Он задержался в тени и замер. В пятне света появилась та самая девушка, Горго, лицом к нему, извиваясь в объятиях мужчины, стоявшего за нею. Одна его рука тискала ей грудь, другая тянулась к лобку; руки тёмные, квадратные, заросшие… У неё в горле булькал еле слышный, сдавленный смех. Платье соскользнуло с плеча под волосатой рукой, — на пол упало несколько увядших фиалок… Потом, потянувшись губами к её уху, показалось мужское лицо… Отец!
Крадучись, как на войне, он подался назад — они его не услышали — и через ближайшую дверь выбрался в холодную ночь, гудящую рёвом водопада.
А наверху, в помещении его гвардейцев, Гефестион маялся без сна и ждал, когда он ляжет, чтобы войти и пожелать доброй ночи. Обычно они поднимались вместе, но сегодня после ужина никто Александра не видел. Пойти искать его — все смеяться будут… Гефестион лежал в темноте, глядя на полоску света под массивной старой дверью внутренней комнаты, — и ждал, когда эту полоску пересекут тени от ног. Так и не дождался. Заснул, не заметив того; и снилось ему, что он по-прежнему ждёт, и смотрит.
Где-то после полуночи, потайной лестницей, Александр поднялся к себе, переодеться. Лампа почти догорела, едва мерцала. Холод был лютый, пальцы почти не гнулись, но он надел только кожаную тунику, сапоги и поножи, как на охоту ходил. На гору лезть — движение согреет.
Выглянул в окно. То тут то там уже светились первые факелы: мелькали между деревьями, мерцали словно звёздочки в потоках холодного воздуха, стекавшего с горных снегов.
Когда-то давно он ходил за ними в бор, было такое. Но никогда, ни разу в жизни, не пытался увидеть обряды на горе. И сейчас нет у него никаких оправданий — кроме одного: ничего больше не остаётся. Он снова пойдёт за ними, хоть и нельзя этого делать. Ему некуда больше пойти.
На охоте он всегда двигался очень быстро и легко; и не выносил, когда шумели. В эту рань поднялось совсем не много мужчин; хорошо было слышно, издали, как они переговариваются, смеются… Спешить им некуда: на склонах сейчас много подвыпивших бродяжек, отбившихся от процессии, которые охотно станут их добычей. Он бесшумно скользил мимо; его никто не видел. Вскоре все они остались внизу, а он шёл всё выше и выше, по древней тропе через буковый лес. Уже давно, после прошлых Дионисий, он тайно прошёл этой дорогой до утоптанной площадки, где они пляшут. Прошёл по следам: там были ниточки, застрявшие в ветвях, упавшие побеги винограда и плюща, обрывки шерсти и капли крови.
Она не узнает. Никогда. Даже через много-много лет это останется его тайной, будет принадлежать только ему… Он будет с ней — невидим, как боги приходят к смертным. Он узнает о ней такое, чего не знал никто из мужчин.
Тропа вилась вверх по крутому склону, освещённому заходящей луной и первыми проблесками зари. Внизу в Эгах запели петухи; их крик, истончённый расстоянием, казался волшебным; нёс в себе таинственную угрозу, словно перекличка призраков… А впереди, над ним, ползла в гору огненная змея: это факелы сливались, издали, в сплошную ленту.
Над Азией поднялась заря, тронула заснеженные вершины… Далеко впереди послышался предсмертный вопль какого-то зверя, потом исступлённые крики вакханок…
Тропа поворачивала налево; в тесное, заросшее лесом ущелье. Внизу, по валунистому руслу, шумела вода. Александр остановился подумать, он это место помнил. По тропе он выйдет прямо к их площадке, не годится. А если перейти на противоположный склон?.. Через нетронутый лес продираться радости мало, зато укрытие там — лучше не бывает. И он окажется совсем близко, ущелье там узкое… До жертвоприношения, наверно, не успеть, — но пляску её он увидит.
Вода была ледяная; но он перешёл, цепляясь руками за камни. И чащоба была непролазная. Люди в этот лес не заходили; мёртвые стволы так и лежали, как повалило их время. Не обойдёшь, не перелезешь, а наступишь — ноги проваливаются в труху… Шёл долго. Но, наконец, увидел первые факелы — словно светлячки порхают, — а подошёл ближе — яркое пламя алтарного костра. И пение их было похоже на пламя: то взвивалось пронзительным воплем, то опадало, — и опять возносилось, вспыхивало где-то в другом месте, будто от одного голоса загорался другой.
