Мы остановились перед домом Саллюстия.
— Саллюстий! — воскликнул Маретти, снимая шляпу. — Corpus sine animo! Душа отлетела, но и мертвому телу воздают почтение!
Всю переднюю стену занимала большая картина «Диана и Актеон». Любуясь ею, мы вдруг услышали радостные восклицания: рабочие отрыли великолепный стол из белоснежного каррарского мрамора; вместо ножек служили два превосходных мраморных сфинкса. Но еще больше поразили меня отрытые тут же пожелтевшие человеческие кости и ясно сохранившийся в пепле отпечаток прекрасной женской груди.
Мы перешли через форум в храм Юпитера; солнце освещало белые мраморные колонны; за ними виднелся Везувий. Из кратера валил густой черный дым; от огненной же лавы, вытекавшей из бокового отверстия, подымались белоснежные клубы пара.
Осмотрели мы и амфитеатр и посидели на ступенях, служивших скамьями. Сцена со своими колоннами, каменная задняя стена с главной выходной дверью — все выглядело так, как будто здесь вчера еще только давалось представление. Но давным-давно из оркестра не раздавалось никаких звуков, давным-давно никакой Росциус не ожидал рукоплесканий от ликующей толпы; все было мертво; дышала жизнью только природа вокруг. Густые зеленые виноградники, проезжая дорога в Салерно и рисовавшиеся вдали резкими контурами на светлом фоне неба темно-голубые горы — все образовывало сцену, на которой роль хора в трагедии исполняла сама Помпея, певшая о могуществе ангела смерти. И я видел его пред собою словно воочию: грозно простирал он над городами и местечками свои крылья из черного пепла и огненной лавы.
Мы решили взойти на Везувий только вечером, когда сочетание огненного блеска лавы с кротким сиянием луны производит особый эффект. В Резине мы наняли ослов и стали взбираться на гору. Дорога шла сначала мимо виноградников и одиноких домиков, но затем растительность изменилась, пошли чахлые кусты и какие-то сухие тростникообразные стебли. Дул сильный холодный ветер, но вечер все-таки выдался прекрасный. Солнце садилось раскаленным шаром, небо сияло золотом, море было синего цвета, а острова казались голубоватыми облачками. Глазам моим представлялся чисто волшебный мир. Очертания Неаполя таяли во мраке; вдали виднелись горы со снежными вершинами, сиявшими, словно альпийские глетчеры, а направо, близехонько от нас, струилась из Везувия огненная лава.
Вот мы выехали на равнину, покрытую черной лавой; нигде ни дороги, ни тропинки. Ослы наши, прежде чем твердо ступить на почву, осторожно пробовали ее ногами. Таким образом, мы поднимались очень медленно, пока не достигли той части горы, которая выдается уступом над этим мертвым, окаменелым морем. Тут мы пустились по узенькой тропинке, на которой пробивались только сухие тростникообразные стебли, и вскоре увидели хижину пустынника. Около нее, вокруг разведенного костра, расположились солдаты, распивавшие «Lacrimae Christi». Из них набирался конвой для туристов, необходимый на случай нападения разбойников. Зажгли факелы, резкий порыв ветра налетел на огни, точно собираясь потушить их и разметать по ветру все искры до единой. При этом неровном, дрожащем свете мы и отправились в темноте по узенькой тропинке, проложенной между нагроможденными кусками лавы; по обеим сторонам тропинки шли глубокие обрывы. Наконец перед нами выросла, словно новая гора, черная вершина из пепла; тут пришлось слезть с ослов и взбираться пешком, оставив животных под присмотром мальчишек-погонщиков. Проводник наш шел впереди с факелом, мы за ним, но не по прямой линии: подъем был крутой, мы увязали в мягкой золе по колени, и из-под ног наших то и дело сыпались камни и обломки лавы. Сделав два шага вперед, мы соскальзывали на шаг вниз, ежеминутно падали, ноги у нас как будто были налиты свинцом.
— Courage! — покрикивал наш проводник. — Скоро будем наверху!
Но вершина, казалось, была все так же далека от нас. Ожидание и любопытство окрыляли меня; наконец, после часового подъема, мы достигли вершины; я — первый.
