Преступление графа Невиля. Рике с Хохолком - Амели Нотомб 4 стр.


– Наш круг все прекрасно понял и продолжал принимать их и их родных.

– Как можно принимать людей, которые в тюрьме или на эшафоте?

– Посылая пригласительные карточки на их имя.

Ошарашенный Анри помолчал.

– Еще один вопрос, – снова заговорил он. – Были ли названные тобой убийства предумышленными?

– Разумеется, нет.

– Почему разумеется?

– Будь они предумышленными, в нашей среде это сочли бы неприемлемым. Убить гостя в порыве гнева – в этом есть класс, есть шик. Замыслить же убийство гостя – значит доказать наигрубейшим образом, что ты пренебрегаешь искусством принимать гостей.

– Значит, ты не можешь назвать мне ни одного случая?

– В нашей среде? Ты бредишь, дорогой Анри.

– Может быть, в одном из упомянутых тобой случаев имелся скрытый умысел?

– Умысел невозможно скрыть. Убийство выглядит совсем иначе, когда его замышляют заранее.

– Итак, что же будет, если один из нас убьет гостя умышленно?

– Ты знаешь это не хуже меня: он выпадет из нашего общества. Ни он, ни его близкие больше не будут гостями на наших приемах.

Невиль был ошеломлен жестокостью подобной кары.

– Но к чему твои вопросы, дорогой Анри?

– Как ты знаешь, в это воскресенье я даю garden-party и замышляю убийство, дорогой Эврар.

– Узнаю тебя. До воскресенья, дорогой друг, буду рад тебя видеть.

Невиль повесил трубку, закрыл лицо руками и поставил крест на убийстве Клеофаса де Тюинана.

«Я вернулся к исходной точке. Что за положение! Какой кошмар!»

В возрасте восьми лет Анри задал своему отцу ужасный вопрос. Он не спросил: «Дед Мороз – это папа и мама?» Не спросил: «Откуда берутся дети?» Вопрос был куда серьезнее: «Папа, быть знатным – что это такое?»

Окассен обратил на него пронзительный взгляд:

– А как по-твоему, сынок, что это значит?

– Я не знаю.

– Подумай.

– Жить в замке? – отважился мальчик.

– Нет, что ты! – ответил отец с презрением.

Униженный мальчик подумал, почему же в таком случае они готовы положить зубы на полку, лишь бы жить в Плювье.

– Подумай еще! – приказал Окассен.

– Быть из хорошей семьи?

– Этого недостаточно.

Анри опустил голову, совсем смешавшись.

А отец, помолчав, изрек грозным голосом:

– Быть знатным, сынок, это не значит, что у тебя больше прав, чем у других, это значит, что у тебя гораздо больше обязанностей.

Мальчик ушел, перепуганный. Он свернулся клубочком в своей кровати, твердя, как мантру: «Быть знатным – это не значит, что у тебя больше прав, чем у других, это значит, что у тебя гораздо больше обязанностей», еще не понимая значения фразы, но восполняя это пылом, с которым она произносилась.

Четыре года спустя умерла Луиза. К этому времени, сам того не сознавая, Анри слегка изменил в уме заветную фразу: «Быть знатным – это значит, что у тебя меньше прав, чем у других, и гораздо больше обязанностей».

Луизу он любил больше всех на свете. В деревенской школе Анри ходил в один класс с детьми, которые не были знатными: эти дети хорошо питались, жили в теплых домах; когда они болели, к ним вызывали врача. Стало быть, их старшие сестры не умирали. Подсознательно Анри уже понимал, что быть знатным – значит терять любимых людей.

Но формулировка Окассена была полна двусмысленности: где кончаются права, где начинаются обязанности? Луиза умерла, потому что не имела права на достаточное питание, на теплую спальню и медицинскую помощь, а поскольку ее младший братишка был знатным, это предполагало потерю старшей сестры.

Из всех возложенных на него обязанностей эта была самой бесчеловечной. Но и другие, не столь ужасные, душили его: ему полагалось в любых обстоятельствах производить впечатление безмятежности, непринужденности, достоинства, безупречного нравственного поведения, всего этого бессмысленно сложного сооружения, именуемого видимостью. Причем видимость была чрезвычайно хрупка. Рассказывали, что Картон-Трезы посетили всей семьей королевские оранжереи в Лакене; они были разорены, поэтому в час обеда достали из карманов упакованные в фольгу бутерброды и съели их у всех на виду. Кара последовала незамедлительно: их больше не хотели знать.

