Пашка стихает. Гурьяныч поворачивается на другой бок, начинает похрапывать. Под полотняную крышу входит ночь. Только Кудряшка не спит, лениво пережевывая хрусткое сено.
Еще до рассвета нас будит Гурьяныч. Дятел громко вестит утро. Чуть слышно шумит лес. Быстро одеваемся, выбираемся из палатки. Освежаемся студеной водой. Немного движения, несколько глотков холодного воздуха — и сонливость пропадает.
Я весь захвачен предстоящими таежными приключениями…
— Ты что же, Василий Николаевич, в самом деле захворал? — спрашивает Гурьяныч с усмешкой за завтраком.
— Я за него пойду, — опережает Пашка.
— Выплакал! Может, человеку охота была самому пойти, так ты встрял, — мягко говорит старик.
Сборы не долги. Пашка набрасывает на плечи джутовый куль с полувыделанной сохатиной шкурой, огромный, но легкий. С ним он ходил вчера. У меня котомка с веревками, с продуктами и посудой.
А Гурьяныч берет аркан, мягкие лосевые ремни и лоскуты выделанной овчины. За кушаком у него топор.
Становимся на лыжи.
— Разве ружья не возьмем? — спрашиваю Гурьяныча.
— К чему лишняя тяжесть?!
Гурьяныч поворачивается к заре, только что появившейся в просветах заиндевевших кедрачей. Долго стоит, приминая в раздумье угловатыми пальцами бороду.
— Благословен путь! — наконец говорит он и шагает навстречу утру.
— Ни пуха ни пера! — кричит вслед Василий Николаевич.
Гурьяныча не узнать. Куда девалась его старость! Как только он почувствовал под ногами лыжи, сразу исчезла сгорбленность, он стал легким, подвижным, и мы с Пашкой еле поспеваем за ним.
Лес в морозной мгле, в дремотной лени, обласканный утренним светом. Из глубины его, обжигая лицо, тянет сиверок. А вдали, куда ведет нас Гурьяныч, дымятся сиреневатые скалы в темных хвойных папахах. Изредка в застойную тишину наступающего дня врывается стук дятла или стон уставшей стоять в строю старой лесины.
Пробегаем первый ложок. Всюду нерушимая белизна зимнего покрова. На вывернутых корнях, на валежнике, на пнях причудливые надстрой из снега. С деревьев свисают ватные гирлянды. Под буграми дотлевает сумрак ночи.
Лес тишиной встречает нарождающийся день.
Старик не таится, идет шумно и на ходу то стукнет подожком (* Подожок. — палка, дубинка, трость) о сушину, то свистнет, а сам, как коршун, вертит головою, шарит по просветам.
На каждом пригорке задерживается.
— У-ю-ю! — кричит зверолов громко, и взбудораженное эхо уносит тревожный звук в недра старой тайги и! долго не стихает.
— Видно, и тут нет зверя, опустела тайга, а уж где, как не в этих местах, ему быть! — сокрушается Гурьяныч и торопится дальше.
В глаза бьет яркий луч восхода. Встают пирамиды! елей, Пылают сугробы. Куда бы ни глянул — величие пробуждающейся дикой природы.
Навстречу дню летят разрозненные стайки кедровок, В вышине ровно шумит ветер.
Гурьяныч подходит к сваленному бурей кедру, останавливается. Дерево опирается на нижние сломанные сучья, а мохнатую голову трогательно держат на своих гибких стволах три березки-сестры, К ним на помощь тянется осинка.
— Как живые, — говорит старик, показывая подожком на березки, — Вроде как бы жалко им, что умирает такой красавец.
Но вот что-то приковывает его внимание. Он варежкой протирает глаза, смотрит с пригорка вниз.
— Кажись, след! — И Гурьяныч ныряет под навес старых кедрачей.
Мы — за ним. Старик уже далеко и, мелькая между стволов, скрывается за изломом.
Там, где он дожидается нас, я вижу на снегу глубокие вмятины — следы зверей. Они огибают пригорок и теряются в глубине сыролесья. Старик пальцами ощупывает рассыпчатый снег, и вдруг веселеет, добреет его лицо.
