Но Лаврентьев сомневался напрасно. Человека, представившегося Огородниковым, он узнал бы в толпе из тысячи людей. Он знал его хорошо, но знал под другой немецкой фамилией — Шуман, которая так музыкально звучит для русского уха, а в переводе означает просто «сапожник». И Шуман этот имел прямое и зловещее отношение к гибели Лены с того самого дня, когда вовлек в число палачей Жорку Тюрина, угрюмого, светлоглазого парня, который стоял с карабином у ограды парка и напугал Воздвиженского злобным враждебным взглядом.
Как правильно предположил профессор, Тюрин и стоявшие вокруг него вооруженные люди не были немцами, однако по своему положению они значительно отличались от обряженных в шуцмановские обноски неопрятных, в основном немолодых и глуповатых с виду полицаев. Это были солдаты особой команды, входившей в систему крайне важной для поддержания «нового порядка» организации СД и действовавшей под непосредственным руководством полевого гестапо; а действия эти, если говорить коротко и точно, сводились к тому, чтобы солдаты зондеркоманды, одетые в немецкую форму, вооруженные немецким оружием, состоящие на немецком довольствии и руководимые немецкими офицерами, убивали как можно больше людей. И особенно страшным и на первый взгляд необъяснимым было то, что большинству этих убийц совсем недавно и в голову прийти не могло, что им предстоит стать палачами. И, может быть, именно потому, что собственная низость открылась им так неожиданно, они, покатившись по наклонной плоскости, пропитались злобой и ненавистью не к отдельным советским активистам или противникам гитлеровского режима, а к большинству людей, к каждому, кто избежал падения, кто не был опутан круговой порукой кровавых злодейств, и стали для окружающих гораздо опаснее, чем любой служивший за паек и шнапс вороватый полицай.
Правда, сам Тюрин в день, когда его увидел Воздвиженский, еще не достиг дна, он еще ждал последнего часа, но час уже был неумолимо близок, хотя, сидя в большом, крытом брезентом грузовике, который трясся по проселку в хвосте колонны с собранными в парке людьми, Тюрин и надеялся еще, что самое страшное его минует, что ему не доверят, а выставят в оцеплении…
…За четыре года до войны школа, в которой учился Жорка Тюрин, как и вся страна, отмечала пушкинский юбилей. К знаменательной дате в школе был объявлен конкурс на лучший рисунок на пушкинскую тему. Тюрин принял участие в конкурсе и провалился. Провалился со скандалом. Для рисунка Тюрин взял тему «Деревня, где скучал Евгений, была прелестный уголок». Получилось не бог весть что; Тюрин всю жизнь прожил в городе и о деревне, особенно пушкинских времен, имел представление слабое. Рисунок наряду с другими вывесили в актовом зале для оценки и обсуждения. Обсуждали школьных живописцев шумно, но снисходительно, пока слово не взял заядлый спорщик Яшка Финкельштейн. Он сразу схватил быка за рога.
— Товарищи! Тут критиковали рисунок Тюрина. Но как? С каких позиций? Эстетских! Называли художественные недостатки. Деревья, мол, такого цвета не бывают, у собаки хвост не в ту сторону торчит. Смешно! Никто не заметил, что Тюрин изобразил идеализированную деревню. Деревню внеклассовую, хотя речь идет о мрачной эпохе крепостного права…
Ну и так далее…
Конечно, Яшка был демагог и загибщик, и это ему деликатно разъяснил учитель рисования Борис Иванович, председатель жюри, который сказал, что Тюрин шел от пушкинского отношения к деревне, и процитировал прекрасные строки из «Евгения Онегина».
Но Яшка не унимался, кричал:
— А кто писал: «Оковы тяжкие падут»? А оков-то мы и не видим!
Однако в целом схватку он проиграл и, раздосадованный поражением, прибег после обсуждения к запрещенному приему.