Анри жил в вечном страхе нарушить видимость. Сам он никогда не позволил бы себе не хотеть кого-то знать, тем более из-за каких-то бутербродов, но смирился с мыслью, что другие могут не захотеть его знать и по менее серьезной причине.

К этой постоянной тревоге добавлялся комплекс поколения. Существует временна`я граница, тем более нерушимая, что она неофициальна, эта граница делит человечество на два подвида, которые вряд ли могут когда-либо друг друга понять. Произвольно отнесем ее к 1975 году, сознавая, сколь вариативна эта дата в зависимости от страны и среды. Это грань, отделяющая детей, рожденных покорять, от детей, рожденных быть покоренными.

Дети старого мира имели право лишь на скудный паек внимания и любви, если только не старались изо всех сил покорить своих родителей; современные же дети, едва родившись, становятся объектом покорения со стороны своих родителей – которые сами имеют право лишь на скудный паек любви. Это была революция в точке зрения: дети, которые в старом мире были лишь средством, стали главной, конечной целью.

Анри, родившийся в 1946-м, тем более принадлежал к старому миру, где знать была преградой этой революции: эта перемена точки зрения была запрещена законом дворянского происхождения. Знатный ребенок по определению обязан всем своему рождению, а значит, своим родителям.

Скажем для примера, если Окассен убивал на охоте куропатку, это не означало, что дети ели за ужином дичь. Кармен готовила птицу, подавала ее на стол, сначала графине, затем графу, а те и не думали оставить хоть немного детям, не потому, что были плохими родителями, а потому, что старый режим позволял им не думать о своем потомстве.

Александра, родившаяся в 1967-м, a fortiori в среде бельгийской знати, тоже принадлежала к старому миру; статус же их троих детей, рожденных в 1992, 1994 и 1997-м, был более двойственным. Современные по дате рождения, они были воспитаны в традициях старого мира родителями, которых среда сделала слепыми к этой революции. Орест и Электра к этой двойственности приспособились, а вот Серьёза увязла в ней, как в смоле.

В ночь на 2 октября Невилю по-прежнему не удалось заснуть. Две бессонные ночи подряд – нелегкое испытание для шестидесятивосьмилетнего человека. Если бы только он мог быть спокоен насчет следующей ночи! Но решения своей проблемы он не видел. Так что с бессонницей вряд ли удастся справиться. «К четвертому октября я так вымотаюсь, что не буду в состоянии ни принять гостей, ни убить», – печально думал он.

Он томился в своем кабинете, с опухшим от усталости лицом, когда в дверь вдруг постучали.

– Войдите!

К его удивлению, на пороге появилась Серьёза:

– Папа, можно с тобой поговорить?

– Конечно. Садись, милая.

Впервые девушка заглянула в кабинет отца для разговора. Анри улыбнулся.

– Когда гадалка предсказала тебе, что ты убьешь гостя, я все слышала.

Невиль опешил.

– Я была в соседней комнате и притворялась, будто сплю. Так что я знаю, чем ты озабочен.

– Я не озабочен.

– Ты потерял сон, папа. Это заметно.

– Я всегда страдал бессонницей.

– Это совсем другое дело. И я подслушала твой разговор по телефону с Эвраром.

– Что за манеры!

– Знаю. Это форс-мажор. Тебе нужна помощь, папа.

– Я ни на грош не верю в предсказания этой дуры.

– Неправда. Ты все время ломаешь голову, кого убьешь, и даже ходил за дедушкиным охотничьим ружьем.

– Ты шпионишь за мной.

– Это форс-мажор, повторяю.

– Ладно. Какую помощь ты мне предлагаешь?

– Есть кое-кто, кого ты можешь убить на garden-party. Об этом человеке ты не подумал.

– Слушаю тебя.

– Это я.

Граф от души рассмеялся:

– Вот это блестящая идея, милая. Твоя помощь неоценима.

– Я серьезно.

