Александр Македонский. Трилогия (ЛП) - Рено Мэри 34 стр.


— На перекрёстках? — переспросил Антипатр.

— А может он погоду не угадал? — быстро продолжал Александр. — На Пропонтиде она изменчива… Но раз уж он решил снять обе осады — почему бы не дать отдохнуть своим людям, а против скифов послать меня?

— Они же ведь только что нарушили договор, и были совсем рядом; это угроза была. Если бы не они, то он мог бы остаться под Византием… Твой отец всегда умел остановиться вовремя. Но у его солдат хвосты опустились. Им нужна была хорошая победа, и добыча… Это он им дал.

Александр кивнул. Он хорошо ладил с Антипатром. Этот македонец древнего рода был бесконечно предан царю, рядом с которым сражался в юности. Но прежде всего — именно царю, а не лично Филиппу. Вот Пармений — тот был предан человеку, которого любил; а что он ещё и царь — это шло потом.

— Ну да, и победу и добычу он им дал. И оказался на северной границе с тяжёлым обозом, и с гуртом в тысячу голов, да ещё и рабов гнали колонну. Они же там добычу чуют лучше шакалов! А люди у него измотаны были; и тут уж без разницы, куда хвосты, кверху или книзу. Если бы только он позволил мне тогда пройти на север от Александрополя, теперь бы трибаллы на него не напали… И агриане пошли бы со мной, они уже готовы были… Ну да ладно. Сделанного не воротишь. Счастье ещё, что врач его жив остался.

— Когда гонец поедет, я хотел бы ему свои пожелания передать.

— Конечно. А делами его беспокоить не будем, верно? Мы тут пока сами покрутимся.

Он улыбнулся заговорщицки. Антипатра легко было очаровать, причём он совершенно этого не осознавал; потому особенно забавно было иметь с ним дело. Александр сейчас использовал эту слабинку, потому что сомневался, чьи распоряжения им пришлось бы выполнять: отца или Пармения.

— С войной мы точно управимся. Но вот эти южные дела — тут похуже. Он в них столько души вложил, и знает гораздо больше, и я его планы не совсем понимаю… Тут мне не хотелось бы что-нибудь делать без него.

— Ну, знаешь ли, похоже они там работают на него лучше, чем мы с тобой смогли бы.

— В Дельфах? Я там был, когда мне двенадцать было, на Играх, а с тех пор ни разу. Вот что, давай-ка ещё раз, чтобы убедиться что я всё понял. Этот новый храм, что афиняне построили, — что там стряслось? Они свои приношения внесли до того как его освятили?

— Ну да. Процедуру не соблюли — получилось богохульство. Это формальное обвинение.

— Ну а настоящая причина это их надпись, верно? «ЩИТЫ, ОТНЯТЫЕ У ПЕРСОВ И ФИВАНЦЕВ, СРАЖАВШИХСЯ ПРОТИВ ГРЕЦИИ…» Слушай, а почему фиванцы пошли с мидянами, вместо того чтобы с Афинами объединиться?

— Потому что ненавидели их.

— Даже тогда?.. Ну ладно. Эта надпись разъярила фиванцев; но когда собралась Дельфийская Священная Лига — они сами, как я понимаю, выступить постеснялись, а подтолкнули какое-то зависимое государство обвинить афинян в святотатстве. Так?

— Амфиссийцев. Те под Дельфами живут, выше по реке.

— Ну и что дальше?

— Если бы это обвинение прошло, то Лиге пришлось бы начать войну с Афинами. Афиняне послали трёх делегатов; двое свалились с лихорадкой, а третьим был Эсхин. Ты его можешь помнить: он был одним из послов на мирных переговорах семь лет назад.

— О, я его прекрасно знаю, мы с ним друзья. А ты знаешь, что он в свое время актёром был?

— Это ему помогло наверно; он им там такой спектакль устроил!.. Совет уже собирался было голосовать — а он вдруг припомнил, что амфиссийцы растят зерно на каких-то землях, когда-то отданных Аполлону. Так он как-то добился, чтоб ему дали слово, — и обвинил в святотатстве самих амфиссийцев. А после его великой речи дельфийцы забыли об Афинах и сломя голову кинулись крушить амфиссийские деревни. Амфиссийцы стали драться, и нескольким членам Совета досталось по их священным телесам… Это прошлой осенью случилось, после жатвы.