Первые лучи солнца осветили кромку ущелья впереди… Деревьев там не было, только низкая бахрома ракитника и мирта. Прячась, словно крадущийся леопард, он прополз через кустарник — и залёг, на самом краю.
Снизу эту поляну совсем не видно — она открыта только вершинам и богам, — но перед ним была сейчас как на ладони. Несколько рябин, в траве какие-то жёлтые цветочки… На алтаре дымится жертвенное мясо и горит смола: это огарки факелов на него побросали… Александр был выше их локтей на шестьдесят, но совсем рядом, — дротиком достать можно, — так что видел, как промокли от росы подолы платьев, и пятна крови видел, и тонкие сосновые тирсы… И лица их видел. Отрешённые, ждущие бога.
Мать стояла у алтаря и запевала гимн. В руке — жезл, увитый плющом; распущенные волосы стекают, льются из-под венка на платье, на оленью шкуру, на белые плечи… Ну вот, он увидел её. Здесь. Только боги имеют право на это.
В руке у неё оплетённая фляжка, из каких пьют на празднествах… А лицо — не безумное, не пустое, как у некоторых вокруг — весёлое, ясное, с улыбкой… Приплясывая, подбежала Гермиона, подруга ещё из Эпира, все её тайны знает… Мать подняла фляжку к её губам, что-то сказала на ухо…
Теперь все плясали вокруг алтаря: то расходились широким кругом, то с криком бросались к центру. Мать отшвырнула в сторону жезл, пропела какие-то слова на древнем фракийском… Так они называют непонятный язык своих обрядов. Все остальные тоже побросали тирсы, разошлись от алтаря и ухватились за руки широким хороводом. Одну из девушек мать поманила внутрь… Та замешкалась, остальные её вытолкнули… Он смотрел напряжённо: неужели Горго?
Вдруг она поднырнула под сплетённые руки и кинулась к обрыву. Не иначе, обезумела, с менадами это часто… Она бежала в его сторону, и теперь он уже не сомневался, что это действительно Горго. От божественного безумия глаза расширены, и рот… И кричит, как от страха… Танец прервался, несколько женщин погнались за ней. Такие случаи наверно не редкость при этих обрядах?..
Она неслась бешено; и далеко опережала всех остальных, пока не упала, споткнувшись. В тот же миг вскочила, — но её уже догнали. Какой это был вопль — словами не передать. До чего же их доводит это вакхическое безумье!.. Её подхватили под руки, потащили назад… Сначала она бежала вместе со всеми, потом колени подломились, её поволокли по земле… А мать ждёт, улыбаясь… И вот девушка лежит у её ног. Не плачет, не молит — только кричит. Кричит долго, тонко, пронзительно… Как заяц, в зубах у лисы.
Было уже заполдень. Гефестион бродил по склонам и всё звал, звал… Ему казалось, он здесь уже очень долго, хотя на самом деле его поиски начались не так уж давно. Поначалу он и не хотел искать, чтобы не найти себе лишнего горя. Только когда солнце поднялось уже совсем высоко, его страдания сменились страхом.
— Алекса-а-андр!..
От скальной стены за прогалиной покатилось эхо: «а-андр!..»
Из тесного ущелья выбегает ручей, растекаясь меж валунов… И на одном из них — вот он, Александр, сидит. Сидит и смотрит прямо перед собой, невидящим взглядом.
Гефестион подбежал… Он не поднялся навстречу, едва оглянулся. Так и есть, — подумал Гефестион, — свершилось. Это женщина, он совсем другим стал, теперь уже никогда ничего не будет!..
Александр смотрел на него запавшими глазами — так напряжённо, будто изо всех сил старался вспомнить, кто он такой.
— Александр! Что случилось?.. В чём дело? Ты упал, голову ушиб?.. Александр!..
— Ты что по горам бегаешь? — Голос плоский, бесцветный… — Девушку ищешь, что ли?
— Нет. Я тебя искал.
— А ты посмотри в ущелье, вон там. Там есть одна. Только мёртвая.
«Это ты её?» Гефестион едва не задал этот вопрос; при таком лице он не удивился бы ничему. Но спросить не решился; молча сел на камень, рядом.
