Потом он вытаскивает из меня датчик и повторно водит по животу – специально, чтобы продемонстрировать студентам то, что они пропустили.
– Смотрите, какая типичная картина, – говорит профессор Демидов. – Вот кисты… Видите? Вот они, множественные кисты… Размеры почек в пять раз больше нормы… Мочевой пузырь недоразвит… Смотрите, как интересно… Вод пока нормальное количество… Но скоро будет маловодие… С такими пороками дети не выживают…
Не выживают. Не выживают. Не выживают.
Профессор Демидов обращается не ко мне, а к студентам. Меня он больше не замечает. Меня больше нет.
Спокойная я на некоторое время полностью захватывает мое тело. Я лежу без трусов, по моим щекам текут слезы, такие дети не выживают, но это все не со мной. А я размышляю.
Я думаю, что в чисто образовательных целях показывать “типичную картину” студентам и начинающим медикам важно. Что это просто необходимо для воспитания квалифицированных кадров. Чтобы они отличали одну патологию от другой. Одну кисту от другой. И я понимаю, что правильнее всего показывать, как выглядит патология, на живом примере. На моем примере. Но тут вот ведь что любопытно. Если я сейчас честно служу науке в целом и Центру акушерства, гинекологии и перинатологии им. В. И. Кулакова в частности, какого ж черта я заплатила за это исследование три тысячи рублей? А если уж я их заплатила, то почему светило науки попросту не спросило меня, не возражаю ли я, чтобы за мной сейчас наблюдала толпа посторонних? Я, кстати, скорее всего, согласилась бы. По тем же причинам, по которым я пишу эту книгу, – чтобы в происходящем был хоть какой-то практический смысл…
Самое удивительное, что, когда днем позже я опишу эту сцену своему другу С., врачу-педиатру, он искренне удивится моему возмущению. Он скажет: “Это нормальная практика. Студентам нужно учиться”. И только когда я напомню про три тысячи рублей и про этику, он вроде бы со мной согласится – но как-то не слишком уверенно.
И кстати, про “нормальную практику”. Нормально ли, что профессор, сообщающий мне о том, что мой ребенок не выживет, не выражает сожаления и сочувствия? “Мне очень жаль, но такие дети не выживают”. Это звучало бы лучше. Конечно, профессору не жаль. У профессора – профессиональная деформация, и принял он меня, наверное, потому, что мой случай можно использовать в педагогических целях, но это все вопросы, касающиеся исключительно профессора и его душевных свойств. Но вот что касается “нормальной практики”: формальное выражение сочувствия в таких случаях – это норма человеческого общения. Это международный стандарт. Базовый. Пройдет еще несколько дней, и я обнаружу, что у нас такого рода стандартов вообще нет. Иногда попадаются люди, считающие нужным сказать “сожалею” или “сочувствую”. Но это исключения. Никаких общепринятых ритуалов выражения сострадания не существует.
Вы, может быть, думаете, что это неважно? Что от этого не легче? Поверьте мне. Важно. И легче. Совсем немного, но легче. Представьте себе, что у вас нет кожи, вам больно даже от ветра, вам больно от себя самого. Представьте теперь, что к вам прикасаются рукой. Вы предпочли бы, чтобы это была рука в рабочей брезентовой рукавице? Или чтобы тот, кто вас трогает, сначала бы ее снял, помыл руки с мылом и намазал их кремом?
– Одевайтесь, – говорит мне профессор, вид у него слегка озадаченный. – Чего вы сидите? Вытирайтесь и одевайтесь.
Я обнаруживаю, что действительно тупо сижу на кушетке – без трусов, с измазанным в геле животом – и смотрю в одну точку.
Я вытираюсь и одеваюсь. Студенты молча наблюдают за мной. В абсолютной, гробовой тишине.
Я нарушаю эту тишину:
– Он совсем нисколько не проживет?
– Ну почему же нисколько, – отвечает профессор. – Может быть, проживет. Два-три дня. Или даже месяца. Вам решать. Прерывать беременность или донашивать.
– Куда мне теперь идти?
– Идите в женскую консультацию.
– А здесь?..
– Здесь мы такими вещами не занимаемся.
Это первый (но далеко не последний) раз, когда я слышу формулировку про “такие вещи”, но сейчас я слишком раздавлена, чтобы насторожиться.
– Спасибо, – говорю я профессору.
Мне кажется, на его лице мелькает какое-то человеческое чувство, но он тут же загоняет его поглубже.
– Идите в женскую консультацию, – зачем-то повторяет он снова.
