А про калий, натрий, серебро такого фильма пока не сняли.
G.W.
У меня есть примерно семь черненьких кофточек.
Борцам с уменьшительными суффиксами не понравится моя фраза, они хотели бы прочитать «семь черных кофт». Но у меня нет такого ужаса – семи черных кофт, так же как нет помела, котла для варки ядовитых трав и непроглядно-черного кота; нет, у меня есть примерно семь черненьких кофточек.
Черненькие кофточки – совершенно необходимая, интегральная часть защиты от порчи. Подобно тому, как белый цвет отражает лучи света, и потому летнюю одежду советуют носить белую, черный цвет отражает лучи порчи, насылаемые врагами и вампирами. Черный цвет – это ночь, тьма, слепота, ничто; в темноте не найдешь, пропадешь; лучи порчи пропадают в ней, теряются, сначала закручиваются спирально, как короткие цветные макароны, а потом утрачивают силу и вяло растворяются в пространстве без сторон света (и без сторон тьмы).
К науке это не имеет ни малейшего отношения, не надо даже беспокоиться возражать, – вставать с места, суетиться, открывать рот. Не надо.
Это кофточки с короткими рукавами, круглым или V-образным вырезом, шерстяные, шелковые, х/б или же смесь этого всего. Плюс две-три черных майки без рукавов. Всего примерно семь, но может быть, и больше, не исключаю. В этом-то и проблема: я никогда не могу собрать их вместе, рассортировать и пересчитать.
Среди них есть одна любимая, даром что старенькая; на ярлычке у нее, на шее который, написано G.W. Я не знаю, что это за фирма такая, посмотрела в Яндексе – а там: «8-см миномёт образца 1934 года (нем. 8-cm Granatwerfer 34, сокр. 8-cm G.W.34) – немецкий 81-мм миномёт образца 1932 года. Миномёт был создан в 1932 году фирмой “Рейнметалл”». Вроде бы не то?
Так вот, каждый раз, когда я думаю ее надеть, она исчезает. Не могу найти. Вариантов не так много: в комоде, второй ящик сверху. Иногда первый. Или в шкафу. Либо на полочках, либо на плечиках. Шкафов – технически – два. На самом деле, как я подозреваю, их значительно больше, потому что я в ясном разуме вешаю в них вещи, и примерно через неделю не могу их найти, хоть кричи и плачь.
Иногда я делаю полную ревизию гардероба, в рассуждении чего бы выкинуть, но, конечно, никогда ничего не выкидываю, так как у меня синдром Плюшкина и я не могу расстаться с предметами, ведь они живые. «Ну, сейчас нет, но потом, может быть, как-нибудь, я этот шарфик еще поношу», – думаю я и укладываю шарфик в склеп еще на полгода, до нового сезона развевания на ветру.
Вместо исчезнувшей кофточки G.W. мне в руки бросаются пять-шесть-семь других; повторяю, общее их число неизвестно. Мучительная борьба – и я смиряюсь, надеваю одну из них, суррогатных, и свыкаюсь с ней. А через пару месяцев лезу в шкаф – а G.W. уж там, преспокойно висит себе на плечиках, вытягивается и портится, когда ей бы полежать на полке! Зато другие, которые вот только что толкались и суетились перед моими глазами, исчезают.
Я думаю, – почти уверена – что в глубине моих так называемых двух шкафов существует еще сложная система перегородок, лестниц и дверей, там есть потайные ходы, как в английском замке, подземелья и сухие камеры, где развесил свои кружева паук. Туда уходят мои вещи, некоторые навсегда, – значит, душа у них такая оказалась, грустная и молчаливая, – некоторые так просто, сбегают зазеркальный мир посмотреть и возвращаются.
Мне эти шкафы строил один человек, неуютный и молчаливый; бог его знает, что он там настроил; я рада была, когда расплатилась и он ушел.
Расплатилась ли?
Пушкинистика
В «Капитанской дочке», в самом начале, замечательна та стремительность, с которой Пушкин вводит в текст персонажей; ну, первым, понятно, открывает глаза рассказчик, Петруша Гринев, и тут же, сразу, в десяти строках, выстраивает иерархическую модель своего детства: отец, матушка, Савельич, француз.
А дальше, уже в целых двадцати строках, он рассказывает историю француза, мосье Бопре, от момента его появления в доме батюшки до того момента, как его прогнали со двора. Чем занимался француз в качестве гувернера? Пьянствовал и шлялся по бабам.
