Сильвестр свысока обозревал попа с легонькой усмешкой.
– Полно, друже! Полно, смирением бо служу царю и святой церкви. В кротости – дальше от пропасти. Вспомни царя Давида и кротость его.
– Плохо мы грамотны, батюшка! Неучены. Так живем, по привычке.
– Сказывай, друже, почто прибыл в Москву?
– Истинный Бог! Токмо к тебе! С поклоном.
– Чего ради? – нахмурился Сильвестр.
Поп приблизился к его уху и прошептал, сморщив от волнения лицо:
– Трепещут торговые люди! Богачества стали бояться! Москвы остерегаются... Нарядили меня к тебе: просить, батюшка, умаливать. И то уж народ новгородский приуныл... Горько и торговым людям. Волюшки им нет прежней. А тут, не дай Бог, война, да еще с Ливонией. В наш край войско погонят. Испокон века наши купцы заодно с немцами, выгоду от них имеют. Москва с ними не ладит, а наш купец ладит. Как же быть-то, Сильвеструшко, ужель ты забыл? И што будет? К добру ли то? Заступись за земляков, за торговых людей, при случае!
Сильвестр в задумчивости поглаживал свою жиденькую бороденку. Карие проницательные глаза смотрели на попа холодно.
– Кто подослал тебя ко мне?
– Родичи твои и земляки, премудрый Сильвеструшко! Новгородские люди, православные, прислали!
– Помни, земляк! По человечеству я – равный вам, может, и хуже вас, но... как советник царя, не могу я встать на одну половицу с вами, с тобой... Прискорбно видеть советнику государеву, чтоб дела его были добычею мышей. Ты меня назвал орлом, но достойно ли орлу ютиться в одной норе с мышами? И не пожрет ли он их? Со мной лукавить опасно. Не попам и гостям новгородским пещись о судьбе царства, а Богу и великому князю. Москва супротив немцев, и новгородские гости должны так же. Москва растет, и вы должны помогать ей, а не мудрить лукаво. Москва – мать городов. Уходи и помалкивай, что был у меня. Я мог бы отдать тебя на пытку... Но Бог тебе судья! Отпущу без спроса. Уходи и больше не бывай! А землякам передай: пускай одолеют алчность и гордыню!
Поп растерялся, в страхе попятился, кланяясь Сильвестру до самого пола.
– Прости, Сильвеструшко, прости! Не знал я, батюшка... не знал!
Сильвестр с укоризной в глазах покачал головой:
– Бедные! Приходят ко мне, земляками моими величаются, поминают дни отрочества, глядят мне в очи, а того не знают, что большая польза им была бы от беседы с простым смердом, нежели со мной. Я смотрю на тебя – и не вижу тебя, слушаю – и не слышу тебя! Не земляки мне нужны, а дела большой правды, коей служат сыны великой силы, люди, отрекшиеся не токмо от земляков и родного города, но и от матери, отца, жены и детей. Несчастный! Передай новгородцам: Сильвестр – верный слуга московского великого князя. Нужды царства для него выше нужд кичливой толпы новгородской. Иди, я отведу тебя в чулан, там и ночуй, а завтра утресь, затемно, уходи от меня... вернись в Новгород. Бог с тобой!
Поп поклонился, почесал за ухом и с красным недоумевающим лицом, тяжело вздохнув, кротко последовал за Сильвестром.
Оставшись один, Сильвестр опустился на колени перед аналоем, на котором лежали крест и Евангелие, и принялся усердно молиться.
Постучали в дверь.
Вошел Адашев Алексей. Стройный, крепкий, высокого роста, краснощекий молодой человек. Помолился и он. Взгляд какой-то растерянный.
Облобызались.
– Ну, что поведаешь, брат?
– Войны с Ливонией не минуешь. Аминь!
– Ого! – покачал головою Сильвестр. – Да может ли то быть? Ужель?!
– На обеде в Большой палате был я... Слышал, как великий князь беседовал с казацким атаманом. Говорил он с ним о том, много ли всадников дадут казаки.
– Н-ну?
– И тут он прямо сказал о войне... Висковатый уже и грамоту новую, мол, сготовил...
Сильвестр тяжело вздохнул:
– Лишние мы стали?.. Без нас обходятся? А? Мамка Агафья донесла, будто Иван Васильевич молвил: «Восхитил поп власть. Завел дружбу со многими мирскими, сдружился с Алексеем, опричь меня именем моим править хотят... Мне же оставили токмо честь „председания“...»