Перед нами расстилалась большая площадь, беспорядочно загроможденная глыбами застывшей лавы. Посреди же возвышался еще целый холм из пепла, с конусообразным углублением-кратером. В вышине, словно какой-то огненный плод, висела луна. Она взошла уже давно, но мы-то увидели ее только теперь, да и то на одну минуту. Затем из кратера вдруг повалил густой черный дым, кругом воцарилась непроглядная тьма, из недр горы раздались глухие громовые раскаты, почва заколебалась под нашими ногами, мы должны были крепко ухватиться друг за друга, чтобы не упасть, и вот раздался такой грохот, что с ним не мог бы сравниться и залп из ста орудий. Столб дыма раздвоился, и из кратера взвился огненный столб высотою чуть не в милю. В белом пламени мелькали, словно кровавые рубины, раскаленные камни; они взлетали в воздух точно ракеты и, казалось, сыпались нам прямо на головы. Но они или падали назад в кратер, или градом катились вниз по пепельному склону его. «Всемогущий Боже!» — простонал я, едва смея дышать.
— Везувий сегодня разгулялся! — сказал проводник и сделал нам знак следовать за ним дальше. Я было думал, что нашему странствованию конец, но проводник указал рукою вперед, в ту сторону, где на горизонте пылало зарево и на огненном фоне вырисовывались гигантские черные тени. Это были другие туристы. Чтобы обойти отделявший нас от них огненный поток лавы, мы обогнули гору и стали взбираться на нее с восточной стороны. Извержение не позволяло нам подойти к самому кратеру, но мы решили приблизиться к тому месту, откуда вытекал, словно ручей, свежий поток лавы, и, оставив кратер слева, пошли напрямик по равнине, перелезая через огромные глыбы. Ни дороги, ни даже тропинки! Благодаря бледному свету луны и красноватому отблеску факелов, каждая тень, каждая трещина на неровном грунте казалась нам пропастью. Вновь раздались глухие подземные раскаты, опять воцарился непроницаемый мрак, и засверкало новое извержение. Медленно, цепляясь ногами и руками, карабкались мы к нашей цели, но скоро почувствовали, что все, до чего мы ни дотрагивались, пышет жаром. Перед нами лежала более ровная площадка, покрытая еще не совсем успевшей застыть лавой, извергнутой всего двое суток тому назад. Под влиянием воздуха успел почернеть и затвердеть только самый верхний слой ее, и образовалась корка, но толщина ее не превышала пол-аршина, под нею же текла расплавленная лава. Огненное море только подернулось сверху тонкой, пленкой, как озеро зимой льдом. Через это-то море нам и надо было перейти. По ту сторону его опять громоздились неровные глыбы, на которых стояли туристы-иностранцы и смотрели вниз на поток лавы. Мы гуськом потянулись за проводником; горячая кора жгла наши подошвы; во многих местах лава прорвала ее, и в эти трещины виднелась расплавленная огненная масса. Провались под нами кора, мы бы погрузились в море пламени. Мы шагали осторожно и все-таки возможно быстро — ноги так и жгло. Железо, остывая, чернеет, но, стоит прикоснуться к нему — мгновенно раскаляется опять; то же самое происходило и здесь; как на снегу от ног человека остаются черные следы, так здесь за нами оставались дымящиеся. Никто из нас не произносил ни слова. Пускаясь в путь, мы и не представляли себе такой опасности. Навстречу нам попался англичанин, возвращавшийся со своим проводником обратно.
— Нет ли между вами англичан? — спросил он, поравнявшись с нами.
— Итальянцы и один датчанин! — ответил я.
— A Diavolo! — тем и окончилась наша беседа.
Мы достигли огромных глыб, на которых стояли иностранцы, и тоже вскарабкались; перед нами вниз по склону горы медленно лился свежий поток лавы, словно струя огненной гущи или расплавленного металла, вытекающего из горнила. Поток этот разливался внизу на огромное пространство. Ни словами, ни красками не передать грозного величия этой картины. Самый воздух над потоком был как будто пропитан серою и огнем; кверху подымались густые клубы дыма, освещенные кровавым отблеском лавы, вокруг же все тонуло во мраке. В подземной глубине раздавался грохот, а над нашими головами взвивался столб огня, в котором мелькали раскаленные камни. Никогда еще не чувствовал я так близко присутствия Бога. Сознание Его силы и величие наполнили мою душу; окружающее пламя как будто выжгло из нее все слабости; она окрепла, прониклась мужеством и развернула свои мощные крылья. «Великий Боже! Я буду Твоим апостолом! Я буду воспевать среди% мирового хаоса Твое имя, Твою силу, Твое величие! И песнь моя зазвучит громче славословия монаха-отшельника! Я поэт! Даруй же мне силу, сохрани во мне чистую душу, какою должен обладать жрец природы и служитель Твой!» Я сложил руки, и мысли мои вместе с пламенем и облаками дыма вознеслись к Тому, Чьи чудеса и величие внушали мне такое благоговение.