«Он был добрый малый, но ветрен и беспутен до крайности. Главною его слабостию была страсть к прекрасному полу; нередко за свои нежности получал он толчки, от которых охал по целым суткам. К тому же не был он (по его выражению) и врагом бутылки, то есть (говоря по-русски) любил хлебнуть лишнее».
Выгнали же его после того, как рябая Палашка и кривая Акулька «как-то согласились в одно время кинуться матушке в ноги, винясь в преступной слабости и с плачем жалуясь на мусье, обольстившего их неопытность». Батюшка прибежал выгонять учителя, но мосье спал: «несчастный француз был мертво пьян».
Дальше, как мы помним (а если не помним, то никто не мешает и прочитать), Петруша отправляется служить, по дороге поддается дурному влиянию, напивается, проигрывает сто рублей, и Савельич сокрушается: в кого же ты такой пошел, вроде бы ни батюшка, ни дедушка пьяницами не были. «А кто всему виноват? проклятый мусье. То и дело, бывало к Антипьевне забежит: “Мадам, же ву при, водкю”. Вот тебе и же ву при! Нечего сказать: добру наставил, собачий сын».
Так вот, я про эту «водкю». Это – по моему глубокому убеждению, пушкинский межлингвистический каламбур. Если читать текст вслух (а это надлежит делать всегда, пусть и «внутренним голосом», когда читаешь художественный текст) и при этом немного знать французский, то очевидно, что «водкю» (с ударением на последнем слоге) звучит как vot’cu, т. е. votre cul, – «ваша жопа». Да, это жопа рябой Палашки и кривой Акульки.
Выражаясь высоким штилем – если кого-то коробит от слова «жопа», – француз дружил с Вакхом и Венерой, и Александр наш Сергеич одним движением своего блистательного пера объединил и Вакха, и Венеру в одном волшебном, двуязычном слове: так посмотришь – Вакх, а так посмотришь – Венера.
То есть наше все.
Кикимора
Любимая книга – «Великорусские заклинания». Настольная практически. Пробовала я ставить ее на полку, но без толку: в ней постоянно возникает необходимость.
Читаю я ее, во‑первых, просто ради поэзии высочайшей крепости; практически спирт-ректификат. На любой странице раскрой, в любое место ткни, – «В чистом поле сидит баба сводница, у тоё у бабы у сводницы стоит печь кирпична, в той пече кирпичной стоит кунжан литр; в том кунжане литре всякая веща кипит, перекипает, горит, перегорает, сохнет и посыхает: и так бы о мне, рабе Божьем (имярек) рабица Божья (имярек) сердцем кипела, кровью горела, телом сохла и не могла бы без меня, раба Божия, ни жить, ни быть, ни дни дневать, ни часа часовать, ни едой отъестись не могла бы от меня, ни питьем отпиться, ни дутьем отдуться, ни гулянкой загулять, ни в бане отпариться».
«Подите вы, семь ветров буйных, соберите тоски тоскучие со вдов, сирот и маленьких ребят, со всего света белого, понесите к красной девице… чтобы тосковала и горевала по мне, и во сне бы она не засыпывала, в теплой паруше калиновым щелоком не смывала, шелковым веником не спаривала, пошла, слезно плакала, и казался бы я ей милее отца и матери, милее всего роду-племени, милее всего под луной Господней, скатного жемчугу, платья цветного, золотой казны».
«Стану я, раб Божий, благословясь, пойду перекрестясь, из избы дверьми, со двора в ворота, в чистое поле. В чистом поле, в зеленых кустах, в поморье стоит вертеп, в том вертепе сидит матерая жена на золотом стуле между троих дверей».
«Создай мне, Страх-Рах, семьдесят семь ветров, семьдесят семь вихорев; ветер полуденный, ветер полуночный, ветер суходушный… Пойду я не в восток, не в восточную сторону, на заднее крыльцо, в подымное окно, под гнилое бойное дерево, пойду не дорогой, а стороной, мышьей норой, собачьей тропой…»
«Посмотрю я, раб, в морскую пучину, и увижу в той морской пучине лежащий белый Латырь камень; на том на белом Латыре камне сидящую царицу, Ирода царя, во имя Соломию. У той царицы есть двенадцать дочерей: Огнея, Гнетея, Знобея, Ломея, Пухлея, Скорохода, Трясуха, Дрожуха, Говоруха, Лепчея, Сухота и Невея».
