Александр Македонский. Трилогия (ЛП) - Рено Мэри 11 стр.


Дротики были привязаны поперёк чепрака, колчана для них у него ещё не было. Лошадка, словно заговорщик, прижималась щекой к его щеке. Одежда на нём была изорвана, колени ободраны и заляпаны засохшей грязью, руки и ноги покрыты царапинами; заметно было, что он исхудал с утра; а хитон спереди был пропитан кровью, снизу доверху… Но он мирно шёл меж деревьев — глаза широко раскрытые и пустые, — шёл легко, будто плыл, с нечеловеческим спокойствием и безмятежностью.

Феникс спешился рядом с ним, схватил его за плечи, начал ругать, спрашивать… Мальчик погладил лошадке морду и сказал:

— Охромел, вот, мой конь.

— Я тут метался, чуть с ума не сошёл от страха! Что ты с собой сделал? Откуда кровь? Где ранен? Где ты был?..

— Я не ранен. — Он вытянул руки, отмытые в каком-то горном ручье. Под ногтями была кровь. Глаза его погрузились в глаза Феникса, но остались непроницаемы. — Я алтарь поставил, устроил святилище и принес жертву Зевсу. — Он поднял лицо к небу. Белый лоб под упругой шапкой волос казался прозрачным, почти светился. Широко раскрытые глаза сияли. — Я принес жертву богу, и он заговорил со мной. Он говорил со мной!

3

Царь Архелай очень любил свой кабинет, так что отделан он был ещё роскошнее, чем Зал Персея. Здесь царь принимал поэтов и философов, которых привлекали в Пеллу его богатые дары и щедрое гостеприимство. На сфинксоголовых подлокотниках египетских кресел покоились в своё время руки Агафона и Эврипида.

Это помещение посвящено было музам; они пели вокруг Аполлона на громадной фреске, покрывающей внутреннюю стену. Аполлон, игравший на лире, загадочно смотрел со стены на полированные стеллажи с драгоценными книгами и свитками. Тиснёные переплёты, позолоченные и украшенные каменьями ларцы; накладки из слоновой кости, агата и сардоникса, шёлковые закладки с золотым кружевом… От царя к царю переходило это бесценное наследство; даже во время междоусобных войн за царство, специально обученные рабы следили за ним, увлажняя воздух и убирая пыль. Прошло уже целое поколение с тех пор, как кто-нибудь брался читать эти книги: слишком они были драгоценны. То что для чтения — хранилось в библиотеке.

В кабинете стояла изысканная бронзовая статуя Гермеса, изобретающего лиру, — её купили у какого-то банкрота в последние годы величия Афин, — огромный письменный стол опирался на львиные лапы и был инкрустирован ляписом и халцедоном; а возле него возвышались от самого пола две лампы в виде колонн, обвитых лавровыми ветвями. Всё это почти не изменилось со времён Архелая. Но в читальной келье, что за дальней дверью кабинета, расписные стены спрятались под стеллажами и полками, которые были забиты управленческой документацией; а ложе и читальный столик уступили место заваленному рабочему столу, где секретарь царя каждый день обрабатывал по целому мешку писем.

Стоял морозный, яркий мартовский день, с северо-восточным ветром. Резные ставни были закрыты, чтобы бумаги не раздувало, но холодное солнце, слепящее острыми лучами, пробивалось сквозь щели; а вместе с ними залетали и струйки ледяного воздуха. Секретарь держал под плащом нагретый кирпич, руки греть; его писец, завидуя ему, дул себе на пальцы, но потихоньку, чтобы царь не услышал. А царю Филиппу было хорошо. Он только что вернулся из Фракии, из похода; и после тамошней зимы дворец казался ему Сибарисом роскоши и комфорта.

При том что власть его неуклонно подступала к древней хлебной дороге Геллеспонта, кормившей всю Грецию; при том, что он окружал колонии Афин, склонял к измене их вассальные племена и брал в осаду города их союзников, — одной из самых горьких своих обид южане считали то, что он нарушил честный, достойный древний обычай прекращать войну зимой, когда даже медведи залегают в берлогах.

Сейчас он сидел у огромного стола. В загорелой руке — потрескавшейся на морозе, покрытой шрамами, мозолистой от поводьев и копья — был зажат серебряный стилос; он ковырял им в зубах. Рядом, на табурете, сидел писец и держал на коленях табличку; ему предстояло записывать послание вассальному князю в Фессалии.

