— Я же, дедушка, впервые тут.
— «Впервые, впервые»!.. Сколько раз сказывал, что на току вершины деревьев всегда примяты. Об чем думал?!
— На тебя, дедушка, понадеялся, а то бы заметил.
— Другой раз гляди хорошо, не маленький. Отпускай Кудряшку, пусть чего-нибудь пожует. Жулика привяжи, потом за водой сходишь и дровишек на ночь припасешь.
Пашка с упреком смотрит на Гурьяныча — уж очень большая нагрузка. Но возразить не смеет. Ведь дед выполнил его просьбу.
Молча уводит Кудряшку.
— Теперь ему хватит дел до ночи, чтобы не убег, — поясняет мне старик. — А ты не убивайся, что на ток вовремя не попали: успеешь, натешишься. Мошники к утру все на своих местах будут.
— Пожалуй, схожу без ружья, — говорю я, — послушаю, может, какой запоет.
— Пойди, пойди, только долго не задерживайся, к ужину поспевай.
Становится прохладно. Накидываю на плечи телогрейку. Тороплюсь уйти подальше, в манящий сумрак. Давно я мечтал побыть в это весеннее время в хорошем бору, наедине со старыми соснами, вспомнить о детстве, о кавказских лесах.
Осторожно пробираюсь между стволов. Иду на закат. В. лесу сгущаются тени. Исчезающее солнце бросает на тайгу последний луч. Природа наполняется грустью.
Все чаще попадается на земле глухариный помет, сложенный кучками, похожий на спящих гусениц. В просторной синеве неба прокричал и смолк беркут. Пронесся какой-то жук. Вдали заурчал козодой. А вот и запоздалые дрозды облепили рябину, устраиваясь на ночевку.
Я прислоняюсь плечом к сосне, стою молча и жду. Маленькая пташка в простеньком сером оперении, усевшись на сучке против меня, без умолку поет. Откуда столько задора у этой крошки?! Я вижу, как дрожит ее приподнятый и слегка распушенный хвост, как что-то переливается в ее раскрытом клюве. Она не сводит с меня своих черных, маленьких, как бусинки, глаз.
Солнце уходит в бездонную глубину вселенной.
Где-то над вершинами сосен в последний раз перед сном грустно пропел лесной конек.
Неслышно в бор крадется мрак. Старые сосны, о чем вы мечтаете в эту тихую вешнюю ночь? О чем грустите? Я тоже погружаюсь в думы…
И вдруг где-то впереди слышу странный, отменный звук, будто тяжелая капля воды упала на жесть. Что бы это значило? Стою жду. Умолкает пичуга. Я чутко прислушиваюсь: не повторится ли этот загадочный звук? Вот снова щелкнуло, но уже громче, потом еще и еще, и полилось глухариное пение сразу по всему сосняку, по всей засыпающей тайге, наполняя ее могучим, страстным призывом.
Среди полной тишины глухарь пел громко, торжествующе. А я, забыв про все на свете, жадно слушал, как он неистовствовал…
Но вот птица смолкает.
Точно посвежело в воздухе. Я глубоко вздохнул. Где-то далеко пронесся по лесу ветерок, ласково коснувшись вершин своим крылом. Сосны качнулись не пробуждаясь, и все опять замерло.
Слышу позади шорох тяжелых крыльев — какая-то большая птица пролетела надо мною, с треском свалилась на вершину сосны и застыла черным настороженным силуэтом. Вот он, гордый красавец лесов! И так близко, что я даже различаю пестринки в оперении, белый кант на хвосте и лохматые ноги. Как жаль, что не взял ружья!
Птица топчется на ветке, как бы устраиваясь поудобней, вертит головой, и я вижу, как она, поднимая веером хвост, вся раздувается, слышу, как упругими зубцами крыльев нервно чешет сук — вот-вот запоет.
Я жду.
Раздается резкое: «Чок, чок, чк-чк-чк…» Глухарь поднимает к небу краснобровую голову и, захлебываясь, бросает в потемневшую синеву бора свой дерзкий вызов…
Будто пробудившись, ему сразу со всех сторон отвечают певцы. Изредка слышатся то там, то тут тяжелые взмахи крыльев. Птицы шумно усаживаются на облюбованные вершины сосен и пропадают в темноте до утренней зари.