Сейчас была зима. В кабинете, как всегда, дули холодные сквозняки; но царский сын, похоже, замечал эту стужу ещё меньше чем сам царь.

— Так теперь Лига собирается в Фермопилах, чтобы вынести решение по делу амфиссийцев, что ли? Ясно, что отец поехать туда не сможет. Я уверен, он хотел бы, чтобы за него поехал ты. Поедешь?

— Разумеется! — Антипатр вздохнул с облегчением; как ни хочется мальчишке взять всё на себя, но сверх меры не зарывается. — Я там постараюсь повлиять на кого смогу; и, если получится, добьюсь, чтобы решение отложили до приезда царя.

— Надеюсь, ему нашли тёплый дом. Фракия зимой — не такое это место, чтобы раны лечить. Но нам скоро придётся ехать к нему с этими южными делами… Как думаешь, что будет?

— Скорее всего ничего не будет. Даже если Лига обвинит амфиссийцев, афинянам вмешаться Демосфен не даст, а без них никто ничего делать не станет. Это дело против амфиссийцев — личная заслуга Эсхина, а Демосфен его ненавидит люто. Он же после того посольства Эсхина в измене обвинил, ты наверно знаешь.

— Ещё бы! Ведь часть обвинения в том состояла, что он был дружен со мной.

— Ох уж эти демагоги! Ведь тебе всего десять лет тогда было… Но с тем обвинением ничего не вышло, а теперь Эсхин вернулся из Дельф героем — так Демосфен, наверно, волосы на себе рвёт. А кроме того — это ещё важнее — амфиссийцев поддерживают Фивы, а с ними ссориться он не захочет.

— Но ведь афиняне и фиванцы ненавидят друг друга.

— Да. Но ему нужно, чтобы нас они ненавидели ещё больше. Ему сейчас нужен союз с Фивами, это слепому видно. Причём с самими фиванцами у него может получиться: Великий Царь деньгами снабдил, покупать поддержку против нас. А вот афиняне могут заартачиться; уж слишком давняя у них вражда.

Александр сидел задумавшись. Потом сказал:

— Всего четыре поколения прошло, с тех пор как они отразили персов. И мы тогда были вместе с персами, как и фиванцы. А если бы Великий Царь сейчас переправился из Азии — мы бы дрались с ним во Фракии, а они бы грызлись между собой.

— Люди меняются и не за такой срок. Мы поднялись за одно поколение, благодаря отцу твоему.

— А ему всего сорок три… Ладно, пойду-ка я потренируюсь, на случай если он мне оставит что-нибудь поделать.

Он пошёл переодеваться, но по дороге встретил мать; а та спросила какие новости. Он проводил её в её покои, но рассказал только то, что считал нужным. У неё было тепло и ярко: свет от огня в очаге плясал на росписи пламени Трои… Глаза невольно потянулись к очагу, к тому свободному камню в полу, который он обнаружил в детстве. Она тут же обиделась, что он рассеян и невнимателен к ней, обвинила в соглашательстве с Антипатром, который ни перед чем не остановится, лишь бы ей навредить… Всё было как обычно; и он отделался обычными ответами.

Уходя, он встретил на лестнице Клеопатру. Теперь, в четырнадцать, она стала похожа на Филиппа как никогда раньше. То же квадратное лицо, те же жёсткие курчавые волосы… Только глаза не его: глаза собаки, которую никто не любит. Его полужёны нарожали ему дочерей покрасивее этой; а она была невзрачненькая, даже в том возрасте, который отец любил всего больше; а кроме того постоянно носила маску враждебности

,

из-за матери.

— Пойдём, — позвал Александр. — Мне надо поговорить с тобой.

В детской они соперничали, враждовали, но теперь он был выше этого. А она всё время, постоянно, мечтала, чтобы он обратил внимание на неё, — но и боялась, чувствуя себя гораздо ниже. Чтобы ему захотелось с ней говорить о чём-то — это было просто невероятно…

— Пошли в сад.

Снаружи было совсем холодно. Она задрожала, скрестила руки на груди, — он отдал ей свой плащ. Они стояли у бокового входа в покои царицы, возле самой стены, среди облетевших роз. В ложбинках между кустами лежал нерастаявший снег… Он говорил только что совсем спокойно, и она понимала, что разговор будет не о ней, — но всё равно ей было страшно.