Александр потёр лоб — рука покрыта коркой грязи, — потом зажмурил глаза, открыл…
— Это не я её убил, нет. — Он криво улыбнулся пересохшим ртом. — Она красивая была!.. Отец мой тоже так думал. И мать тоже. Это божье безумие было, знаешь?.. Они там взяли несколько диких котят, и оленя молодого… И кой-кого ещё, чего сказать нельзя. Ты — подожди если хочешь, она скоро здесь будет. Ручей притащит.
— Мне очень жаль, что ты видел, — тихо сказал Гефестион, не сводя с него глаз.
— Я пожалуй… пойду домой, почитаю. Ксенофонт говорит, если положить на них клык кабаний — увидишь, как они вянут сразу. Жар плоти, понимаешь?.. Ксенофонт говорит, фиалки от него сохнут.
— Александр, выпей хоть чуток. Ведь ты же со вчерашнего дня на ногах. Я тебе вот вина принёс… Смотри, я вина принёс! Ты уверен, что не ранен?
— Нет-нет, меня поймать я им не дал. Я в эти игры не играю.
— Смотри. Глянь-ка. Ну посмотри на меня!.. А теперь выпей. Делай, что я говорю!.. Пей!!!
После первого глотка он забрал флягу из рук Гефестиона и жадно осушил до дна.
— Ну вот и хорошо… — Интуиция подсказывала Гефестиону, что надо вести себя как можно проще, обыденно. — У меня и пожевать есть кой-что, я прихватил… Зря ты пошёл за менадами; все же знают, что это не к добру. Ничего удивительного, что тебе так худо теперь… У тебя шип в ноге — здоровенный — сиди не дёргайся, сейчас вытащу.
Он ворчал что-то, приговаривал, словно нянька над детской царапиной… Александр послушно терпел. Вдруг заговорил:
— Я видал и похуже. В бою и похуже бывало.
— Конечно… Нам надо к крови привыкать…
— Помнишь того мужика на стене в Дориске? Как у него все потроха наружу выпали, а он их пытался назад затолкать?
— Разве? Я наверно в другую сторону смотрел.
— Надо уметь смотреть на всё. Мне двенадцать было, когда я взял первого своего. И я сам же ему голову откромсал. Они хотели за меня это сделать, но я их заставил. Нож отдали мне.
— Да, я знаю.
— Она сошла с Олимпа на Троянскую равнину тихо-тихо, мелким шагом… Так в книге сказано. Тихо-тихо, мелким шагом, будто голубка… А потом надела свой шлем смертельный.
— Конечно, ты на всё смотреть можешь; и все это знают, не сомневайся. Но ты ж совсем не спал сегодня… Александр, ты меня слышишь? Слышишь, что я говорю?
— Тихо. Они поют.
Он сидел, не поднимая головы, но смотрел вверх, на гору; исподлобья, так что видно было белки под зрачками. Где бы он ни был сейчас — надо до него добраться и вытащить оттуда… Нельзя ему сейчас одному!.. Не прикасаясь, тихо но настойчиво, Гефестион сказал:
— Ты со мной, слышишь? Ты теперь со мной. Я обещал, что буду рядом, помнишь? Так вот я рядом. Слушай. Вспомни Ахилла, как мать окунала его в Стикс. Подумай, как это страшно, какая тьма; как будто умираешь, как будто в камень превращаешься… Но потом он стал непобедим, верно? Смотри, ведь всё кончилось, всё прошло. И ты не один, ты со мной.
Он вытянул руку. Рука Александра потянулась навстречу, коснулась мертвенным холодом… Потом с неимоверной силой сжала его кисть; так что он едва не охнул от боли — но, вместо того, вздохнул облегченно.
— Ты со мной, — повторил Гефестион. — Я люблю тебя, слышишь? Ты мне важнее и дороже всего на свете. Я готов умереть за тебя, в любой миг. Я тебя люблю, слышишь?
Так они и сидели. Александр сильно сжимал руку Гефестиона у себя на колене. Потом немного расслабился, хотя руку не отпустил; лицо его утратило жёсткую неподвижность маски, теперь он казался просто больным. И рассеянно смотрел на их сплетённые руки.
— Хорошее было вино. Ты знаешь, я не так уж и устал… Надо уметь обходиться без сна, на войне это пригодится.
— В следующий раз вместе будем не спать, ладно?
— Надо уметь обходиться без всего. Без всего, что только можно выдержать. Но без тебя обойтись мне будет трудно, очень трудно.
— А я рядом буду. Всегда.
