Это на фронт, — сказал Лыков.

— «Катюша» есть, глядите, вон — на молотилку похожа, — показал Гербов.

— Я уверен, — воскликнул Пашков, — что мы с нашей техникой одолеем фрицев и без союзников.

— Конечно!

— Надумали открывать второй фронт, когда увидели, что мы вот-вот победим.

— Привыкли чужими руками жар загребать.

— Вы слышали последнюю сводку? — возбужденно блестя глазами, спросил Ковалев, обращаясь ко всем. Он был страстным политинформатором и, хотя ему никто этого не поручал, вывесил в ротной комнате отдыха карту фронтов, а в час ночных последних известий прокрадывался к репродуктору в читальном зале и по утрам, собрав у карты с полсотни ребят, — прибегали и из младших рот, — «разъяснял обстановку». Когда же известия были особенно радостные, он в полночь будоражил всю спальню: «Сема, слышишь, Сема, наши войска Севастополь освободили!»

Назад Дальше