— Слушай, — сказал он, — ты знаешь, что произошло с отцом под Византием?

Она кивнула.

— Его собаки выдали. Собаки и луна. — В печальных глазах Клеопатры был испуг, но вины не было

.

— Ты меня понимаешь, верно? Я имею в виду, ты знаешь колдовство. Ты видела… чтобы она что-нибудь делала тогда?

Сестра молча покачала головой. Если сейчас сказать — это когда-нибудь после обязательно вылезет… Ведь мать с братом очень друг друга любят, но ссорятся страшно — и тогда говорят всё подряд, не задумываясь… Его глаза пронизывали её, словно северный ветер, — но всё, что она знала, было спрятано страхом. Вдруг он поменялся, ласково взял её за руки сквозь складки плаща.

— Я никому не скажу, что ты мне сказала. Клянусь Гераклом! Ты ж знаешь, такую клятву я никогда не нарушу. — Он оглянулся на святилище в саду. — Скажи. Ты должна, понимаешь?.. Я должен это знать.

Она забрала руки, заговорила:

— Было то же самое, что и в другие разы, когда из этого ничего не получалось. А если что-нибудь ещё — я не видела, честное слово. Правда, Александр, это всё что я знаю.

— Да-да, я тебе верю, — нетерпеливо сказал он и снова схватил её за руки. — Не позволяй ей этого делать. Теперь она не имеет права. Я спас его под Перинфом. Если бы не я — его бы убили, понимаешь?

«Зачем ты это сделал?» Вслух она не спросила, они понимали друг друга без слов. Только глаза её неотрывно смотрели в его лицо, совсем не похожее на лицо их отца.

— Иначе я бы себя опозорил… — Он умолк; она решила, что он ищет какие-то слова, чтобы ей понятнее стало. — Ты не плачь. — Он провёл кончиками пальцев у неё под глазами. — Это всё, что мне нужно было знать. Ты ж ей помешать не могла!..

Он повёл её во дворец, но в дверях остановился и оглянулся вокруг.

— Если она захочет послать ему врача, лекарство, сласти какие-нибудь… Что угодно — дай мне знать. Это я тебе поручаю. Если не сделаешь — виновата будешь ты, на тебя падёт!..

Она побледнела от ужаса. Но его остановило даже не отчаяние, а изумление сестры.

— Нет, Александр! Нет!.. О чём ты говорил — оно же никогда не действовало, она сама должна это знать!.. Но это страшно, ужасно, и когда… когда ей очень плохо — оно ей просто душу очищает, вот и всё!..

Он посмотрел на неё почти с нежностью и медленно покачал головой.

— Если бы! Она на самом деле старалась, я видел. — Её печальные собачьи глаза стали ещё печальнее от этой новой ноши. — Но это было очень давно, ты не отчаивайся. А теперь наверно так и есть, как ты говоришь. Славная ты девочка, сестрёнка.

Он поцеловал её в щёку; сжал ей плечи, забирая свой плащ… И пошёл через помертвевший сад, сияя золотой головой; а она долго смотрела ему вслед.

Медленно тянулась зима. Царь во Фракии потихоньку поправлялся; письма подписывал уже сам, хоть рука и дрожала, как у старика. Он прекрасно понял все дельфийские новости и распорядился, чтобы Антипатр осторожно поддержал амфиссийскую войну. Фиванцы хотя и присягнули Македонии — всегда были ненадёжным союзником, с персами якшались; ими стоило и пожертвовать при нужде. Он предвидел, что государства Лиги проголосуют за войну; причём каждый будет надеяться, что бремя этой войны понесёт кто-то другой. А Македония будет стоять рядом — ненавязчиво — в дружеской готовности взять на себя это тяжкое, хлопотливое дело. И так у него в руках окажутся ключи от всего юга.

После зимнего солнцеворота Совет проголосовал за войну. Но никто не хотел уступить главенство городу-сопернику, потому все государства выставили только символические силы. Командование этой несуразной армией взвалил на себя фессалиец Котиф, Председатель Совета. Филипп избавил фессалийцев от анархии племенных распрей, и в большинстве своём они были благодарны ему за это. Мало было сомнений, к кому обратится Котиф за помощью в трудный час. Об этом и разговаривали друзья, ополаскиваясь под фонтаном на стадионе.