Мы сошли с высоких глыб, и вдруг, всего в нескольких шагах от нас, большой обломок застывшей лавы с треском провалился сквозь верхнюю корку; из трещины брызнули тучи искр и вырвались облака пара. Я не дрогнул: я ощущал близость Бога, и в душе моей не было места страху. Из маленьких кратеров горы летели искры, из большого каждую минуту извергались новые потоки лавы. В воздухе слышался свист, словно над нами проносились несметные стаи птиц. Федериго был в таком же восторге, как и я. Спуск с горы по мягкому пеплу как нельзя более соответствовал нашему душевному настроению. Мы как будто неслись по воздуху, скользили, бежали и падали на пепел, мягкий, как только что выпавший снег. Всего десять минут понадобилось нам, чтобы пройти то расстояние, на которое при подъеме был потрачен целый час. Ветер улегся; у хижины пустынника дожидались нас ослы, а в хижине сидел наш ученый, который отказался от утомительного восхождения на гору. Меня же оно словно возродило к новой жизни, и взор мой все обращался назад, лава светилась издали колоссальными огненными звездами; от лучей месяца было светло как днем. Мы направились вдоль залива, любуясь двумя длинными — голубоватой и красноватой — полосами, дрожавшими на его зеркальной поверхности; это отражались в воде лучи луны и лавы. Дух мой обрел силу, понятия и мысли — необыкновенную ясность; со мною, если позволено будет сравнить ничтожное с великим, произошло то же, что с Боккаччо, посетившим могилу Вергилия: впечатления данного места и обстановки наложили свою печать на всю мою умственную деятельность в будущем. Боккаччо заплакал на могиле великого поэта, и мир обрел нового; грозное величие Везувия уничтожило во мне чувства малодушия и сомнения, заставило меня воспрянуть духом; вот почему этот день так крепко и запечатлелся в моей памяти, вот почему я так подробно и описал свое восхождение на вулкан, стараясь показать, как все эти впечатления отразились в моей душе.
Маретти пригласил нас к себе; на мгновение я как-то смутился и испугался при мысли опять увидеться с Сантой после того, что произошло в последний раз, но чувство это было побеждено общим моим душевным настроением. Санта дружески протянула мне руку, налила нам в бокалы вина, была так весела и проста, что я, наконец, стал упрекать себя за свое резкое осуждение ее. Это мои мысли были нечисты, оттого-то я и принял ее сердечное участие, высказанное, правда, с увлечением южанки, за порыв чувственной страсти. И я старался загладить свою вину шутками и дружески-непринужденным обращением. Во взгляде Санты я прочел, что она поняла меня и питает ко мне те же истинно сестринские участие и любовь.
Супруги Маретти еще ни разу не слыхали моей импровизации и попросили меня доставить им это удовольствие. Я воспел наше восхождение на Везувий, и меня наградили восторженными рукоплесканиями. То, что Аннунциата выражала молча одним своим взором, выливалось красноречивым потоком из уст Санты, и красноречие еще возвышало ее красоту; выразительные взгляды ее глубоко западали мне в душу.
Глава IV. НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА. МОЙ ДЕБЮТ В ТЕАТРЕ САН-КАРЛО
Я решился выступить публично, и день ото дня решение мое крепло. В доме Маретти и во всех других семействах, с которыми я успел познакомиться здесь, везде, где я ни выступал импровизатором, меня награждали шумными похвалами. Успех мой проливал утешительный бальзам на мою больную душу; я был счастлив и признателен Провидению. Но никто, прочитав мои мысли, не назвал бы огня, горевшего в моих глазах, огнем тщеславия; нет, это было пламя чистой радости. Вместе с тем все эти похвалы как будто и пугали меня немножко: я боялся, что был недостоин или что не всегда буду достоин их. Между тем я глубоко чувствовал и смело выскажу это, хотя дело и касается так близко меня самого, что похвалы и одобрение — лучшая школа для хорошо направленной души и что, напротив, строгость и несправедливые порицания угнетают или ожесточают ее. Все это я знаю по собственному опыту. Маретти был ко мне чрезвычайно внимателен, выходил ради меня из сферы исключительно интересовавших его предметов и знакомил меня с разными лицами, которые могли быть мне полезными на избранном мною новом поприще. Санта также была со мною бесконечно мила и любезна, но меня все-таки что-то отталкивало от нее, и я являлся к ней всегда или с Федериго, или в такое время, когда знал, что у нее гости. Я боялся повторения последней сцены. И все же я часто заглядывался на нее, когда думал, что она этого не замечает, и невольно любовался ею. Со мной происходило то, что вообще нередко случается с людьми: стоит подразнить человека, уверяя его, что он влюблен в такую-то особу, и он, хотя до сих пор и не думал о ней, не замечал ее, невольно начинает приглядываться к ней, желая узнать, что же в ней такого особенного, благодаря чему он должен был остановить на ней свой выбор. Простое любопытство мало-помалу переходит в чувство особого интереса, а это зачастую и в любовь. Мое чувство к Санте ограничивалось пока только интересом; это было что-то вроде чувственного созерцания, какого я не знавал раньше; тем не менее оно смущало и пугало меня, а вместе с тем и удерживало от сближения с нею.