– Юмор у тебя вдобавок сомнительный. Довольно, ступай. У меня есть дела поважнее, чем слушать тебя.

– Папа, ты должен меня убить.

– Да что это на тебя нашло?

– С тех пор как я услышала предсказание, я все время об этом думаю. Я поставила себя на твое место, для тебя это, должно быть, сущий ад. Я предлагаю выход.

– Я думал, ты взрослее и умнее.

– Ты тоже веришь в это предсказание, папа. Ум тут ни при чем.

– Как ты могла хоть на четверть секунды вообразить, что я убью тебя, Серьёза?

– Потому что мне это нужно.

Анри в ужасе вытаращил глаза:

– Что ты несешь?

– Мне плохо, папа.

– Ты больна?

– Нет. Вот уже несколько лет у меня плохо с головой.

– Мы заметили. Это называется переходным возрастом. Это не навечно.

– Нет, дело не в этом. Да, у меня переходный возраст. Но вспомни, это началось еще до его наступления.

– Это были первые звоночки. Недомогание начинается раньше, это нормально.

Девушка вздохнула:

– Неужели вы все до такой степени слепы?

– О ком ты?

– О семье. В сущности, меня устраивает эта всеобщая слепота.

– Я не понимаю ни слова из того, что ты говоришь.

– Вот именно.

– Я услышал, что тебе нехорошо. Гадалка в конечном счете, наверно, была права: тебе нужна психологическая помощь.

– Да. Убей меня.

– Тебе надо кому-нибудь показаться. В Арлоне есть психологи.

– Я отказываюсь.

– Твоего мнения никто не спрашивает.

– Ни психологу, ни кому бы то ни было я ничего не скажу.

– Почему?

– Говорить больно.

– Откуда тебе знать? Ты никогда не пробовала.

– Пробовала про себя.

– Это совсем другое дело.

– Действительно, это не так больно и все равно невыносимо. Не может быть и речи о том, чтобы мне было еще больнее.

– Что происходит? Ты меня пугаешь.

– Я должна умереть. Так надо.

– Если это необходимо, почему ты не покончишь с собой?

– Ты этого хочешь?

– Нет! Я этого не говорил. Я сказал, что ты хочешь жить, коль скоро не помышляешь о самоубийстве.

– Будет в тысячу раз правильнее, если меня убьешь ты.

– Черт-те что!

– Ты изрядно поспособствовал моему появлению на свет. Будет справедливо, если ты же и избавишь свет от меня.

– При такой логике тебе скорее надо попросить об этом мать.

– Нет. Мама родила меня в муках, по справедливости ты должен в муках меня убить.

– Ты бредишь! Бедное дитя! Я и не знал, что кризис переходного возраста проходит у тебя так остро.

– Это потому, что я мало разговариваю.

– Лучше бы ты онемела. Вот сейчас ты заговорила. И это катастрофа.

– Такое творится в моей голове вот уже больше четырех лет. И это еще не самое худшее. Хуже всего то, что с двенадцати с половиной лет я ничего не чувствую. И когда я говорю: ничего – это значит ничего. Мои пять чувств работают отлично, я слышу, вижу, у меня есть вкус, обоняние, осязание, но я не испытываю никаких связанных с этим эмоций. Ты не представляешь, в каком аду я живу. Бернанос был прав, ад – это холод. Я постоянно живу при абсолютном нуле.

– А ночь в лесу?

– Я надеялась испытать настоящий телесный холод. Я испытала его, но не почувствовала животного страха, который он должен был бы пробудить во мне.

– Ты ведь так хорошо мне рассказывала: запах леса, косули, дрожь, охватывающий тебя холод.

– Надо думать, что можно хорошо рассказывать и о том, чего не чувствуешь. Я говорила себе: «Это прекрасно», я видела, что это прекрасно, но меня это не трогало. Когда мне стало совсем плохо от холода, я себя уговаривала: «Реагируй же, встань, танцуй, двигайся, ведь это невыносимо», но мое тело оставалось неподвижным. Было бы лучше, если бы я умерла в ту ночь.

– Холод конца сентября вряд ли бы тебя убил.

– Вот ты и должен этим заняться.

– Девочка моя, даже не думай. Я отведу тебя к врачу, наверняка твоей беде можно помочь.