— Там еще глубже снег, — поясняет старик и переходит на спокойный шаг.
Зверей не видно. Они идут одним следом, прокладывая себе дорогу по дну ложка. Гурьяныч то кашлянет, то крикнет — пугает, не дает маралам передышки. Но животные, кажется, начинают понимать, что впереди их поджидает еще большая опасность: она таится в снежной белизне, в глубоких сугробах, в крепких надувах. Они бросаются в сторону к склону, пытаются прорваться к низине, где мельче снег, но на пути встает опасный шорох человека, и звери послушно идут дальше, куда их направляет Гурьяныч.
Чем круче становится подъем, тем глубже снег и тем медленнее идут маралы.
Солнце минует полдень. Тайга редеет, мельчает. Все чаще слышится голосистый перебор зимующих птиц — для них наступает пора отлета на север.
Звери выбрались к краю леса, задержались. Мы увидели их на расстоянии не более ста метров. Сбившись в кучу, они со страхом наблюдают за нами.
Позади стоит крупный бык. Его голова украшена толстыми черными вздутиями рогов. Он, как изваяние, стоит неподвижно, весь поглощенный нашим появлением. Раздувая гневно ноздри, бык угрожающе бьет по снегу копытами.
Рядом с быком самка высоко подняла настороженную голову со сломленными ушами — признак усталости. Из открытого рта свисает длинный язык. Она топчется на месте, вот-вот упадет. Из-за ее спины выглядывает теленок. Помахивая маленькой головой, он, кажется, больше всех возмущается нашим преследованием.
Гурьяныч крикнул, махнул рукой. Бык огромным прыжком рванулся вперед, замелькал желтым фартучком, прикрывающим зад. Следом бросились остальные. Мы с минуту передохнули, сбили снег с лыж, поправили котомки и двинулись дальше.
За краем леса, за низкими дупляными кедрами, растущими по склонам в одиночку или небольшими стайками, начинается подъем к гольцу, прикрытый пологом сверкающих на солнце снегов. Тут зима — ни единой проталины, ни единого пятнышка.
Идут звери от нас на расстоянии не более чем двести метров. Мы видим, как, утопая почти до полбока, бык расклинивает грудью снег. Он горячится, прыгает, падает, но тотчас же вскакивает, поворачивается к нам, угрожает головой. Иногда, охваченная страхом, вперед пробивается самка; тогда еще медленнее идут звери. Бык злится, бьет ее передними ногами, а если это не помогает, отталкивает, выскакивает вперед.
Но вот звери, как будто поняв, что дальше еще труднее будет уйти от врага, все разом повернули назад и замерли. Мы подошли ближе и тоже остановились. Это была незабываемая минута поединка. В застывших позах животных, в их напряженном ожидании и особенно в бычином взгляде чувствовалась звериная решимость сопротивляться до конца. У меня по телу пробежал холодок. Пашка стоял с открытым ртом, обескураженный увиденным. А Гурьяныч, опершись грудью на подожок, ласково смотрел на маралов.
— Устали, голубки? — приглушая одышку, ласково спросил он.
В ответ теленок потряс головою.
— Ишь ты, храбрец какой! Тогда — пошел! — крикнул старик.
Бык метнулся в сторону от следа, провалился в сугроб, за ним — самка. Мы подождали, пока они поднялись, отряхнулись и запрыгали по снежным буграм. Теперь в их движениях не было прежней ловкости, силы; они, казалось, уже не пугались ни крика, ни нашего присутствия.
У границы крутого излома лег теленок. Звери остановились.
— Хватит! — говорит Гурьяныч, задерживаясь.
Я с тревогой поглядываю на низкое солнце — дня остается немного. Не расспрашиваю старика — с нетерпением жду, что будет дальше.
Гурьяныч подтягивает размокшие юксы на лыжах, застегивает на груди однорядку, готовится к последней атаке, но и теперь на его лице несокрушимое спокойствие, уверенность. Мы с Пашкой тоже поправляем юксы, сосредоточиваемся.