Адашев усмехнулся:
– Изменчивый нрав... опасный. Не пойму я государя. То весел, добродушен, то лют и несговорчив.
– Кто ныне... около него?
– Худородные дворяне оттеснили всех, да дьяки посольские... да иноземцы, да нехристи... Народу нового много нахлынуло. Вчера к трапезе званы были две тыщи татар... Шиг-Алей с ними и казаки. Напились. Песни по-своему выли.
Сильвестр остановил испытующий взгляд на Адашеве:
– Ты был?
– Был.
– Табе неча, Алексей, роптать. Ты в чести у царя, а братенек твой Данила и вовсе по сердцу царю... большой воевода. Гнев на одну мою голову!.. Постоянно так. Найди близ царя человека, кой не осуждал меня в угожденье. Злословие стало обычаем, и кто может удержаться, чтоб не потешить царя поклепом на меня? И ты... мой друг... удержишься ли? Не искусишься ли? Иван Васильевич своим приятством и лаской многих покорил... И людей моей стороны. Он умеет.
– Но, отец Сильвестр... И к тебе царь явной опалы не кажет. А кто за глаза поносит тебя, тот боится тебя, кто хвалит тебя в глаза – тот лукавит... Тебе неча Бога гневить. Ты силен!
– Чем я провинился перед Иваном Васильевичем? – продолжал Сильвестр, как бы не слыша Адашева. – Не уразумею! Буде спорим мы? А в споре каждый и прав и виноват. Он упрекнул меня, что держусь я старины, я сказал ему, что некоторые новины царства разрушали. И я первый боролся за новины, за те, кои разумнее старых, поистрепавшихся обычаев. Болею я о государстве, а не о себе. Много ли мне надо? Я не искал ни славы, ни богатства, как и ты. Чего хотим мы? Сделать сильными и царя и царство. По ночам стала сниться мне плаха, а утром я иду к нему и говорю, чтобы не забывал он своего Божьего призвания. Говорю смело, угрожаю ему Божьим наказанием. На его лице тоска, но я не могу скрыть того, в чем вижу правду. Не могу ради страха льстить юному владыке... Таков путь честных правителей – либо путь, ими избранный, либо темница и смерть. Мудрый человек должен огорчаться тем, что он бессилен сделать добро, но не огорчаться тем, что люди хулят его, неправедно судят о нем... И ты, Алексей, не льсти Ивану Васильевичу, не делай тем самым худа государству.
Адашев пожал плечами, покраснел.
– Жизнь наша коротка, но в этой краткости человек может сделать свое имя вечным... Его будут благословлять отдаленные потомки... Только о том и молю я Господа Бога, чтобы прожить мне свой ничтожный век в правде, достойно и нелицеприятно. И кто упрекнет меня в лести? Кто более меня прямит царю? Да и кто может обмануть государя? Не знаю человека прозорливее Ивана Васильевича.
– То-то!
Улыбнувшись ласково, Сильвестр похлопал Адашева по плечу.
– Бог благословит тя на добрые дела! Против Ливонской войны, видать, нам не сдержать великого князя. Как горный поток, неудержим он в своем намерении. Но мы с тобой должны взять на попечение дела не воинские, но обыденные, они важнее для нас и друзей наших, нежели ратные дела. Пускай будет царь занят войной... Запомни: излишнее стремление к достижению чего-либо одного делает человека слепым ко всему другому. Государство нуждается в нас с тобой. Будем зоркими и сильными в уездах и городах... Ну, а что князь Андрей Курбский?
– Не унимается... хочет с царем говорить... Теперь о ногайской орде. Новое задумал. С Литвой и Польшей свары боится. Не хочет. А я буду стоять в стороне. Не вмешиваться до поры до времени. Не перечить царю. Приказы его исполнять без прекословия.
Долго беседовали Сильвестр и Адашев о том, какие последствия для бояр и дворян будет иметь эта страшная война. Сильвестр высказал большое беспокойство за Новгород. Война может опять противопоставить Новгород Москве, навлечь царский гнев на тамошнее купечество, поссорить Новгород с исконными друзьями его – лифляндцами и шведами. «Да минует нас чаша сия!» – вздохнул Сильвестр.