Я выхожу из кабинета и сталкиваюсь нос к носу с той самой уборщицей. Она молча зыркает в мою сторону, и по лицу ее разливается совершенно искреннее, какое-то даже детское выражение злорадства. Не знаю, как я сейчас выгляжу. Надо думать, что очень плохо.
То, что я делаю дальше, – это, наверное, то самое отрицание. Которое меня наконец накрыло. Я не иду вниз в раздевалку. Я поднимаюсь на тот этаж, где принимает эксперт Воеводин. Я не совсем отдаю себе отчет в своих действиях, но я хочу, я просто должна сделать экспертное УЗИ снова. И именно у того доктора, который написан у меня на бумажке. Потому что он – самый лучший. И у него современный подход. А не замшелая советская школа. Возможно, он скажет мне что-то другое. Я не надеюсь, что он сообщит мне, что все в порядке. Но я надеюсь, что он оставит мне хоть какой-нибудь шанс. Хотя бы пару процентов. Что мой ребенок родится и сможет выжить. Мы будем лечить его. Мы все сделаем. Донорская почка, диализ, все что угодно…
Я сажусь в очередь к профессору Воеводину. Дело уже к вечеру, я дожидаюсь, когда он принимает последнюю пациентку по записи, и захожу.
Воеводин стучит по клавиатуре компьютера.
– Я занят, – говорит он. – Я вас не вызывал.
– Когда мне можно будет зайти?
Он поворачивает ко мне лицо, недовольное и самодовольное одновременно.
– Я очень занятой человек. Чего вам вообще надо?
Я начинаю путано объяснять, что муж звонил ассистентке, и что тот врач, который делал мне УЗИ на Пироговке, рекомендовал обратиться именно и только к нему, и что ассистентка сказала, чтоб я пришла…
– А, это вы, – он слегка смягчается, но тут же снова мрачнеет. – Это было два часа назад. Почему вы пришли только сейчас?
Я начинаю плакать. Я говорю, что уже успела записаться к Демидову, и что моя очередь уже подходила, и что…
– Так вы уже сделали УЗИ у Демидова? – рявкает Воеводин.
– Да.
– Тогда чего вы хотите от меня?! – теперь он уже просто орет. – Вам сказали идти ко мне, вы пошли к Демидову, вы сделали свой выбор, чего вы теперь хотите?! Идите отсюда!
– Я хочу сделать УЗИ у вас.
– Но пошли вы к Демидову!
– Извините.
Я чувствую себя дождевым червем, которого разрезали стеклышком. На две половинки. Одна извивается, унижается и пускает слезы и сопли, потому что она хочет УЗИ. Другая почти не двигается. Она презирает первую. И шепчет ей: “Ты разве не видишь, что этот человек – сволочь?”
– Какой он вам поставил диагноз? – спрашивает Воеводин.
– Двусторонняя мультикистозная дисплазия почек.
– Срок?
– Шестнадцать недель.
– Мое УЗИ стоит дорого, – он слегка успокаивается. – Шесть тысяч рублей.
– Хорошо, – отвечаю я. – У меня они есть.
– Тогда приходите через две недели. Я люблю смотреть почки на сроке 18 недель. Сейчас я смотреть не буду. Ничего не делайте эти две недели. Никаких инвазивных процедур. Никаких прерываний. Ждите.
Конечно, я больше никогда к нему не пойду. Но позже я выясню, что он предложил мне прийти через две недели не из каприза. А потому, что состояние мочеполовой системы действительно лучше смотреть в 18 недель. Хотя бы потому, что к этому моменту почки плода полностью берут на себя функцию по заполнению матки водами (эмбрион заглатывает околоплодные воды и выделяет их обратно с мочой, это такая замкнутая экосистема), и если воды есть – значит, функция почек хотя бы частично сохранена, а если их нет – значит, почки не работают в принципе. То есть эксперт Воеводин был с медицинской точки зрения прав.
Это не отменяет того безобразия, которое произошло с точки зрения человеческой. Но душевные качества эксперта – это проблема только его и его семьи. А вот отсутствие обязательных норм поведения в медицинском учреждении – это уже проблема системная.