Домой царя привели южные дела; и он уже знал, как за них приниматься. Наконец-то можно начинать. В Дельфах нечестивые фокийцы, измученные войной и сознанием вины своей, набросились друг на друга, словно бешеные псы. Они хорошо попользовались деньгами, которые чеканили, переплавляя храмовые сокровища, чтобы платить солдатам. А теперь далекоразящий Аполлон добрался-таки до них. Ждать он умел; но в тот день, когда они полезли за золотом под самый Треножник, — он послал им землетрясение, а потом — панику, яростные взаимные обвинения, высылки, пытки… Проигравший вождь с остатками своих сил удерживал теперь только опорные пункты у Фермопил. Он уже сейчас в отчаянном положении, скоро с ним можно будет управиться. Афинские подкрепления гарнизону своему он отослал назад, хотя это были союзники: боялся, что его выдадут победившей партии. Скоро он окончательно дозреет. Царь Леонид там наверно корчится под своим могильным курганом, — думал Филипп.

«Путник, проходящий мимо, ты пойди скажи спартанцам…»

Ты пойди скажи им всем, что через десять лет вся Греция будет подвластна мне, потому что ни города друг с другом договориться не могут, ни люди; никто не верит никому. Они забыли даже то, чему учил их ты, Леонид: как надо сражаться и умирать. Мне их и побеждать не придётся; они уже побеждены завистью и жадностью. Они пойдут за мной — и будут гордиться этим; под моим владычеством они вернут себе гордость. Они будут рассчитывать на меня, чтобы вёл их; а их сыновья — на моего сына…

Эта мысль напомнила ему, что он посылал за мальчиком уже довольно давно. Он конечно придёт, когда его отыщут; нельзя ждать от девятилетнего мальчишки, чтобы тот постоянно сидел у себя. Филипп снова вернулся мыслями к письму.

Он ещё не успел закончить с письмом, когда услышал из-за дверей голос сына: тот здоровался с его телохранителем. Сколько десятков — или сотен — людей знает мальчик по имени? Этот-то в гвардии всего пять дней!..

Открылись высокие двери. Меж ними он казался совсем маленьким. Яркий, ладный; босые ноги на холодном мраморном полу; руки привычно сложены под плащом — но не для того, чтобы их согреть, а в хорошо заученной позе скромного спартанского мальчика, которой научил его Леонид… В этой комнате, рядом с бледными книжниками, отец и сын смотрелись — будто дикие звери среди ручных. Смуглый солдат, выдубленный почти до черноты, — на руках шрамы, на лбу светлая полоса, оставленная кромкой шлема, слепой глаз смотрит молочно-белым пятном из-под полуприкрытого века, — и мальчик у двери: на загорелой шелковистой коже ссадины и царапины мальчишьих приключений, а рядом с его взъерошенной густой шевелюрой позолота Архелая кажется тусклой и запыленной. Домотканая одежда его, когда-то мешавшая, давно уже выцвела и стала мягкой от многочисленных стирок, покорилась хозяину; и теперь смотрелась совсем естественно, как будто он сам её выбрал, с нарочитой надменностью. А серые глаза, освещённые холодным заходящим солнцем, скрывали какую-то тайную мысль.

— Войди, Александр.

Он и так уже входил; Филипп сказал это только для того, чтобы быть услышанным, негодуя на отчуждённость во взгляде. Но Александр подумал, что ему позволили войти, будто слуге. Румянец от ветра на улице схлынул с его лица; кожа казалось посерела, потемнела… Только что, возле двери, он успел подумать, что Павсаний, новый телохранитель, красив той красотой, на которую так падок его отец. Если из этого что-нибудь последует, то какое-то время новой девушки не будет. Бывает такой взгляд — когда тебе смотрят в глаза или наоборот, не смотрят, — что сразу узнаёшь, это уже случилось, или ещё нет. Тут ещё нет.

Он подошёл к столу и остановился, руки по-прежнему под плащом. Но один элемент спартанских манер Леонид так и не смог в него вколотить: он не должен был поднимать глаз, пока старший к нему не обратится.