— Пошло дело, — сказал Александр. — Знать бы, когда всё начнётся.

— Женщины говорят, если на горшок смотреть, то он не закипает никогда, — заметил Птолемей, выпростав голову из полотенца.

Александр, настроенный на постоянную готовность, гонял их нещадно; так что Птолемею удавалось встречаться со своей новой возлюбленной гораздо реже, чем хотелось бы; он был не прочь и расслабиться.

— Но они же говорят, стоит от горшка отвернуться — он тут же выкипает, — возразил Гефестион.

Птолемей посмотрел на него сердито. Ему-то хорошо, ему всего хватает!..

Да, ему хватало. Или, во всяком случае, свой нынешний удел он не променял бы ни на что другое — и этого не скрывал. А всё прочее оставалось его тайной; никто не знал, с чем ему приходилось мириться и как трудно это ему давалось. Гордость, целомудрие, сдержанность, приверженность высшим целям… Он цеплялся за эти слова, чтобы легче было переносить явное нежелание Александра, коренившееся где-то в душе, так глубоко, что спрашивать невозможно. Может быть, что колдовство Олимпии оставило шрамы на душе её сына? Или пример отца?.. Или дело в том, — думал Гефестион, — что только здесь он не стремится к главенству, а вся остальная его натура восстаёт против этого?.. Ведь первенство ему дороже жизни… Однажды в темноте он прошептал по-македонски: “Ты у меня первый и последний, ” — но непонятно, что тогда прозвучало в голосе его: экстаз или невыносимая печаль. Правда, почти всегда он бывал открыт и от близости не уклонялся, — но словно не считал это таким уж важным. Можно было подумать, акт любви состоит для него в том, чтобы просто лежать рядом и разговаривать.

Он говорил о человеке и о судьбе; о словах, которые слышал во сне от говорящих змей; о действиях кавалерии против пехоты и лучников… Он цитировал Гомера о героях, Аристотеля о Всемирном Разуме, Солона о любви; говорил о тактике персов и о воинственности фракийцев, о своей умершей собаке, о красоте дружбы… Разбирал поход Десяти Тысяч Ксенофонта, шаг за шагом, от Вавилона к морю… Пересказывал дворцовые сплетни и разговоры в штабе и в казармах; поверял самые тайные секреты обоих своих родителей… Размышлял вслух о природе души в жизни и в смерти, и о природе богов; говорил о Геракле и Дионисе, и о том, что при Желании (с большой буквы! ) можно достичь всего…

Так бывало везде: в постели, где-нибудь в скалах, в лесу… Гефестион, бывало, обхватывал его за талию или клал ему голову на плечо — и слушал, стараясь утихомирить шумное сердце своё. Он понимал, что ему говорится всё, — и был горд несказанно! Но с этой гордостью мешался и благоговейный трепет, и нежность, и мука, и чувство собственной вины… Он терял нить, боролся с собой, снова улавливал смысл речи — и обнаруживал, что не может вспомнить, о чём только что говорил Александр. Ему в ладони высыпались несметные сокровища — и ускользали меж пальцев, пока его мысли терялись в ослепляющих миражах, навеянных желанием. В любой момент Александр мог спросить, что он думает о том и том: ведь он был гораздо больше чем просто слушатель… Зная это, он снова старался вникнуть — и часто увлекался, даже против воли: Александр умел передать свои образы, как другие передают страсть. Иногда, когда он особенно загорался и испытывал благодарность за то, что его поняли, — Желание, которое может достичь всего, подсказывало нужное слово или прикосновение… Тогда Александр глубоко вздыхал, словно из самой глубины своего существа, и шептал что-нибудь по-македонски, на языке своего детства. И всё бывало хорошо, или — по крайней мере — так хорошо, насколько это вообще возможно.

Он любил давать, богам или людям — одинаково; он хотел быть непревзойдённым в этом, как и во всём остальном; он любил Гефестиона — и простил ему, раз и навсегда, что тот нуждается в нём вот так… И свою глубокую меланхолию потом переносил без жалоб, как рану. Платить приходится за всё… Но если после этого он бросал дротик мимо цели или выигрывал скачку с отрывом только в два корпуса вместо трёх — Гефестион всегда подозревал, что он клянёт себя за утрату мужества, хоть и не выдаёт этого ни единым словом или взглядом.

Назад Дальше