«Лежит гроб поверх земли; земля того гроба не принимает, ветер его не обдувает, с небеси дождь не поливает, лежит в том гробе опивец зубастый, собой он головастый, как гадина, в гробу распластался, язык его в темя вытягался…»
«Матушка заря утренняя Мария и вечерняя Маремьяна, приди ко младенцу, возьми ты у него полунощника и щекотуна из белого тела, из горячей крови, из ясных очей, из черных бровей, из каждой жилочки, из каждой косточки… понеси их за моря широки, за реки глубоки, за болоты зыбучи, за грязи топучи, к щуке-белуге в зубы…»
Ну и во‑вторых, заговоры и заклинания реально помогают решать жизненные проблемы.
Вот купила я принтер. Хороший, с гарантией, свеженький. Попользовалась, выключила. Снова включила – не работает. Позвонила Любимому Племяннику: как быть? – Нажми сбоку такую-то кнопочку. Нажала, заработал, спасибо.
Вот так и раз, и два, а в один непрекрасный день принтер работать отказался начисто. Звоню опять Любимому Племяннику. Кнопочку нажимала? Нажимала. Программу в компьютере обновила? Обновила. Поди в такой-то файл, сделай то-то. Сделала. Молчок. Много еще чего проделали мы с Племянником, такого, что и не снилось вашим мудрецам, но принтер отказывался работать, и Племянник попросил отпустить его душу: вот он завтра приедет и развинтит проклятый принтер до винтика. А сегодня бесполезняк.
Села я, пригорюнилась, а потом взяла себя в руки: чудес не ищу, должно быть материалистическое все же объяснение происходящему. Надо полагать, в компьютере сидит нечистая сила, смотрим Сборник Заклинаний, ищем, – какая. По всему глядя, подходит кикимора. Нашла заговор «На выживание кикиморы»:
«Ах, ты гой еси, кикимора домовая, выходи из горюнина дома скорее, а не то задернут тебя калеными прутьями, сожгут огнем-полымем и черной смолой зальют».
Черная смола – это, очевидно же, картридж, – мне принтер постоянно посылает стихотворную строку: «Регулярно проверяйте уровень чернил!» Огонь-полымя – это электричество во всей силе своих 220 вольт, каленые прутья тоже внутри механизма просматриваются. Стало быть, должно сработать.
Стала я благословясь, пошла перекрестясь, на четыре стороны света поклонилась, на восток особо. Прочла вслух, с выражением, трижды. Нажала кнопочку – работает.
Написала Любимому Племяннику, студенту старшего курса физфака, программисту: отбой; принтер заработал. – Что ты сделала?! – Изгнала кикимору. – No comments, – ответил программист после некоторого объяснимого молчания.
Теперь уважает.
Аллегория
Что такое вокзал? Это, конечно, портал, врата, вход в иное измерение; это особое, непростое такое место, где начинается непостижимое, а именно – искривление времени и пространства, – остающийся стоит и с тоской смотрит, как бесследно растворяется в белом воздухе зимы и умолкает тот, кто только что смеялся, был живым и теплым, а этот живой и теплый суетится, не зная, как половчее приткнуть пальто, чтобы с него не капало, прикидывает, сколько вагонов придется пройти до буфета и шутит шутки с соседкой по вагону.
Вокзал – это такой храм богу движения; видимо, Гермесу; если листать каталоги античных богов, уже почти не работающих, засушенных до стрекозиной хрупкости, другого подходящего, собственно, не найду. Почта, телеграф, телефон, DHL, UPS, коричневый неспешный товарняк на запасных путях, – все это Гермес, вестник и путешественник, хотя собственно за движение он вроде бы и не ответчик. На Московском вокзале в Питере, если стоять лицом к дымной дали, куда уходят поезда, статуя Гермеса в крылатой шапочке – справа, на большом желтоватом здании, идущим вдоль путей, – пакгауз, видимо. Из седьмого вагона ее хорошо видно. Из шестого тоже.
Но вообще философия русских вокзалов как храмов Начала Пути, храмов Движения, храмов Развязывания Пространственных Узлов не проработана; нет, не проработана! Посреди Московского вокзала в Питере высится бюст Петра Первого, – ну, это понятно и оправданно, он тут все затеял и построил, а по бокам-то все косточки русские, если не считать, конечно, огромной ямы, вырытой в свое время братьями Лейбманами под какое-то строительство непонятно чего – тоже по бокам, – и так ямой много лет и остававшейся. Куда четверым Лейбманам супротив одного Петра Алексеича, он бы их одной шуйцей, повстречайся они ему.