Перед уходом Адашев сказал:
– Об одном еще хотел я тебе доложить. Приключилось неладное. Беда случилась с Владимиром Андреевичем! Стража его перехватила вчера доносчиков, беглых мужиков из колычевской вотчины, не хотели допустить до царя, а Васька Грязной отбил их... Государю все станет известно. Он и так косится на колычевский род. Жалко князя Владимира... И без того уж он в опале... А эти щенки, льстецы – Грязные, Басмановы, Вешняковы, Субботины, Вяземские, Кусковы и другие, – только того и ждут, чтоб распалить сердце царево против брата Владимира... Грязной – чистый разбойник. И в вотчину к Колычеву неспроста ездил... Подтачивает, как червь, боярский сан.
– Сия новоявленная орда дворян вся такая. Своею дерзкой удалью они неспроста тешат царя. Ладно. Попомню. За Колычева постоять надо... И без того много зла кругом! Почто губить человека? Лиха беда одному поддаться, как навалится горе и на другого и на третьего. Положим конец злобе, Алексей! Образумим царя! Изводить надо доносчиков втихомолку, без шума.
Перед расставанием Сильвестр и Адашев снова облобызались.
* * *
В покоях князя Владимира Андреевича Старицкого, двоюродного брата царя Ивана, полумрак. Неугасимая лампада едва теплится перед большим образом Нерукотворного спаса.
– И кто такие думные дворяне? – уныло, скрипуче звучит голос Евфросинии, матери князя. Она совсем утонула в глубоком кресле.
Около образов, из сумрака, выступает хилое лицо самого князя. Оно бледно, глаза блестят, кажутся лихорадочными, больными.
– Такова воля его милости, Ивана Васильевича... Он ввел в Боярскую думу дворян и дьяков.
– Робок ты, Владимир, робок! – вздохнула княгиня Евфросиния. – Остановил бы его... Обида всем от него. Охрабрись!
– Был я храбр по твоему наущению в дни Иоановой болезни... собирал бояр и детей боярских на своем дворе, денег немало раздал им, а потом... все присягнули не мне, а царевичу Дмитрию... И я перед царем остался посрамленным, виноватым... Надругался над общею скорбью, слушая вас, и теперь нет веры мне... Дворяне в ту пору оказались честнее нас, честнее бояр... И теперь сильнее они, а не мы. Во все кремлевские щели набились худородные, будто тараканы... И вот в Боярскую думу влезли и там теперь сидят, как и мы. Такова царская воля... Что поделаешь! Сами мы виноваты!
– Гибнем! Слыханное ли дело, чтоб дворяне сидели в Думе? – крикнула княгиня. – Креста на них нет... Святую древность, старину дедовскую попирают они своими сапожищами... Что им старина? Что им благородство предков? Из ничтожества явились они! Кто их отцы? Кто их деды? Псарями и то недостойны были у нас служить!
Голос Евфросинии постепенно превращался в громкий, озлобленный крик, пугавший самого князя.
– Тише! – шептал он, махая на мать руками. – Тише! Погубите нас! Остановитесь!
– Трус! – прошипела старуха. – Хоть бы король образумил этого беса!
– Король? – горько усмехнулся князь Владимир. – Вон князь Ростовский Сема хотел сбежать в Литву с братьями и племянниками... Продался Августу, открыл ему все государевы тайны, все выдал, что знал, чернил Ивана и Русь, сидя в Москве, отослал в Польшу своего ближнего – князя Никиту Лопату-Ростовского, – все делал для короля, а что после? Сами же бояре за измену приговорили его к казни... А государь, красуясь добротой, пожалел его, простил, отменил казнь. Вечный позор Семке, и только! Вот тебе и король. Опасно надеяться на Литву.
Тяжело вздохнула старуха-княгиня.
– Э-эх, как вы все близоруки! Не верю я доброте его! Хитрит он! Для показа все это. Оставляет врагов живьем для сыску же! А тебя боится. Знаю, боится!
– Чего бояться меня? – тихо засмеялся Владимир Андреевич. – У меня токмо сотня воинов, у него – все русское войско.
– У тебя друзья – все царские советники и воеводы. О тебе Богу молятся и бояре, и священство, и черный люд; заволжские старцы, сам Вассиан за тебя Ивана проклинает... Князь Курбский за тебя, вместе с нестяжателями заодно. Многие князья за тебя, а за него кучка ласкателей бояр, вроде Воротынского и Мстиславского, и толпа холопов – дворянская голь, подобная перебежавшему от нас к нему Ваське Грязному... да еще митрополит Макарий, выживший из ума дед...
– И все-таки, матушка, их много больше... И народ его больше знает, нежели меня.