И снова о ритуалах. В достаточно развитых обществах для таких случаев, как мой, и для многих других придуманы готовые формулы и даже готовые интонации, которые вовсе не обязательно должны идти из самого сердца, но которые необходимо использовать, чтобы соблюсти этику. Скорее всего, рыдающая тетка, которая приперлась к эксперту без записи в конце рабочего дня, предварительно сделав УЗИ у его конкурента, вызовет у эксперта в развитом обществе не меньшее раздражение, чем в неразвитом. Но в развитом эксперт ей выдаст готовую формулу: что мнению коллеги он доверяет, однако готов, если есть такое желание, предоставить second opinion, но что сегодня прием уже, к сожалению, завершен, звоните тогда-то, приходите тогда-то. У нас же готовые формулы отсутствуют, а “неготовые” вырабатываются в каждом конкретном случае каждым конкретным индивидом с нуля. И зависят они во многом от того, стоял ли индивид в пробке, болит ли у него голова и поскандалил ли он утром с женой.
Опять же, даже в достаточно развитом обществе узист экспертного класса, если у него уж очень болит голова, вполне способен ненадолго съехать с катушек, забыть все формулы и просто орать на женщину в голос. Однако после такого случая узист экспертного класса, скорее всего, будет уволен из медицинского учреждения. Причем со скандалом. И с пятном на репутации. Что до эксперта Воеводина – он, сколько я знаю, вполне успешен. Его УЗИ стоит дорого, и он весьма занятой человек.
…Две половинки моего червяка неровно, коекак склеиваются, и я долго ползаю по Центру акушерства, гинекологии и перинатологии имени В. И. Кулакова и не могу найти гардероб. А потом не могу найти номерок. А потом не могу найти выход.
Мне хочется, чтобы кто-то меня взял меня за руку и вывел отсюда. Но никого нет.
Никогда не ходите в такие места одни. Возьмите мужа, или подругу, или мужа подруги, маму, дядю, сестру, черта в ступе, соседку по лестничной клетке. Возьмите любого, кто поможет вам найти выход. Не выход вообще, а просто выход из здания.
Глава 3
Просто плод
Барсучок Младший – оптимист. Она верит, что с нами случится чудо и Наименьший все же родится. Вероятно, это ее этап отрицания. Но ей важно, чтобы я верила тоже, как будто моя вера может что-то исправить. Она ходит за мной как хвостик:
– Ну ты хоть немножечко веришь? Чудеса ведь бывают? Ну ты же веришь хоть на вот каплю? Хоть на один процент? На такую вот волосинку?
Я не знаю, как ответить ей правильно, поэтому говорю то, что думаю. Я не верю. Ни на один процент, ни на каплю, ни на волосинку. Моя стадия отрицания уже пройдена. Вероятно, это жестоко, но я не хочу давать Барсучку надежду. Чем сильнее сейчас надежда, тем потом будет хуже.
Говорят, вторая стадия горя – это гнев.
У меня не то чтобы гнев – но мне хочется найти виноватых.
Самый главный, кто во всем виноват, – это я сама. Я прокручиваю эти шестнадцать недель в голове и нахожу много грехов. Я не радовалась должным образом зарождению во мне новой жизни. Беременюшки на форумах пишут: “Когда увидела заветные две полосочки, радости не было предела”. Это их мантра. Их загово́р. Это как начало молитвы. Как будто есть специальное божество, которое мониторит их форум и которое нужно задобрить. А я не задобрила. И вообще я неправильная. Моей радости был предел. Когда я увидела две полоски на тесте, мне стало страшно. Правда, в первую беременность, которая закончилась Барсучком, мне тоже было страшно, но это неважно. В этот раз мне было страшнее. Или это наказание за оба раза вместе. А еще я пила сухое вино в ночь зачатия. Я курила. Я нерегулярно питалась. Я не ходила в бассейн. Слишком много работала. Писала новую книгу. Писала сценарий. Писала статьи. И сейчас мне тоже надо писать. До того, как начался этот кошмар – то есть всего три дня назад, – я делала большой репортаж, причем в номер. Но теперь я не могу ничего писать. Я отправляю главному редактору сообщение по имейлу, про пороки развития и про то, что я ничего не могу. Мне приходит ответ: “Конечно. Текст переносим”.
Это текст про детей, которых служба опеки хочет забрать из семьи. Потому что у них дома грязь, тараканы, собаки, кошки, крысы и блохи. Потому что у них воняет. Потому что их мама подбирает всех бездомных животных. Потому что их маму служба опеки тоже когда-то забрала у ее мамы, и она выросла в детском доме, и она понятия не имеет, что такое нормальный дом. Я хотела за них вступиться, написать, что нельзя разлучать семью, что цепь сиротства должна прерваться. Что эти дети привязаны и друг к другу, и к своей матери, какая ни есть. И что их нельзя забирать, с ними должен работать социальный работник. Что они сейчас хоть вонючие, но счастливые. А в детдоме они будут чистыми и несчастными. Я общалась с волонтерами и психологами. Я к ним ездила. В их вонючий бомжатский дом.