Смотрю на часы: четверть десятого. Пора возвращаться. Осторожно, чтобы не вспугнуть смолкших в ночной передышке птиц, шагаю по бору. Еще больше сгустился мрак. Слышу, кто-то невидимый ходит по лесу, осторожно пробираясь между стволов. Вот сухая ветка звонко треснула, точно подломилась под лапой медведя. Я останавливаюсь. Часто-часто бьется сердце. Чувствую, кто-то из темноты пристально следит за мною. Кажется, сделай шаг — и мы столкнемся…
— Да нет же, это мне чудится, — вслух успокаиваю себя. — «Глухой, неведомой тайгою…» — запеваю тихо, и неприятное чувство неловкости пропадает.
Вот и огонек блеснул. Синий дымок костра, медленно поднимаясь, окутывает тяжелые кроны деревьев. Освещенная пламенем стоянка между золотых стволов сосен кажется самым желанным приютом на земле. Я прибавляю шаг. И только теперь чувствую, как холодна ночь.
— Убег, ей-богу, убег! — встречает меня Гурьяныч. — Кинулся, ружжа нет. Кликнул — митькой звали!
— Кажется, он тут по бору ходит, придет, никуда не денется, — успокаиваю я старика.
— Птицу, дьяволенок, распугает. Вот я доберусь до него!
— Всех не распугает, а какая улетит, утром вернется. Пусть побродит в тайге, полюбит природу — человеком станет.
— Как же!.. — примирительно говорит Гурьяныч. — Уж я-то по себе знаю. Без природы человек — что дупляная лиственница на мари, нет в нем настоящей живости. К примеру, взять хотя бы нашего бухгалтера из леспромхоза. Придешь к нему в контору — страшно к столу подойти. Ты ему еще слова не сказал, а он уж на тебя глазищи пялит, а заговорит — что горячей лапшой обрызжет. Ну, скажи — зверюга лютый! Люди страсть как его боятся. А настанет праздник, ко мне на смолокурню приедет подышать хвойным воздухом, посидит у заводи с удочкой… Скажи пожалуйста — другой человек! Поймает пару пескарей и рад-радехонек, он тебе и папироску даст, побасенку расскажет. Ничего не позволит делать, все сам: и дров принесет, и ушицу сладит — милейший человек, крылышки подвяжи — и ангел. Так что природа для человека — за мое почтенье! — И старик часто-часто закивал головою.
Но тут мгновенный свет, точно молния, блеснул в лесу, и тотчас же потрясающий гром выстрела взбудоражил тишину. Эхо долго ворочалось по глухим ложкам. Потом слышно было, как что-то тяжелое медленно сваливалось по веткам сосны и упало на землю.
Мы переглянулись.
— Убил! Ужо я его ремнем приструню! — возмущается Гурьяныч, а сам не может скрыть довольства, что Пашка такой отчаянный.
— Надо всыпать, — поддакиваю я.
— А вы тоже не потакайте ослушнику, — обращается ко мне Гурьяныч. — Говорю, нам с вами надо держаться заодно, поодиночке он нас живо объегорит.
— Уже объегорил, Гурьяныч. Слыханное ли дело — в этакую темень сшибить птицу с сосны!..
— Он-то сумеет! — с явной гордостью за Пашку перебивает старик. — Весь в меня, дьяволенок. Таким же был…
Мы усаживаемся к костру, ждем Пашку.
Засыпает оглушенный выстрелом лес. Возвращается тишина — будто и не было выстрела. Теперь, кажется, никому уж больше в темноте не грозит гибель.
— Да, да, таким же был… — продолжает Гурьяныч. — У ребят головным ходил, спуску никому не давал. Где что — меня кличут. Помню, давно это было. Как-то пошли с ребятами весною в тайгу…
Но тут вскочил, насторожился Жулик. Дремлющая поодаль Кудряшка подняла голову. Послышался хруст сушника. Я расшевелил огонь и в полосе яркого света увидел Пашку. Пятясь задом, он волоком тащил к стоянке глухаря.
— Как это тебя угораздило в темноте? — спрашивает старик.
— Еще засветло, дедушка, приметил, где он сел, — охотно объясняет тот. — Пока дрова таскал — стемнело. Подобрался к сосне, а его-то в хвое не видно. Ружье к плечу приложу и так, и этак — не видно. Хотел было по стволу подобраться к нему, да он сам выдал себя — заворочался, ну, я и пальнул.
Я смотрю на убитого глухаря, на его краснобровую голову, на пышный фиолетовый зоб, на пестринки в брачном наряде, на лохматые лапы с сжатыми когтями, и меня съедает проклятая охотничья зависть. Пашка оказался непобедимым соперником. И тут, на глухарином току, он уже успел опередить меня. Теперь вся надежда на утро. Я готов просидеть всю ночь у костра, лишь бы не проспать зарю.