Тюрин уже выходил из зала, когда услыхал язвительный голос паясничавшего у стены с рисунками Яшки:
— Почтенная публика! Перед вами неповторимый пейзаж кисти великого Тюрина. Фамилия, как известно, происходит от слова «тюря»…
Тут он попал и без того уже накаленному Жорке в больное место. Фамилия с детства донимала Тюрина, хотя Яшка опять говорил глупости, ибо, если вдуматься, какая разница между фамилиями Тюрин и, например, Репин? Но Жорка был болезненно самолюбив, да и время было такое, когда имя Электрификация считалось благозвучнее и достойнее, чем Мария или даже прославленная поэтом Татьяна. Многие меняли фамилии, находя их унизительными, отрыжкой и наследием проклятого прошлого, когда любой помещик мог ошельмовать неугодного крепостного на поколения вперед злобным прозвищем. И наконец, школьная традиция, по которой будь ты хоть самым щуплым в классе, но если фамилия твоя Громов, всегда будешь Гром, а уж если Тюрин, то не обижайся лучше. Однако Тюрин обижался, и на этот раз обидчик перебрал.
Ярость охватила Жорку. Потом он вспоминал только худую Яшкину шею, которую хотел перервать, но ребята схватили его вовремя, и Яшка отделался только разбитыми очками.
Тюрина разбирали на педсовете, мать ходила плакала и смягчила директора, но неумолимым оказался сам Тюрин и в школу не вернулся.
Через некоторое время плотник-сосед, сколачивавший рекламные щиты в кинотеатре «Гигант», пристроил парня к делу — расчертив щиты на квадраты, Тюрин стал перерисовывать на них с фотокадров то Чапаева, склонившегося к пулемету, то семерых смелых, и получалось вполне прилично, даже Любовь Орлова в капитанской фуражке издалека была похожа.
Новое занятие вызывало у Тюрина определенное самоуважение, создавая видимость причастности к двум искусствам сразу — живописи и кино. О школе он не сожалел, укрепившись в выдуманной легенде, что не сам ушел, а был исключен по политическим мотивам за классово вредный рисунок.
Легендой этой Тюрин однажды «под мухой» поделился с новым киномехаником Петькой Огородниковым. Петька был лет на десять старше Тюрина, носил кожаную куртку, подметал мостовые брюками клеш и всеобще был франтом и любителем красивой жизни.
— Чувствуешь? — толкал он Жорку в тесной кинобудке, когда по экрану томно проходила заграничная красавица в полупрозрачном пеньюаре. — Вот это жизнь!
Однако четче политические симпатии Огородникова не проявлялись, и, услыхав тюринскую легенду, он сказал с опаской:
— Ты, Жорка, того… не распространяйся особенно. Времена не те, чувствуешь?
Но, как показало будущее, разговор этот запомнил.
Двадцать третьего июня сорок первого года Георгий Тюрин вместе со многими тысячами молодых и среднего возраста мужчин был призван в ряды РККА, чтобы отразить фашистское вторжение, но на фронт не попал, а был оставлен при политотделе гарнизона в специальной агитбригаде. Днем и ночью писал лозунги, которых так много появилось в это насыщенное событиями время, от сурово-сдержанных «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами» до рифмованно-эмоциональных вроде:
Но, выводя с усердием на полотнище красками эти призывные слова, Жорка Тюрин не ведал и не гадал, что взамен отрубленных голов в числе новых, ежечасно выраставших у гидры, появится и будет, в свою очередь, срублена его собственная голова.
В конце лета, днем, прямо за работой Тюрина свалил приступ аппендицита, и его увезли в один из многих, занявших уже все городские школы военных госпиталей, где быстро прооперировали и положили на краткосрочную поправку в коридоре, потому что в классах места были заняты тяжелоранеными фронтовиками. Лежал он у окна и именно в это окно увидел первых немцев, мчавшихся по булыжной мостовой в мотоциклах с колясками.
Будучи ходячим больным, Тюрин мог еще сбежать из госпиталя, но растерялся, промедлил, а когда решился, было уже поздно — немцы выставили у школы охрану и вскоре произвели простую сортировку раненых. Всех, кто мог ходить, собрали в одной стороне двора, на спортплощадке, а лежачих сложили у дальней ограды рядами. Делали они это быстро, сноровисто, привычно. Потом трое солдат пробежали вдоль рядов, опустив стволы захлебывающихся огнем автоматов, а следом прошел офицер с пистолетом и еще два-три раза выстрелил, подправляя недоработки подчиненных.
Меньше всего объятый ужасом Тюрин мог в тот момент представить себя на месте этих солдат, деловито освобождавших необходимое им жизненное пространство от бесполезного человеческого материала!