Я прожил в Неаполе целых два месяца, прежде чем дебют мой был, наконец, назначен в ближайшее воскресенье. Я должен был выступить под именем Ченчи в большом театре Сан-Карло; настоящей своей фамилии я выставить на афише не решился. Я нетерпеливо ждал дня дебюта, который должен был положить основание моей будущей славе, но вместе с тем испытывал и какой-то болезненный, лихорадочный трепет. Федериго успокаивал меня, сваливая все на влияние воздуха, — и он сам, и почти все окружающие испытывали подобное же возбуждение. Везувий уж очень расходился, извержение следовало за извержением, и потоки лавы угрожали даже Торре-дель-Аннунциата (Маленький городок между Неаполем и Помпеей. — Примеч. перев.). По вечерам слышались глухие громовые раскаты, пепел так и летал в воздухе и густыми слоями садился на цветы и деревья; вершина вулкана вся была окутана черными грозовыми тучами; при каждом извержении из них сверкали зигзагами ослепительные молнии. Санте тоже нездоровилось.
— Это лихорадка! — говорила она; глаза ее горели, лицо было бледно. Она очень досадовала на свое нездоровье, говоря, что ей непременно хочется присутствовать на моем дебюте. — Ну, да я все-таки буду в театре, хотя бы потом и пришлось поплатиться еще сильнейшей лихорадкой! — прибавляла она. — Надо жертвовать для друзей даже жизнью, даром что они не ценят этого!
Я то рыскал по гуляньям, по кофейням и разным театрам, то искал успокоения в церкви перед образом Мадонны, исповедовался перед Нею во всех своих греховных помыслах и просил Ее подать мне мужество и силу последовать своему призванию. «Bella ragazza!» (Прекрасная девушка!) — нашептывал мне голос искусителя, и щеки мои загорались огнем, но я старался не слушать этого голоса. Между духом и плотью завязывалась борьба; я чувствовал, что во мне совершается какой-то переворот, и ждал, что к воскресенью возбуждение мое достигнет высшей своей точки. «Надо нам побывать с тобою в игорном доме! — не раз говаривал мне Федериго. — Поэту надобно знать и испытать все!» Но нам все как-то не удавалось побывать там вместе, одному же мне идти туда казалось неловко. Да, прав, пожалуй, был. Бернардо, говоря, что воспитание у доброй Доменики и монастырская жизнь в Иезуитской коллегии разбавили мою кровь козьим молоком и сделали из меня какого-то труса. Мне в самом деле недоставало решительности и твердости характера. Между тем мне нужно было ближе познакомиться с светом, а не избегать его, раз я хочу быть поэтом! Вот эти-то мысли и бродили у меня в голове, когда я поздним вечером направлялся к игорному дому. «Я пойду туда именно потому, что боюсь! — сказал я себе самому. — Играть же мне нет надобности. Федериго и другие мои друзья, наверно, похвалили бы меня за мое благоразумие!» Какое, однако, слабое существо человек! Сердце мое билось, словно я шел на дурное дело, хотя рассудок и успокаивал меня. У входа стояли швейцары, лестница была великолепно освещена, в передней толпились слуги, которые взяли у меня шляпу и трость, распахнули передо мною двери, и я увидел целую анфиладу ярко освещенных комнат. Народу было много — и мужчин, и дам. Я не хотел обнаружить своей робости и быстро прошел в первую залу; никто не обратил на меня внимания. По всей зале были расставлены столы для игроков, перед которыми лежали целые кучи золота. За одним столом сидела пожилая дама, видно, бывшая когда-то красавицей, разрумяненная и разряженная в пух и прах; глаза ее так и пожирали кучи золота, а костлявые руки крепко впились в карты. Молодые, красивые девушки непринужденно болтали с мужчинами. Все эти красавицы были дщери соблазна; и старуха с алчным взором когда-то, как и они, покоряла сердца, а теперь одерживала победы только на зеленом поле.