Гурьяныч поднял глухаря, с восхищением потряс им передо мною и уже раскрыл рот, чтобы выразить восторг, но спохватился и сказал поучительно:
— Ты, внучек, тово, не жадничай, не спеши больно. За тобой не поспеть.
Мне неудобно перед парнишкой, у которого Гурьяныч как бы выпрашивает для меня снисхождение.
— Молодец, Пашка, — говорю я, приглушая охотничью зависть.
А он стоит довольный, улыбающийся.
Глухарь висит на сучке, и теперь наша стоянка напоминает бивак охотников. Если бы птица была убита мною, мы бы, конечно, устроили сегодня ночью пир. Но Пашка да, видимо, и Гурьяныч берегут ее как трофей. Представляю Пашку, идущего по поселку сквозь толпу детворы с глухарем, а то и с двумя, с перекинутым через плечо ружьем…
— А вы под песню мошника скрадали? — спрашивает меня Гурьяныч, чтобы отвлечь от грустных размышлений.
Я отрицательно качаю головою, хотя много раз бывал на глухариной охоте.
— Говорю вам, к мошнику всегда под песню подскочишь, ежели знаешь как. На примере бы вам показать — сподручнее было бы. — Старик вдруг чем-то загорается. — Пашка, а ну встань! Я стрекотать буду, а ты покажи дяде, как под песню подскакивать.
Пашка живо поднимается от костра, идет на свободное место, весь подтягивается и, как перед плясом, замирает.
Свет яркого пламени золотит его кудри.
— Готов? — спрашивает Гурьяныч, отпуская кушак на животе и набирая полную грудь воздуха.
— Подожди, я ружье прихвачу, — кричит Пашка. Через минуту начинается представление. Гурьяныч тихо заводит: «Чо-ок, чок-чок-чк-чк-чк…
Чшш-щщ…»
Как только послышалось «чшшш», Пашка срывается с места, делает три огромных прыжка и замирает в тот самый момент, когда «мошник» перестает шипеть. Стоит он в странной позе, будто окаменевший: правая нога отстала и повисла в воздухе, весь он сгорбился, подался вперед, а голова, откинутая назад, в прыжке, так и осталась обращенной лицом к небу.
Сделав паузу, Гурьяныч снова продолжает: «Чо-ок. Чок-чок-чк-чк…»
Но Пашка начинает сбиваться, срывается с места раньше, чем зашипит «мошник», или запоздает остановиться. Гурьяныч сердится.
— Дедушка, ты лучше меня скачешь, давай я стрекотать буду.
— Эко, не можешь, кака тут наука!.. — ворчит старик и уже уступчиво добавляет: — Ну пострекочи, а я покажу.
Пашка сходит с площадки, занимает место Гурьяныча на пне. Вижу, на лице у него какое-то лукавство. — Внимательно слежу за ним.
Гурьяныч отходит от костра, подтыкает за пояс длинные полы однорядки, расправляет плечи, берет ружье двумя руками так, чтобы в любой момент можно было его приложить к плечу, и кивком дает знак внуку начинать.
Тот застрекотал. Но как! Я, буквально обомлел. В его звуках слышалась живая птичья интонация, страстный ритм, удивительное подражание. Он изредка щелкал языком, будто птица в азарте касалась упругим крылом сучка.
«Ишь ты, какой мастер!» — подумал я. И как бы в подтверждение этого в лесу зачокал разбуженный его песней глухарь.
Гурьяныч дождался, когда «мошник» зашипел, молодецки сделал три прыжка и замер. Пашка повторил песню еще и еще да вдруг как зачастит. Старик не хотел отстать от ритма, но в первом же прыжке задел ногами за валежник, споткнулся и, не удержав равновесия, упал.
Я подбежал к нему, помог подняться. Пашка схватился за живот, беззвучно хохочет.
— Ведь сманул же, дьяволенок! Нарочно подстроил, ей-богу, подстроил. — Гурьяныч трясет в сторону Пашки кулаком. — Ужо я тебя отстегаю ремнем! Подожди, бабушке все расскажу, как глумишься над дедом, она те кудри завьет!
Последняя угроза действует мгновенно. Пашка обрывает смех, послушно подходит к дедушке, подает ему слетевшую с головы шапку, стряхивает с однорядки мусор.
— Не говори бабушке, она расстроится.