Филипп, встретив его неподвижный, пристальный взгляд, почувствовал укол знакомой боли. Даже ненависть была бы лучше. Он видел такие глаза у людей, которые скорее умрут, чем сдадут город или перевал. И это не вызов противнику, это внутри, в душе. За что мне такое? — подумал он. Всё ведьма виновата. Это она приходит со своей отравой и крадёт у меня сына, стоит лишь мне отвернуться.

Александр собирался спросить отца о боевых порядках фракийцев. Рассказывали по-разному, а он хотел знать… Однако, как видно, сейчас не получится.

Филипп отослал писца и подозвал мальчика на табурет, покрытый красной овчиной. Сын сел слишком уж прямо, и Филипп тотчас почувствовал, что он уже раздумывает, как бы уйти.

Врагам Филиппа нравилось думать, что все его люди в греческих городах попросту подкуплены. Любовь слепа, но ненависть ослепляет еще хуже. Те, кто ему служил, на самом деле приобретали много; но было среди них немало таких, кто вообще ничего не взял бы, не будь они покорены его обаянием.

— Глянь-ка, — сказал он, доставая блестящий узел выделанной кожи. — Угадай, что это такое.

Мальчик стал распутывать; его длинные пальцы тотчас принялись за работу, продевая ремни вверх и вниз, вытягивая, выпрямляя… По мере того как из хаоса возникал порядок, угрюмость на его лице сменилась сосредоточенностью, а потом серьезной взрослой радостью.

— Праща и сумка для камней. На пояс цепляется, через вот эти прорези. Где делают такое?

На сумке были нашиты рельефные золотые пластинки, вырезанные в форме стилизованных, округлых быков.

— Её нашли на убитом фракийском вожде, — сказал Филипп. — Но она с дальнего севера, из травяных равнин. Это скифская.

Александр внимательно разглядывал этот трофей с окраины Киммерийской пустыни, размышляя о бескрайних степях за Истром, о сказочных погребениях тамошних царей, окружённых кольцом мёртвых всадников, которых привязывают к столбам, так что кони и люди засыхают в сухом холодном воздухе. Ненасытная любознательность оказалась слишком сильна — он оттаял, и в конце концов задал все свои вопросы. Разговор получился довольно долгий.

— Ну, давай, — сказал отец, ответив на всё. — Испытай свою пращу, я ведь её для тебя привёз. Посмотрим, что ты сумеешь сбить… Только не уходи слишком далеко, скоро афинские послы приедут.

Праща лежала у мальчика на коленях, но он забыл о ней, только руки помнили.

— Про мир говорить?

— Да. Они высадились в Галесе и попросили, чтобы их пропустили через границу, не дожидаясь глашатая. Похоже, что торопятся.

— Дороги там плохие.

— Да, им надо будет отогреться, прежде чем я стану с ними говорить. Когда буду их принимать, ты можешь прийти послушать. Встреча будет серьёзная; пора тебе посмотреть, как дела делаются.

— Я буду возле Пеллы. И обязательно приду.

— Наконец-то они кончили болтать, и взялись хоть что-то сделать. А то всё гудели, как разбитый улей, с тех самых пор, как я Олинф взял. Последние полгода обхаживали южные города, лигу против нас собрать пытались… Ничего у них не вышло из этого, только пятки оттоптали.

— Неужто все боятся?

— Не все. Боятся не все. Но — ни один не верит другому, ни один!.. А некоторые верят тем людям, которые верят мне. И я им за эту веру воздам.

Тонкие золотистые брови мальчика сошлись почти в сплошную линию, подчеркнув тяжёлые надбровья над глубоко сидящими глазами.

— Неужто даже спартанцы не станут сражаться?

— Под командой афинян, что ли? Возглавить борьбу они больше не могут, сыты по горло, а следовать за кем-нибудь — на это они никогда не пойдут. — Он улыбнулся про себя. — К тому же, они совсем неподходящая аудитория для оратора, который со слезами бьёт себя в грудь или брюзжит, будто баба базарная, которой обол недодали.

— Когда Аристодем приезжал в прошлый раз договариваться о выкупе за Ятрокла — он мне сказал, он думает, что афиняне проголосуют за мир.

Такие сведения давно уже перестали удивлять Филиппа.