Оставленных в живых заперли на окраине города, в бывшей исправительной колонии, и держали там несколько дней без еды и почти без воды, а потом появились несколько чинов с непонятными еще Тюрину знаками различия и стали с каждым разбираться индивидуально. Когда очередь дошла до Тюрина, его ожидал сюрприз: в комнате, куда вызывали пленных, рядом с немцем офицером сидел не кто иной, как его дружок Петька Огородников, оказавшийся, к совершенному удивлению Тюрина, не Петькой, а Петером Шуманом.
Огородников-Шуман сказал что-то офицеру, и тот кивнул благожелательно, смерив Тюрина оценивающим взглядом, после чего Петер-Петька произнес нечто вроде короткой речи, обращенной к Тюрину:
— Дело, Жорка, конечно, твое… Можешь и в лагере гнить сколько душе угодно. Германия дважды не предлагает, но шанс тебе дает. Помнишь, как нас учили, — кто не с нами, тот против нас? Вот и выбирай — с кем ты? Тот, кто сегодня станет в общий строй с великой Германией, будет завтра вместе с немецким народом возводить новый порядок. А тех, кто будет препятствовать… Короче, если враг не сдается, его уничтожают. Решай, Тюрин!
И он протянул недавнему приятелю для самообразования брошюру «Зверства НКВД».
Так это началось. Тюрин отступал шаг за шагом, согласившись сначала охранять склад с брошенной красноармейской амуницией, потом дал расплывчатое обязательство «служить во вспомогательных войсках» и стал заниматься строевой подготовкой и изучением немецкого легкого оружия, затем ему выдали форму и послали в облаву на толкучий рынок, и наконец веревочка дотянулась туда, куда вела с самого начала. Он уже знал куда, когда их построили утром, выдали по шестьдесят патронов, уложенных в спаренные подсумки, и новели к парку. Потом подошли машины, и начали грузиться.
Солдат, участвующих в операции в Злодейской балке, разбили на три группы: одну поставили цепочкой поодаль, в оцеплении, другая конвоировала, то есть толкала, била и тащила обреченных людей от машин до рва, а третья, куда так не хотел, но все-таки попал Тюрин, выстроилась вдоль ямы и приготовила оружие к стрельбе. Сжимая карабин вспотевшими руками, Тюрин часто глотал слюну, думал: «Нужно будет в воздух, в воздух стрелять… не заметят в суматохе…»
И тут раздалась команда. Он вскинул карабин, громыхнули первые выстрелы; приклад, неплотно прижатый к плечу трясущимися руками, сильно толкнул Тюрина назад, и первая пуля действительно пошла выше голов обреченных. Но стоявший рядом офицер заметил и рявкнул над ухом:
— Куда стреляйт?! Сам яма хотеть?!
И тогда, в страхе передернув затвор, он вдавил приклад в плечо и выпустил вторую пулю прямо перед собой. Потом снова передернул затвор и продолжал стрелять, заменяя обоймы, пока последний из убиваемых людей не вытянулся во рву, наполненном трупами….
После операции все чувствовали себя по-разному, но в основном скверно. И только выпив стакан водки, Тюрин понемногу пришел в себя, стал поспокойнее, и постепенно вместо страха и отвращения появилось новое чувство довольства собой. Он все-таки выдержал, не струсил, переступил грань, отделяющую сверхчеловека от слюнявой падали, и отныне пойдет путем избранных, не связанных предрассудками…
— Слышь, Жорка, — спросил у него на другой день один из новых приятелей по команде, — ты на складе-то был?
— Зачем?
— Да барахло распределяют.
Он не понял.
— Ну, с этих… Не пропадать же добру. Всё, паразиты, за счет нашего брата нажили. Мы батрачили, а они костюмчики коверкотовые шили. Я взял один. Загнать можно.
— Мне не нужно.
— Ну и дурак!
Но пришло время, и Тюрин, как и все, стал получать свою долю награбленного и сбывать на барахолке, где и познакомился с Мишкой Моргуновым, входившим в боевую группу Константина Пряхина. И знакомство это в конечном итоге определило судьбу Лены, а потом и судьбу самого Тюрина, когда жизнь, а точнее смерть, свела втроем Мишку, Тюрина и Лаврентьева в подвале дома Воздвиженских.