Это всё они виноваты. Они меня заразили. Я была там в первом триместре, как раз на стадии формирования органов. Это все она виновата, их преступная, слабоумная мать. У нее четыре ребенка, и ни об одном она не заботится. Почему она живет на помойке, но рожает здоровых детей? Почему ее мальчики живы, а мой не выживет?
Потому что мне не надо было к ним ехать, в их антисанитарию. Это я сама виновата.
Впрочем, нет. Поликистоз – болезнь генетическая, ей нельзя заразиться. То есть я виновата, но не в том, что поехала в тот бомжатник, а в чем-то другом.
Знаю, в чем. У меня есть грех. Самый главный грех.
Я однажды сказала, что я его не хочу. Не хочу рожать второго ребенка. Я сказала это со злости, во время ссоры с Барсуком Старшим. Слово имеет силу. Это было где-то в восемь недель. Наверняка как раз на стадии формирования почек.
Барсук Старший. Это он виноват. Из-за него я это сказала. И к тому же он сам говорил неправильные слова. Говорил, что это не вовремя. Что слишком много работы.
– Ты его не хотел! – набрасываюсь я на Старшего. – Говорил, он будет мешать! Ну что, теперь рад?
Барсук Старший говорит:
– Нет, не рад. На самом деле я его тоже хотел.
И беспомощно добавляет:
– Я планировал играть с ним в футбол.
Мне становится стыдно, но мне хочется ковырять это дальше:
– А теперь ребенка не будет. Ребенка не будет.
И тогда он начинает меня убеждать, что это еще не ребенок, а плод. Плод не может существовать вне моего организма. Плод еще не живет в полном смысле этого слова… Он доказывает. Он настаивает. Он хочет этим меня утешить, но я прихожу в отчаяние. Мой ребенок живой, он пинается, он шевелится! Я кричу: не смей называть его плодом. Он человек, а не яблоко.
– Хорошо, но я могу называть его эмбрионом?
“Эмбрион” звучит лучше. Мы устраиваем теологический спор о душе эмбриона. Мой крещенный в православие муж утверждает, что души у эмбриона, наверное, нет. Некрещеная я утверждаю, что у него есть душа. И что я ее чувствую. Дополнительную, чистую душу внутри себя.
– Хорошо, – говорит Барсук Старший. – Тебе виднее.
Он уступает, просто чтобы меня успокоить. Он все время мне уступает и меня успокаивает. Он готовит, он покупает продукты, он моет посуду, он делает Младшему ингаляции и полосканье для горла. Он работает, он просит меня поесть, он меня обнимает, и гладит по голове, и говорит: “Я с тобой”. Он общается по телефону с моими родителями и со своими родителями. Я лежу и рыдаю, а он как волк из той старой компьютерной игры, он ловит все яйца во все корзины. Он со мной. Но не в нем, а во мне этот мальчик с огромными почками. Это мне предстоит убить его в самое ближайшее время. Или мне предстоит доносить его и родить. И увидеть, как он умирает.
Глава 4
Мы этими вещами не занимаемся
Мария На узи в 22 недели сказали, что у ребенка врожденные пороки – синдром арнольда-киари, гидроцефалия, неправильной формы голова и аномальный позвоночник, деформированы стопы, заключение комиссии генетиков было однозначным-прерывать, ребенок с такими пороками не выживет. <…> вызывали искусственные роды, когда родила, мне закрыли глаза-сказали не смотреть, иначе потом до конца жизни запомню
Гость Не верьте врачам лучше езжайте к матронушке, она поможет. Можно еще по святым местам.
Ульяна Никогда не забуду день, когда я написала согласие на убийсвто собственной дочери. <…> Девочка во мне боролась и росла, ручки ножки все соответствовало сроку, но средце в таких условиях сказали стало сдавать, все гипертрофировано. Поставили задержку развития. Сказали не доживет. Заседал консилиум. <…> До сих пор не могу простить себе, что все же усомнилась в ее силах выжить… Как будто она специально мне показывала, что она может, она растет, а я решила за нее. Господи ни кому не пожелаю пройти через это – убить собственного ребенка… Мне в 10.30 утра просто ввели натрий хлор <…> вставили ламинарии, потом живот болел жутко, часа 4 не отпускало вообще. 3 раза в день с утра кололи но-шпу, окситомицин (по-моему) тот же натрий хлор и чего-то еще. Схватки начались ближе к 7 вечера, начиная с 9 вечера схватки повторялись каждые 30 секунд, при этом без остановки рвало, в 01.40 – я родила свою убитую девочку…