Садимся ужинать. Едим молча. Гурьяныч то и дело растирает ушибленное колено и с обидой косит глаза в сторону Пашки. Вижу, тот вычерпывает из чашки остатки похлебки, подносит ко рту да вдруг как фыркнет, как захохочет снова. Старик хотел было цыкнуть на него, да сам не выдержал и тоже рассмеялся. А за ними и я. Смеялись все дружно, безудержно, забыв про ужин. Я, пытаясь Остановиться, закрываю рот ушанкой, но смех душит меня.
— Ишь, погодка нашел для представления, — примирительно говорит старик.
Пашка прощен. Всем становится легко, весело.
Мы с Пашкой моем посуду. Гурьяныч обхаживает костер: наваливает на него толстыми концами бревна. Где-то в лощине долго, надоедливо бубнит заяц. Даже из него весна делает музыканта! Потом появляется летяга — забавный ночной зверек, похожий на белку, но с перепонками на боках, позволяющими ему делать затяжные планирующие прыжки.
Летягу привлекает свет костра. Вот она быстро-быстро взбирается на вершину сосны, делает оттуда планирующий прыжок вниз и темным лоскутом проносится над нами. На противоположной стороне летяга липнет к стволу у самого основания, опять взбирается на вершину дерева, повторяет прыжки. Прыгает она бесшумно, с каким-то неутомимым азартом.
Низко горят звезды. Одиннадцать часов ночи. Бор в этот поздний час кажется вымершим, мы — безнадежно заплутавшимися в нем. Пашка молодец: уже забрался под одеяло, притих. Гурьяныч тоже готовится ко сну: раскладывает хвою, бросает на нее потник, снимает однорядку. Пора и мне. Разворачиваю спальный мешок, кладу под голову телогрейку, начинаю разуваться. Пашка опять как захохочет под одеялом. Гурьяныч растерянно смотрит мне в глаза и тоже смеется.
Меня вдруг осеняет догадка: наверно, Пашка смеется уже не над дедом, а что-то еще замышляет и заранее радуется предстоящей проделке. Признаться, эта догадка не очень-то радует.
Старик пальцем манит меня к себе, припадает щетиной усов к моему уху, заговорщически шепчет:
— Разбужу до зари, пойдем вдвоем, чтобы он не слышал. Хватит с него и одного глухаря. Пусть поспит утром.
Я утвердительно киваю головой и, ничего не сказав о своем опасении, бесшумно отползаю к постели.
Втайне я завидую этому конопатому озорному пареньку, его ловкости, находчивости. Моя привязанность к нему все крепнет. Но обстрелять его я все же должен!
НЕОЖИДАННЫЙ ВЫСТРЕЛ
Меня будит легкий толчок в бок. Раскрываю глаза — вижу перед носом предостерегающий палец Гурьяныча: не шуметь! Воровски, осторожно выбираюсь из мешка. Пашка спит, согнувшись калачиком и закутавшись с головой в одеяло. Теперь уйти бы со стоянки незамеченными, и тогда… Словом, у нас есть шанс поправить свои охотничьи дела.
Бедный парнишка, как же ты будешь огорчен, когда проснувшись, не найдешь ни меня, ни дедушки на месте! А ведь наверняка, засыпая, ты заказал себе встать раньше нас и исчезнуть прежде, чем мы пробудимся. На этот раз тебе не повезло!
Я на ходу подпоясываю патронташ, хватаю ружье. Старик идет с шомполкой, весь обвешан припасами: порох он держит в бычьем роге, дробь в кожаном мешочке, пистоны — в металлической коробочке. Все это висит на груди, как доспехи. Паклю для пыжей он хранит на голове под шапкой, чтобы в непогоду не отмокла.
Уходим в лес, облитый лунным светом. Когда исчезает огонек костра за густыми стволами сосен, Гурьяныч оглядывается.
— Ужо спохватится! — И он хитровато подмигивает мне.
Вокруг мертво и пустынно. Идем не спеша по еле заметным просветам. Впереди — старик. Твердой походкой он шагает по захламленному лесу и, не глядя под ноги, обходит пни, колоды, рытвины. Я не отстаю от него.
— Кажись, пришли. Тут переждем — вот-вот мошник строчить начнет.
Мы присаживаемся на валежину, ждем…
Луна прячется за тучи. Тьма-тьмущая встает в таинственной глубине бора. Еще нет признаков рассвета. Еще ничто живое не проснулось, не выдало своего существования. Но по каким-то неуловимым признакам уже чувствуется, что просыпается старый лес от сладостных весенних грез, что вот-вот там, на востоке, за невидимыми хребтами появится победный свет утра.
С какой-то внезапностью сквозь немую тишь дремлющего леса прорвался громкий гортанный крик.