Но о том, что произошло в подвале, Лаврентьев, разговаривая в лоджии с режиссером, не думал; фамилия Огородников не могла натолкнуть его на мысли о Тюрине и Моргунове, он думал о Воздвиженском, о том, что увидел и испытал до того, как спустился в подвал, где тем временем разгорались стружки и ветошь и расползался по полу дымный неторопливый огонь, который вскоре, взметнувшись буйным пламенем, охватил весь дом… Однако известие о появлении живого гестаповца подействовало на Лаврентьева. Пожалуй, для одного дня нелегких воспоминаний оказалось с избытком. И, поблагодарив Сергея Константиновича за приглашение присоединиться к кинокомпании, он вернулся к себе с твердым намерением поскорее заснуть.
Режиссер же спать не собирался. Казалось, что искусственно приподнятое настроение никогда не уйдет, и ему хотелось поделиться им с возможно большим числом приятных людей.
— А ведь мы порядочные хамы, друзья, — сказал он, войдя в комнату. — Мы совсем забыли об авторе.
— Как про батарею Тушина, — подтвердил Генрих, вспомнив «Войну и мир», где он работал на съемках, еще учась во ВГИКе.
— Виноваты — исправимся. Позвоните ему, Светлана, — предложил художник Федор.
— Нет, нет, я сам, — возразил режиссер. — Авторов нужно любить и оказывать им уважение. Они обычно страдают комплексом неполноценности.
И он уселся у телефона и набрал номер Саши. Телефон оказался занят. Сергей Константинович вторично набрал номер и опять услыхал короткие гудки. Однако это не смутило его. С настойчивостью он снова и снова вращал диск, пока не добился своего. Саша поднял трубку.
— Наконец-то, — сказал режиссер ворчливо. — С кем это вы разболтались, Саша? По-моему, я звонил вам целый час. Почему вы не с нами?
— Я говорил с Моргуновым.
— С Моргуновым? А почему не с Вициным?
Автор понял юмор и вежливо посмеялся.
— Что еще за Моргунов? Зачем он, если мы получили зарплату, можно сказать, вырвали ее из лап этого Горпагона Базилевича… Скажите, Саша, зачем нам Моргунов?
— Моргунов — это тот самый единственный живой участник…
— Помню, помню.
Но автор понял, что он не помнит.
— Он сейчас директор завода.
— Капитан индустрии? Отлично. «Горят мартеновские печи, и день и ночь горят они…» Теперь я вспомнил, Саша. Он был мальчишкой и, кажется, промышлял на толкучем рынке?
— По заданию Константина Пряхина.
— Саша, меня одолели участники событий. По-моему, их полгорода да еще приезжие. Сегодня прибыл штандартенфюрер Огородников собственной персоной. В черном мундире, с золотым рыцарским крестом с дубовыми листьями, которые ему вручил лично Адольф Гитлер…
— Кто-кто?
— Я шучу, Саша.
— Но вам нужно обязательно повидаться с Моргуновым.
— Слушаюсь, мой автор. Яволь. Только не сейчас. Сейчас я не в форме. Мы все немножко не в форме, но для полного счастья нам не хватает вас. А у нас хорошо. К нам прилетела юная, — он посмотрел на молодую актрису, — очаровательная и, я надеюсь, талантливая девушка. Она любезно согласилась украсить нашу, нет, вашу картину, Саша. Так почему же вы не с нами? Мы ждем.
— Вы хотите, чтобы я приехал?
— Конечно. С шампанским и цветами. Немедленно. Скорее, скорее к нам, в страну дураков.
И он повесил трубку, не сомневаясь в том, что убедил автора.
Так оно и было. Особенно взволновало Сашу сообщение об актрисе. Вообще все знакомые, узнав, что Саша написал сценарий, по которому будет снят фильм, повышенный интерес проявляли именно к актрисам. «Ну, Саша, — говорили ему, — вы теперь с актрисами познакомитесь». На что автор скромно отвечал, что в сценарии большинство ролей мужских. Однако были и женские, и Саша радостно предвкушал, как познакомится с настоящей киноактрисой, будет запросто с ней разговаривать и даже давать советы, как нужно сыграть свою роль.