Старик подает команду обойти зверей с двух сторон. Маралы встревожены, но не трогаются с места. Теленок с трудом встает. Мы поднимаемся по склону, минуем маралов, и как только оказываемся выше их, Гурьяныч кричит:
— Пошел!..
— Пошел!.. — басит Пашка охрипшим голосом. И мы разом несемся на маралов.
Звери, точно почуяв свободу, рванулись вниз и крупными прыжками стали уходить своим следом. Теперь под гору, по готовой борозде, бежать им было легче. Животные быстро удалялись. Мы старались не отставать. Казалось, к маралам вернулась сила, и теперь они вне опасности.
— Дедушка, разреши побежать вперед, — пристает к старику Пашка.
— Еще чего вздумал!
— Дедушка, милый, охота прокатиться. Я стороной!
— Ну, разве стороной… Айда, валяй!
Пашка мигом перемахнул через сугроб, стремглав понесся вниз, прямо на зверей. Мы остановились, не понимая, что он задумал.
— Так я и знал, нашкодит! — сокрушается старик и кричит во весь голос: — Пашка, не смей!
Но уже поздно… Парнишка в диком азарте настигает бегущего позади быка. Мы видим, как тот в смертельном страхе наскакивает на телка с самкой. Но тех тоже пугает шорох быстро приближающейся опасности, и они несутся быстрее. По сторонам целина метрового снега, теперь уже недоступная для животных. Они сходят с борозды.
Мы останавливаемся в ожидании: что будет? Пашка, широко расставив лыжи, со всего разбега навалился на быка, утопающего в снегу. Взбудораженный зверь огромным прыжком попытался сбросить его со спины, метнулся в сторону, упал, вскочил, а парнишка будто прилип. Мы бросились на помощь. Вдруг бык подкинул высоко зад, и вместе со снежной пылью в воздухе мелькнули шапка, руки, скрюченное тело Пашки. И… все исчезло в белизне. На поверхности остались только болтающиеся ноги с лыжами.
Быстро скатываемся к нему. Помогаем подняться. Он весь в снегу. Смеется — доволен проделкой.
— Твое счастье, Пашка, что некогда: сострунил бы тебя за такое дело, ослушник!
— Дедушка, я же хотел стороною, а оно, вишь, накинуло прямо на зверя, — лукавит парнишка.
— Ладно, «накинуло»!.. — строго перебивает его Гурьяныч. — Отряхнись и догоняй, а мы пошли. — И он, кивнув мне, покатился вниз.
Звери быстро сваливаются в лощину. У кромки леса они замедляют ход. Бежавший впереди бык пошел шагом, затем остановился.
— У-ю-ю! — кричит на них Гурьяныч и угрожающе поднимает подожок.
Маралы тронулись, тяжело переставляя ноги. Бока у них ввалились, шерсть на спинах поднялась, уши упали, из открытых ртов свисают красные языки. А страх, видно, пропал, и они кое-как бегут по снегу.
Мы идем рядом. На землю падают косые лучи солнца. Синие тени уже окантовывают гребни гор, копятся в ложках, ложатся по сугробам.
Внизу тайга. За ней равнина, усеянная стылыми блюдцами озер, В спокойном небе пара воронов.
Кругом тишина.
Нас нагоняет Пашка. Он прихрамывает, на щеке багровый синяк, а сам бесконечно доволен. В глазах еще не погас азарт, Гурьяныч окидывает его строгим взглядом.
— Я те, подожди, покатаюсь, шкодник. Долго ли зверей запалить! На что годится!
— Дедушка, не сердись; говорю: нанесло на быка, а то бы я не посмел. — И он подстраивается в ряд со стариком.
Лицо Гурьяныча светлеет.
Я нет-нет да и посмотрю на раскрасневшегося от удачи Пашку. В его движениях, в том, как он твердо шагает по снегу, — торжество. Какой должен быть у парнишки прилив восторга от одной лишь мысли, что он катался верхом на диком звере!