Пашка из Медвежьего лога (Рисунки В. Мешкова) - Федосеев Григорий Анисимович 15 стр.


— Пашка!.. — кричит сзади Гурьяныч. — Айда сюда! Мы спускаемся к нему.

— Глянь, как ее изувечила стужа! Не дерево, а урод. — Старик показывает на лиственницу, комелистую, всю простреленную дырами и обхватившую цепкими корнями камень, на котором растет. — Трудно ей тут, вишь, как сгорбилась, почти без веток, а живет. С природы, внучек, бери пример, как надо бороться за жизнь, трудностям у этих деревьев учись. — Он тычет посохом в дерево.

Лес остается позади, но еще изредка попадаются уродливые деревца, совсем карликовые, распластанные по россыпи. Они прячутся за камни от смертоносного холода, не смея выглянуть, не зная солнца, точно тайком пробираясь в стан врагов, чтобы отвоевать у них полоску земли для своего потомства. На них лежит неизгладимый след извечной борьбы жизни и смерти. Когда смотришь на эти лиственницы, не поднявшиеся и на сантиметр выше россыпи, состарившиеся над камнями, тебя захватывает чувство восторга, — какая жизнестойкость у этих изувеченных борьбою деревцев, поселившихся на открытых курумах.

Остается метров сто до края цирка. Дальше будет легче. Гурьянычу все труднее идти. Он дышит тяжело, все чаще присаживается отдохнуть. А ведь еще неизвестно, как скоро мы найдем баранов в этих скалистых щелях гор.

Пашка все время рвется вперед, но я сдерживаю его, заставляю идти следом за мною.

На изломе нас поджидает единственная лиственница. Непонятно, какие силы удерживают ее на кособоком камне? Она еще молодая, но ее ствол голый, весь в трещинах. Нутро дупляное. И только на солнечной стороне тянется узкой полоской живая кора от корней до вершины, питающей единственную веточку, обращенную кверху, как бы зовущую на штурм россыпей. В этой позе она кажется богатырем.

Я подбираюсь к последним уступам. Прошу Пашку подождать, пока я взберусь наверх, чтобы его не сбил случайно сорвавшийся камень. Берусь руками за выступ, нащупываю повыше ногами опору, приподнимаюсь. Схожу по карнизу влево. Снова карабкаюсь, пока не выбираюсь на крайний уступ.

Сажусь отдохнуть.

За мною поднимается Пашка. Он торопится, прыгает с карниза на карниз как баран. Вот вижу, он у лиственницы, наклонившейся к обрыву, левою рукой ловит за корень, а правой машинально хватается за единственную веточку. Слышу треск. Веточка надламывается, повисает на коре, а Пашка, не удержавшись, срывается, не успевая схватиться за выступ.

Я помогаю ему подняться наверх.

Сидим, ждем старика. Он долго и трудно взбирается по уступам. Присаживается на камне рядом с лиственницей, начинает развязывать ремешок на ичиге. — Зачем разуваетесь, ногу ушибли? — спрашиваю я.

Гурьяныч не отвечает.

Поднимаюсь, подхожу к нему.

Его лицо вдруг помрачнело. Он отрезает длинный конец ремешка, встает, подходит к лиственнице. Мы молча наблюдаем за ним. Старик прикладывает к стволу надломленную веточку, как она была раньше, и начинает прибинтовывать ее. Меня это буквально уничтожает. Пашка виновато краснеет. Он, кажется, догадывается, что погубил единственное деревцо, поднявшееся так высоко к границам мертвых курумов, чтобы осеменить каменные склоны, зародить на них жизнь.

Старик не торопясь продолжает обматывать ремешком рану. Тугим узлом связал концы. Он, конечно, понимает, что ветка не срастется и что дерево погибло, но он делает это потому, что не находит слов выразить свой гнев.

Гурьяныч подходит к нам, присаживается рядом. Ни упрека, ни единого слова, и это молчание было для Пашки тяжелым испытанием.

— Я же нечаянно, дедушка, — оправдывается Пашка, а сам не может оторвать от дедушки повлажневших глаз.

Я тоже смотрю на старика. Даже теперь, в гневе, его лицо освещено изнутри какой-то удивительной добротою, присущей немногим людям. Он все больше поражает меня своим мудрым отношением к природе, своею удивительной слитностью с нею. На всю жизнь осталась в памяти эта лиственница над скалистым обрывом, с единственной прибинтованной ремешком веточкой, как символ заботливого отношения человека к природе.