Во время этих слов князя раздался негромкий стук в дверь. Мать и сын вздрогнули. Дверь распахнулась, и в палату вошли друзья князя Владимира Андреевича, некогда ратовавшие перед народом за возведение его на престол вместо царевича Дмитрия, – князья Дмитрий Федорович Телепнев-Овчинин-Оболенский (прозванный при дворе «Овчиной»), Михаил Петрович Репнин – волосатый, свирепый человек, наводивший ужас на своих дворовых, Александр Борисыч Горбатый-Суздальский, Петр Семенович Оболенский (Серебряный), Владимир Константинович Курлятев, боярин Иван Петрович Челяднин, Телятьев и многие другие князья и бояре.
В палате стало сразу тесно и душно.
Отдуваясь и вздыхая, князья помолились на иконы, затем отвесили низкие поклоны приподнявшемуся с своего места князю Владимиру Андреевичу.
– Милость Божия да будет с вами, государь Владимир Андреевич и добрая княгиня, государыня наша, Евфросинья Андреевна! Бьем мы вам челом! – сказали князья.
Владимир Андреевич попросил своих гостей садиться. Вдоль стен на скамьях ощупью усаживались князья-бояре.
Первым заговорил князь Семен Ростовский, заговорил тихо, полушепотом:
– Государь, Володимир Андреич, обсудили мы, бояре, поведать тебе о случившейся беде... Сею ночью царский прихвостень, Васька Грязной, со стрелецкой конной стражей отбил у твоих людей колычевских мужиков, кои утекли из вотчины со словом на своего господина Никиту Борисыча... Выходит – ты укрыватель, колычевских родичей бережешь!
Ростовский подробно рассказал о ночном происшествии.
Владимир Андреевич испуганно-удивленным голосом воскликнул:
– Мои люди? Захватили? Но я ж ничего не знаю! Кто им приказал?
Общее молчание.
Владимир Андреевич вскочил с своего кресла и стал взволнованно ходить из угла в угол.
– Брат простил мне мою вину, отдал мне во владение Дмитров, Боровск, Звенигород, а я буду самоуправство чинить над государевыми людьми? Не вероломство ли это? Кто приказал? Я ничего не знаю!..
Когда князь успокоился, стал говорить Михайла Репнин. Поглаживая широкую бороду, он метнул гневный взгляд из-под нависших бровей.
– Буде, государь! Не кручинься! Кто приказал, не ведаю, но похвалить того надобно. Живыми бы в огне сжег я таких бродяг. Бегают жаловаться на бояр, в угоду дворянам и посадским сплетникам, а не чуют того, что из боярской кабалы попадут в иную, худшую... Крест целую, что оное так и будет!
– Кое мне дело до смердов! Не хочу я мешаться в боярские распри! Боюсь обмана и измены! Не вы ли все меня в цари тянули и не вы ли присягнули Ивану? Все отреклись от меня! Один я остался виноватым. Не верил я старцу Вассиану... усомнился... Говорил он мне, чтоб сторонился я Сильвестра, и Адашева, и митрополита... Правду сказал он, что все они верные псы царские... Ненадежны. Москве преданы.
Рявкнул Михайла Репнин:
– Я не отрекся от тебя! На заволжских старцев не полагайся, Вассиан ума лишился. На попах помешался.
Неуверенными голосами выкрикнули то же самое и другие бояре. Неуверенными потому, что в словах князя Владимира была большая доля правды: многие, испугавшись царя, стали сторониться князя.
Опять поднялся со своего места князь Ростовский. Тихим, вкрадчивым голосом он заговорил, подобострастно вытянув свое худое с остроконечной рыжей бородкой лицо:
– Плохо будет нам, коли мы сами от себя станем отрекаться. Ой, плохо! И со мной ведь случилось не то же ли? Писал я королю о заступничестве, меня обнадеживали, а как узналось все и я в опале оказался – никого из бояр около себя не увидел. Королю ведомо, что один князь Ростовский – в поле не воин. И выходит: нам всем надо стоять за едино. От Ливонской войны отговаривать царя не след. Пускай воюет. Немцы его проучат. При той тягости выше цена будет боярам и всем его недругам. Да и королю легче будет пригрозить Ивану Васильевичу, чтоб не возносился. А внутри царства, по уездам, мы волю можем взять большую. В том нас поддержат и заволжские старцы... И Сильвестр с Адашевым. Беседовал я с ними.