– Я уже была у врача, папа. Я сказала ему то же, что сказала тебе. Он улыбнулся и ответил: «Вам семнадцать лет, мадемуазель. Вам нужно влюбиться, этого недолго ждать. Успокойтесь, тогда вы многое испытаете».

– Кто этот тупица?

– Обычный доктор, как все. Главное, я попыталась последовать его совету. Я перебрала всех, в кого можно было бы влюбиться, включая тебя: ничего не произошло.

– Тем лучше.

– Думаю, вряд ли можно влюбиться, когда я даже на боль не реагирую.

– Ты говоришь о ночном холоде в лесу?

– Не только. Я испробовала классическую боль: порезала руку ножом, было больно, но и только. Я даже воспользовалась ужасной зубной болью, которую скрыла от вас, в надежде, что меня наконец торкнет, ты понимаешь, как многого я ждала от этого «торкнет»? Ничего.

– Ты не была такой в детстве.

– Ты помнишь? Я все чувствовала сильнее, чем кто бы то ни было. Запах утра приводил меня в такое состояние, что я вставала каждый день с рассветом. Я не могла слушать музыку, не танцуя, есть шоколад, не дергаясь от удовольствия.

– Что же произошло?

– Обстоятельства не имеют значения.

Пауза.

– Ты не хочешь сказать об этом больше?

– Нет.

– Но я хочу узнать больше.

– Ты так думаешь, но это неправда.

– Расскажи.

– Я имею право молчать.

– Скажи хоть что-нибудь. Я плохой отец?

– Ты хороший отец, успокойся. Сам того не желая, ты с детства приобщил меня к искусству, что мне повредило. Недавно я прочла Пруста. Он говорит о том, что` называет «донжуанством аристократии». Лучше не скажешь.

– Во мне нет ничего от Дон Жуана.

– Я не это имела в виду. Ты такой со всеми: ты покоряешь. Это прекрасно, ты не пытаешься добиться чего бы то ни было: ты покоряешь единственно ради удовольствия создать у человека впечатление, что он заслуживает всех этих усилий. Ты великодушный покоритель. Я с детства видела тебя в деле и, естественно, кое-что переняла. Беда в том, что человечество не благородно, и я употребляю этот эпитет не в смысле происхождения. В наши дни, в реальном мире, который уже не твой, папа, когда двенадцатилетняя девчонка применяет, сама того не ведая, это искусство покорения, унаследованное от чересчур куртуазного отца, это толкуется превратно и не может остаться без последствий.

– Я слушаю тебя.

– В такие моменты в американских фильмах героиня говорит – и она права: «You don’t want to know».

– Ты меня раздражаешь твоими грошовыми цитатами.

– Ты прав, я и сама себя раздражаю. Если бы ты знал, как я себе обрыдла!

– Что ж, изменись. В твоем возрасте еще можно измениться.

– Клянусь тебе, я пыталась. Сколько лет я читала и перечитывала лучшие книги, классиков и современников, в надежде обрести чудесный выход. Я нашла много чудес, но ничто меня не тронуло. Все время эта ледяная стена между мной и мной. Как бы мне хотелось ее пробить.

– Чтение не поможет измениться. Надо жить.

– Какую жизнь ты уготовил мне, папа? Такие же вечера, как те, на которые ходят Орест и Электра, где у меня не будет ни их красоты, ни их грации. Да и все равно танцульки мне неинтересны. Как и брак, тем более с одним из этих хлыщей! Мир иногда разумно устроен.

– Ты умница, поступишь в университет.

– С какой целью?

– Чтобы получить интересную профессию.

– Когда тебя ничто не трогает, что может быть интересно?

– Чего ты хочешь? О чем мечтаешь?

– Я ни о чем не мечтаю и ничего не хочу, только чтобы это кончилось. Этого я хочу всей душой.

– Кто тебе сказал, что смерть – это хорошо?

– Этого я не знаю. По крайней мере, это нечто другое.

– Может быть. А может, то же самое.

– Говори сколько хочешь, папа, ты ничего не можешь поделать. Ты убьешь меня, да или нет?

– Убить тебя? Никогда. Я твой отец и люблю тебя.

Назад Дальше