Старик не может долго гневаться. Пашка по каким-то, ему одному известным признакам догадывается, что у старика размякло сердце, поднимается, идет молча рядом с ним, взяв его за левую руку. И мне вдруг становится легко видеть их идущими рядом.

На седловине находим звериную тропу. Свежие следы только что пробежавших по ней снежных баранов обнадеживают нас. Мы сворачиваем вправо, преодолеваем еще небольшой подъем, входим узким коридором в обширный цирк.

Он как-то весь сразу открывается взору. Какую колоссальную работу надо было некогда проделать леднику, чтобы выпахать в граните такую глубину. Цирк с трех сторон окантовывают неприветливые стены скал, врезающиеся в мощный отрог. Они стары, со следами былых разрушений. На дно цирка никогда не заглядывает солнце. Тут вечный покой, разве камень сорвется с утеса, или ворон, древний житель этих гор, прокричит на закате. В затхлом, никогда не продуваемом воздухе запах заплесневевших камней.

Ветерок проносится вперед и вдруг грохот россыпи потрясает тишину. Пашка вырывается вперед, но, точно завороженный, останавливается. Видим, как на белую полоску снежника у озерка выскакивают два крупных барана-рогача, видимо только что прибежавших в седловину. Они пересекают снежник и начинают подниматься по скале. Животные скачут с уступа на уступ, липнут копытцами к шероховатой поверхности стен, мелькают над пропастями, уходят ввысь и там задерживаются, выкроившись резными силуэтами на фоне голубого неба.

— Ушли! — чуть не со слезами бросает им вслед Пашка.

Мы долго стоим. Парнишка все еще не может оторвать взгляда от лохматого края скалы, за которой скрылись крутороги. Они здесь, на фоне мертвых каменных громад — цари.

Сворачиваем с седловины. Поднимаемся по пологому гребню, усеянному обломками камней. Справа все тот же цирк, на дне его теперь мы видим цепочку мелких озер, соединенных между собой ручейками и окруженных вечнозелеными рододендронами. Слева же взору открывается весь хребет в провалах, нагой и огромный. Нас окружают толпы вершин, дерзко поднявшихся к небу, молчаливых и угрюмых. Здесь нет молодых камней, нет новых громад — все вымученное, старое, бесплодное. И трудно поверить, что на этих давно умерших вершинах обитают чудесные прыгуны — снежные бараны.

Медленно идем по гребню. Пашка — впереди, весь напряженный. Кажется, никогда его глаза так хорошо не видели, как сейчас. Ничто не ускользает от них.

Иногда пересекаем впадины, покрытые зарослями полярной березки или карликовыми стланиками. Попадаются тут, в поднебесье, и заболоченные площадки, с яркой зеленью только что пробившейся травы, уже истоптанной следами снежных баранов.

А день в полном разливе. И сюда, к этим угрюмым вершинам, пришла весна. Там, где есть среди обломков хотя бы горсточка земли, гордо поднялись ростки жизни. В кустарниках птицы. Их очень мало здесь. Надо слишком любить одиночество, это каменное безмолвие, чтобы считать своей родиной заросли уродливых рододендронов, выросших на развалинах скал.

Выходим к небольшой котловине. Под ногами тропка. Она вьется между крупных обломков, ведет нас к гребню, сбегающему с отрога куда-то вниз.

Вдруг до слуха доносится стук потревоженных кем-то камней. Мы, все разом, останавливаемся. Стук повторяется. Там же, за гребнем, но как будто ближе. Гурьяныч оживляется, сбрасывает с плеч усталость. Молча грозит нам с Пашкой пальцем, предупреждает быть осторожными. Выходит вперед. Стук смолкает.

Мы по-рысиному неслышно крадемся к гребню. Старик, подает нам знак затаиться.

Ветерок в лицо — это хорошо. Нас не обнаружат.

Опять стукнуло, теперь совсем рядом.

Гурьяныч приподнимается, просовывает вперед ствол ружья, выглядывает по-кошачьи из-за камня. Я держу Пашку за телогрейку, только выпусти — и он мигом выкатится на гребень. Как же ему трудно с нами!

Вижу, у Гурьяныча пропадает напряженность. Ружье бесшумно сваливается на камень. Он поворачивает к нам улыбающееся лицо, просит нас осторожно подняться к нему.