Весеннее солнце, двигаясь к закату, залило прогалину тёплым ярким светом… Где-то пел дрозд… Гефестион чувствовал, что произошла какая-то перемена: что-то умерло, что-то родилось, какие-то боги вмешались… То, что появилось сейчас, — оно ещё в крови после трудных родов, ещё слабенькое, хрупкое, прикасаться к нему нельзя… Но оно уже живёт и будет расти.
Пора возвращаться в Эги, но пока можно не спешить. Нужды нет, им и так хорошо, а ему нужно хоть немножко покоя… Александр словно спал с открытыми глазами, отдыхая от тяжких мыслей. А Гефестион смотрел на него не отрываясь, с мягкой терпеливостью леопарда, сидящего в засаде у водопоя, когда голод его утешается звуком лёгких шагов, вдали, на лесной тропе.
6
Отцвела слива; бело-розовым ковром покрыли землю лепестки, прибитые весенними ливнями. И фиалки тоже отошли, набухали почки на винограде.
Философ обнаружил, что некоторые из его учеников несколько рассеянны после Дионисий, — такое даже в Афинах бывало, — но принц был спокоен, занимался усердно, этика и логика у него шли наилучшим образом. Правда, иногда его поведение объяснить трудно. Например — принёс в жертву Дионису чёрного козла, а отвечать на вопросы по этому поводу попросту отказался. Неужели философия до сих пор так и не избавила его от суеверий? Но — быть может — сама эта скрытность и есть признак серьёзной внутренней работы?..
Однажды друзья стояли, облокотившись на перила мостика, перекинутого через Ручей Нимф.
— Кажется, я умиротворил бога, — сказал Александр. — Как раз потому и смог тебе всё рассказать.
— А разве так не лучше?
— Лучше, конечно. Но сначала мне надо было самому всё это переварить, управиться. Понимаешь, Дионис на меня сердился, и злость его меня давила, пока я сам не перестал сердиться на него. Я когда всё обдумал, логически, — понял, что нельзя так возмущаться матерью. Ну что она такого сделала? Убила?.. Так отец тысячи поубивал… И мы с тобой тоже убивали… Убивали людей, которые не сделали нам ничего плохого, разве что на войне с нами встретились… А женщина — она не может вызвать своего врага на поединок, как можем мы. Она может отомстить только по-женски… Чем винить их за это — лучше возблагодарить богов за то, что мы родились мужчинами.
— Да, — согласился Гефестион. — Поблагодарить стоит.
— Вот я и понял, что это был гнев Диониса: нельзя было его таинство осквернять. Ты знаешь, я ведь с самого раннего детства под его защитой был; но в последнее время больше жертв Гераклу приносил, чем ему. Ну а когда я ещё и подсматривать осмелился — вот тут он мне и показал. Правда, не убил меня, как Пентея в театре убивают, — всё-таки я под его защитой был, — но наказал больно. Мне бы ещё хуже досталось, если бы не ты. Ты был — как Пилад. Он ведь не оставил Ореста, далее когда на того Фурии накинулись.
— А как же иначе?
— Я тебе ещё больше скажу. Та девушка… В общем, я думал, может на Дионисии я с ней… Но кто-то из богов меня охранил.
— Бог тебя охранил, потому что ты сам держался.
— Наверно. А всё получилось из-за того, что отец удержаться не смог. Ну хотя бы в своём собственном доме какие-то приличия соблюсти!.. Он всегда такой был. И все это знают, повсюду… Люди, которые должны бы его уважать, — в бою он сильнее любого из них, — они же смеются над ним, за спиной. Я бы жить не смог, если бы знал, что обо мне так болтают. Если бы знал, что не в силах с собой совладать.
— Ну, о тебе никто никогда такого не скажет.
— Никогда не буду любить того, кого пришлось бы стыдиться. Это я знаю точно. — Он вдруг показал на прозрачную коричневую воду: — Глянь-ка, какие рыбки!.. — Они свесили головы через перила, висок к виску; стайка рыбок метнулась к берегу, в тень… Александр вдруг выпрямился: — Великий Кир никогда не позволял женщине поработить себя.
— Да, даже самой прекрасной женщине Азии. Так в книге сказано.
Александр получил письма от обоих родителей. Их не слишком волновало, что он так неожиданно притих после Дионисий, хотя и мать и отец заметили при прощании его отстранённый, испытующий взгляд. Так, бывает, кто-то глядит из окна в высокой стене — а двери нет: не зайдёшь и не спросишь в чём дело. Но во время Дионисий многие мальчики менялись; было бы больше причин волноваться, если бы праздник не оставил никакого следа.