— Ну да, — согласился, он. — И чтобы поощрить их на это, я отпустил Ятрокла безо всякого выкупа; да так, что он оказался дома раньше самого Аристодема. Ладно, пусть шлют мне послов. Если думают, что смогут вовлечь в свой союз Фокиду — или даже Фракию — они попросту дураки. Но тем лучше. Пусть они там голосуют, а я буду действовать. Никогда не мешай своим врагам попусту тратить время… Одним из послов будет тот самый Ятрокл, и Аристодем тоже с ним. Это нам не повредит.

— Он, когда был здесь, Гомера декламировал за ужином. Про Ахилла и Гектора перед их боем. Но он слишком старый уже…

— Старость штука такая, что ко всем приходит. Да!.. Филократ, разумеется, тоже в посольстве. — Он не стал тратить время на объяснения, что это его главный агент в Афинах: был уверен, что мальчик и так знает. — С ним будут обращаться, как со всеми остальными. Дома ему не пойдёт на пользу, если мы станем его как-то выделять. А всего их десять человек.

— Десять? — Мальчик изумился. — Для чего? И все они будут речи говорить?

— Знаешь, афинянам все они нужны, чтобы следили друг за другом. Речи произносить будут все, тут ты угадал. Ни один не согласится, чтобы его обошли. Но будем надеяться, что они договорятся заранее и поделят темы, чтобы не повторяться. Но по крайней мере одно стоящее представление мы увидим. Демосфен приезжает.

Мальчик навострил уши, будто собака, которую гулять позвали. Филипп увидел, как у него засветились глаза. Неужто каждый его враг — герой для сына?

А Александр вспоминал красноречие гомеровских героев. Демосфена он представлял себе высоким и смуглым, как Гектор, с голосом звенящим бронзой, и с пылающими глазами.

— Он храбрый? Как те мужи Марафона?

До Филиппа этот вопрос дошёл словно из другого мира. Он помолчал, пока собирался с мыслями, потом зло улыбнулся в чёрную бороду.

— Увидишь его — угадай. Только его самого не спрашивай.

Волна краски медленно пошла по лицу мальчика, от белокожей шеи до самых волос. Губы его плотно сжались. Он ничего не ответил. Рассердившись, он становился разительно похож на мать. Филиппа это всегда уязвляло.

— Ты что, шуток совсем не понимаешь? — спросил он. — Ты обидчив, как девчонка.

Как он смеет говорить мне о девчонках! — подумал мальчик. Его руки так сжали пращу, что золото впилось в ладони.

Ну вот, — подумал Филипп, — все труды насмарку. В глубине души он проклинал и жену, и сына, и себя самого. Заставляя себя говорить как можно мягче и спокойнее, он сказал:

— Ну ладно. Мы с тобой оба посмотрим. Я его знаю не больше, чем ты.

Это была не совсем правда: по донесениям своих агентов он знал того человека очень хорошо; казалось, что прожил с ним много лет. Но чувствуя себя обиженным, он позволил себе этот маленький обман. Пусть мальчишка остаётся при своих ожиданиях и надеждах.

Через несколько дней он послал за сыном снова. Это время у обоих было заполнено до отказа. У отца были дела; у сына — вечные поиски новых испытаний, которые требовали крайнего напряжения: прыгать со скальных уступов, кататься на необъезженных конях, бить рекорды в метаниях и беге… Ну а кроме того он разучивал новую пьесу на своей новой кифаре.

— К ночи они должны быть здесь, — сказал Филипп. — Утром будут отдыхать, потом будет официальный завтрак, потом я их приму… А на вечер назначен торжественный обед, так что время подожмёт и придётся им красноречия поубавить.

Его лучшая одежда хранилась у матери, Мать была у себя. Писала письмо брату в Эпир, жаловалась на мужа. Писала она хорошо: у неё было много таких дел, которые писцу доверить нельзя. Когда он вошёл, она закрыла свой диптих и обняла его.

— Мне надо нарядиться в честь афинских послов, — сказал он. — Я оденусь в синее.

— Я знаю, что тебе к лицу, дорогой мой.

— Нет, это должно быть подходяще для афинян. Я надену синее.

— Тс-с-с! Я повинуюсь, мой господин. Значит синее, брошь из ляписа…

— Нет, в Афинах только женщины носят украшения. Ничего, кроме колец.

Назад Дальше