Впереди небольшая изложина, у ее противоположного края пасется крупный баран. Зверь подвигается к нам. Он на таком расстоянии, что его легко рассмотреть. Баран приземистый, длинный, на коротких ногах. По внешности трудно в нем угадать чудесного скалолаза. Узкий, с белым родовым пятном лоб увенчан устрашающими рогами.

Мы замираем, липнем к обломкам, боимся пошевелиться или высунуться. Пашка поворачивает голову налево. Я кошу туда глаза и от неожиданности столбенею; в пятидесяти метрах от нас, на пригорке дремлет самка, отбросив голову с маленькими рожками на камень, а рядом ягненок. Он забавляется: то бросается в сторону от матери и, угрожая невидимому врагу, трясет лобастой головкой, то начинает упражняться в прыжках, подскакивая на камнях, как мячик. Но одному ему скучно. Он замечает ниже по склону барана, мчится к нему. Тот поднимает величественную голову, и их взгляды встречаются. Один — огромный зверь, в расцвете сил, а второй — еще крошечный, только вступающий в жизнь. Меньший робко подвигается вперед, вытягивая любопытную мордочку, явно намереваясь обнюхать незнакомца. У барана пропадает царственное спокойствие. Он начинает пятиться назад, подставляя ягненку могучие рога. Тот удивлен. С опаской обходит рогача снизу и опять вытягивает свою любопытную мордочку, чуточку курносую, хочет обнюхать его.

Ягненку всего несколько дней, может, два. Вероятно, он ничего не видел, кроме этой каменной разложины, где родился, да двух-трех манящих к себе вершин. Возможно, и этот круторог первый из собратьев встретился ему в его еще крошечном поднебесном мире.

Он как будто в восторге скачет обратно на пригорок, будит мать крошечными копытцами. Та поднимает голову, долго, пристально смотрит на пасущегося рядом барана. Затем чешет задней ногою возле уха и опять засыпает.

Слышу, Пашка настойчиво шепчет Гурьянычу:

— Дедушка, стреляй барана, я же обещал… Старик опускает левую руку, ловит ею Пашку за штаны и внушительно дергает, дескать, сейчас же замолчи!

А ягненок вдруг поворачивается в нашу сторону и, как взрослый при опасности, замирает в настороженной позе.

В этот момент с воздуха доносится потрясающий свист крыльев — с неба на ягненка падает белохвостый орлан. На помощь малышу поспевает вскочившая мать. И мы видим, как выброшенные вперед когтистые лапы хищника, не достав ягненка, чесанули по спине самки.

Баран, отскочив в сторону, замирает на камне, подняв высоко рогастую голову.

Нас никто не замечает. Гурьяныч вдруг заторопился. Он берет ружье, прикладывает ложе к плечу, липнет к камню. Пашка шепчет:

— Стреляй, иначе уйдет. Старик отбивается от него локтем.

В воздухе снова приближающийся свист крыльев. Орлан повторяет удар, стремительно, с пугающим криком, падает на ягненка, но в эту секунду гремит сухой короткий выстрел…

Опустела котловина. Смолкло эхо. Рассеялся пороховой дым. Барана как ветром сдуло, от него остался только шорох камней под удаляющимися прыжками. А на том месте, где отдыхала самка с ягненком, лежал мертвый орлан, распластав по земле безвольные крылья.

Пашка выпрямляется, смотрит то на мертвую птицу, то на дедушку и торжествующе хлопает в ладоши: рад за ягненка, доволен дедом. Кажется, он забыл в этот момент про рогача, про чучело, что обещал привезти в школу.

Гурьяныч делает вид, что не замечает радости внука, достает бычий рог с порохом, заряжает шомполку и только потом поворачивается к парнишке.

— Молодое, внучек, беречь надо. Все равно, ягненок это или веточка. Только жить — никуда не годится, надо чтобы твоя тропа знала добро.

Пашка утвердительно кивает головою. Он мигом перебирается через каменистую гряду, несет к нам орлана. Это старый хищник в темно-буром наряде, чуть с фиолетовым оттенком, с желтым клювом и такого же цвета лапами, заканчивающимися черными когтями.

— Вот тебе и чучело для школы. Глянь, какой красавец, — восторгается старик, растягивая на полный размах могучие крылья. — Будет что тебе и рассказать ребятам. А что баран? Он сейчас линяет, никакого чучела из него не получится.

Старик быстрым взглядом смотрит на солнце.

— Ну, хватит, пошли на табор, — сказал он и зашагал вперед. — Не для забавы ж все-таки пустились в такую дорогу.