В Москве же, на вокзале Ленинградском, тоже понятно, но не оправданно, годами торчала голова Ленина, хотя он божество подземное, дух метрополитена, но это что; вот на Киевском вокзале в той же Москве стену долгое время украшала цитата из этого же Ленина, начинавшаяся словами: «Железные дороги – это гвоздь…» – не правда ли, чувствуется профессионал какого-то дела, пока не ясно, какого именно.
Ленинградский вокзал – вообще особое сооружение; если бы я была московским мэром, я бы заказала большую аллегорическую картину «Ленинградский вокзал / станция метро “Комсомольская”», это ведь единый комплекс, и указала бы, что на ней должно быть изображено. Аллегория видится мне так: женщина (естественно), выше пояса красивая дорогостоящей красотой: сиськи в тюле и парче, царственная шея, златые непременно власы, клубящиеся эдак крутыми пожарными рукавами, диадема с миллиардом брильянтовых огней и все такое; вокруг головы, понятно, сияние, и дальше – на усмотрение художника (я же знаю, что они нарисуют купола и иконы, кому ни закажи! что Глазунов, что Шилов, что Никас Сафронов, непременно нутром почуют потребность именно так откликнуться на инициативу градоначальника; к гадалке не ходи).
Это выше пояса; а ниже пояса – клоака, блевотина, язвы, крики и муки, опять-таки на усмотрение аллегориста. Кто не москвич – поясняю.
Давеча этот вокзал реконструировали и усовершенствовали так, словно ждут на бал европейских сиятельных особ, с ногами и безногих: шесть эскалаторов и четыре лифта на второй этаж, стеклянные ограды галерей и переходов, пандусы для отягощенных саквояжами, бутики, деревья в кадках, – не знаю, живые ли, не дергала. Отбывающие на ночных плацкартах в Ижевск или Астрахань, с кутулями, малыми детьми и бестолковыми мужьями, оценят, конечно, этот блистательный сервис, наш маленький оазис, наш локальный Дубай. Прибывающих ждет иное.
Совести и чести ради, вас готовили заранее, вам были знаки и символы, невидимая рука железнодорожного царя чертила вам свои мене, текел, фарес загодя, еще при выезде, скажем, из того же Петербурга. В Петербурге, на вокзале Московском, полюбовавшись на заносимого снегом Гермеса, вы подкатываете свой багаж к вагону скоростного поезда «Сапсан» – удобного, приветливого, с пакетиками негорячего чая «Липтон» по 120 рублей, а что вы хотели, всем сейчас нелегко.
Вы обнаруживаете, что между скользкой платформой и вагоном зияет провал. Немалый такой провал, скорее ущелье. Бездна и харибда, если уж мы про греческую мифологию. Вы на каблуках и в узкой юбке. У вас две тяжелые сумки. Вы понимаете, что вы уже не Елена Исинбаева, и ваш прыжок закончится в харибде: провалитесь по самые трусы, и хорошо если кружевные. Варианты есть: можно засучить юбку, позволив ноге шагнуть. При этом сумки надо поставить, согнуться, кому спина позволяет, руку протянуть далеко вперед и там ухватиться за поручень. Хоп! Молодец. Теперь сумки. Как их достать? Я тут, а они там! Волк, коза и капуста! К счастью, проводницы, несмотря на свою кажущуюся хрупкость, всегда помогают с сумками, это даже удивительно. В запасе также есть чужие любезные мужчины. Но зачем мучить чужих мужчин и проводниц? Можно же, казалось бы, перекинуть мостки!
На прямой вопрос про мостки железнодорожные люди отвечают: мостки есть, но только для инвалидов, в шестом вагоне. – Ну так настелите их. – Нет, они только для инвалидов! То есть пока вы не провалились в харибду, не ободрали нежные части себя, не сломали что-нибудь и не получили инвалидность, вас ничего хорошего не ждет. Вот вам текел, и вот вам фарес.
Десять вагонов по шестьдесят человек, это шестьсот. Восемь рейсов в день. Есть двойные составы, но мы округлим. Пять тысяч прыжков в одном только Питере, на одних только «Сапсанах», пять тысяч антраша – трепещи, балет «Жизель», мы город культурный!