На седловине нас встречает жалобным ржанием Кудряшка.

— Соскучилась, родимая, — кричит Гурьяныч, выбираясь из стланика.

Он подходит к лошади, чешет ей за ухом, хлопает ладонью по костлявой спине, а она так и стоит с высоко поднятой головою и настороженными ушами, будто кого-то еще дожидаясь.

Мы не стали даже пить чай. Решили сразу спускаться в Кедровый ключ.

Проходим седловину. У края останавливаемся. Гурьянычу надо осмотреться, проверить себя. Нам хорошо виден пройденный путь и затонувшая в дымке молчаливая тайга под низким солнцем. Впереди же, там, куда идет наш путь, вздымаются заснеженные вершины гор. До них километров сорок, но сквозь прозрачный воздух они кажутся рядом. Эти горы с одной стороны освещены солнцем, а с другой на них лежат густые тени. В таком освещении хребет обнажается всеми своими многочисленными изломами, выступами скал, извилистыми линиями отрогов, зияет черными отверстиями горных цирков. Несколько левее видны лесистые увалы, перевитые овражками, падями со сторожевыми маяками из белых мраморных утесов. За ними снова тайга, С перевала она видна отчетливо: вырубки на ней лежат огромными заплатами. Видна и глубокая лощина — Кедровый ключ.

Наконец-то наш караван у цели! У спуска мы были приятно удивлены, увидев вдали, где сливались два верхних истока Кедрового ключа, одинокую струйку дыма. Это, несомненно, проводник из подразделения Макаровой. Я поднимаю ствол ружья, выстрелом предупреждаю проводника о нашем приближении.

Мы так рады, что забываем об усталости. Тропа бежит по косогору, падает в глубину боковых ложков, проводит нас сквозь густую чащу. Здесь в сырых местах попадаются на глаза следы медведя.

Идем на стук топора. Перебредаем мутный от тающего в горах снега ручей, выходим на поляну. В углу ее, там, где видны остатки брошенного лагеря Макаровой, горит костер. Рядом у березы стоят два нерасседланных оленя. Нас встречает эвенк лет пятидесяти, узкоплечий, небольшого роста, чуточку сгорбленный. На нем старенькая оленья дошка без шерсти, на ногах лосевые олочи, аккуратно перевитые ремешками. Скуластое, обветренное коричневое лицо оживляют маленькие подвижные глаза. Он улыбается — рад нашему появлению, идет навстречу легкими рысьими шагами. С первого взгляда угадывается следопыт-таежник, человек лесных просторов, далеких кочевий. Он принес с собой с вершин гор на изрядно поношенной одежонке запах рододендронов, через заросли которых он, наверно, долго шел.

— Здорово! — приветствует он нас и подает всем поочередно свою маленькую жесткую руку. — Хорошо, не опоздал, давай груз, и моя ходи!

— Куда же в ночь? Утром разъедемся.

— Что ты, тут близко олень корма нет, оставаться не могу, и Евдокия Ивановна шибко просила скоро вернуться.

— Скажи прежде, как звать тебя? — спрашивает Гурьяныч, развязывая веревки на Кудряшке.

— Дулуу.

— Чудное имя.

— По-русски — пенек.

— Слушай, Дулуу, чай пьем, разговариваем, потом. поедешь. Без этого, сам знаешь, в тайге нельзя. Хлебом деревенским угостим, — настаивает Гурьяныч.

Эвенк смотрит на него так ласково, точно увидел давно желанного друга, но не сдается.

— Задерживай не надо. Олень весь день не кушай, завтра голодный никуда не пойдет, что скажу Евдокия Ивановна?

— Хорошо, Дулуу, решай, как тебе лучше, — говорю я. — Сейчас ты получишь груз. Жаль, конечно, что не можешь до утра побыть с нами.

Пока я с Гурьянычем развьючиваю Кудряшку, Пашка крутится возле оленей. Этих животных он впервые видит так близко. Его все удивляет: и черные мягкие вздутия будущих рогов, и слишком широкие для небольшого роста северного оленя копыта, хорошо приспособленные для ходьбы по топким болотам, и чрезмерно длинная голова по сравнению с головой его собрата — благородного оленя. Парнишка то присядет, заглядывая на них снизу, то зайдет спереди, то осторожно потрогает еще не облинявший, в зимней шерсти зад. На его лице ненасытное любопытство. А в голове, конечно, уже зреют какие-то планы…

Назад Дальше