В автономке ты привык к одному воздуху, а здесь – другой. Свежий. И кислороду больше. У нас в походе редко выше девятнадцати процентов, а на воздухе – двадцать один. Укладывает в момент.
Сходил после автономки пару раз в поселок чапающей походкой, поваландался на пирсе парочку дней, вышел опять в море – готово. Мертвый. Не разбудить.
А если вы интересуетесь, почему у нас после похода такая походка, так мы вам расскажем, что это от ослабления связок. Связки голени, голеностопа слабеют, потому что в походе как ни ходи, все равно в сутки проходишь только восемьсот метров.
Хорошо, если на берегу нога в ботинке не подвернется. А если подвернется, то распухнет – ботинок будешь резать.
А еще болят кости ног. Отвыкли ходить.
В Северодвинске я сразу пошел в библиотеку, в читальный зал. Я там читал сказки Андерсена. На меня смотрели как на дурака.
После меня вошли два лейтенанта и попросили подшивку журналов «Вокруг света». Молодые, смеются.
А еще я читал Ахматову. Все, что нашел. Жадно.
С нами в последнюю автономку ходил прикомандированный доктор. Звали его Женя. Сокращенно доктор «Же». Просто у нас своего доктора давно не было.
Сначала у нас был Демидов сорока двух лет, но в авто– номке у него случился инфаркт. Командир упросил его потерпеть до берега.
Это была наша первая автономка, и командиру важно было ее не сорвать досрочным возвращением – у него наклевывалась Академия.
А положено же как? Положено доложить, что на борту больной, для чего надо всплыть, дать радио, а это потеря скрытности, срыв боевой задачи.
Вот Демидов и терпел.
После него много побывало у нас докторов. Все со своими тараканами: кто-то пьяница, кто-то просто дурак.
А дали молодого врача – он пошел и на чердаке в Мурманске повесился. Месяц искали.
Потом замкомандира дивизии на вопрос командира о прикомандировании на поход доктора неизменно отвечал: «Нечего было своего вешать».
Это он так шутил.
Когда появился Женя, или «доктор «Же», мы все хором подумали, что еще один чудик.
Но Женя был славный. Хороший парень, трудяга. В любое время примет, перевяжет.
У нас же матросы сонные на вахту бредут, а на лодке штырей всюду торчит – видимо-невидимо.
Ну и бодались. Потом вся башка в крови.
А Женя зашивает. Я бы этих конструкторов об каждый такой выступ головой лично бы бил. До крови. Есть у меня такая мечта.
Мы с Женей любили болтать. Он, оказывается, тему диссертации себе присмотрел, и уже по ней работает.
Название – самое безобидное. Что-то такое: «Соотношение труда и отдыха».
На первый взгляд – чушь.
Я ему тогда так и сказал, а он на меня посмотрел внимательно и начал рассказывать. Вот его рассказ вкратце.
«В земных сутках – двадцать четыре часа. Давно это повелось. Примерно несколько миллионов лет, может больше, и все живое на Земле привыкло к двадцатичетырехчасовому циклу. Где бы ни было земное существо: в космосе, на земле, в воздухе, под землей, под водой – у него внутри биологические часы. Двадцать четыре часа.
Например, на орбите у космонавтов солнце всходит и заходит каждые сорок пять минут. И была мысль сделать им восемнадцать часов работы, а двенадцать – сна. Не получилось. Не захотел организм.
Организм хочет, чтоб ты уложился в двадцать четыре часа.
Если у тебя вахта четыре часа, а потом, через восемь часов, еще четыре часа, организм решает, что у тебя двенадцатичасовой рабочий день, и он начинает перестраиваться. Он начинает ломать свои собственные часы – все летит к черту. Нервная система дает сбои. Отсюда депрессии, нервные срывы и прочие радости.
Организм хочет двадцать четыре часа. То есть ты заступаешь на вахту один раз в сутки, и это будет не четыре, а шесть часов. У тебя должна быть не трех-, а четырехсменка. И спать ты должен не два раза по четыре и не сперва шесть, а потом два, а восемь часов подряд. А если не получается, то сокращайте плавание. Два месяца – это предел.
Американцы плавают так: шестьдесят суток, потом пришли, семьдесят пять суток – отпуск с санаторием за государственный счет с семьями под наблюдением врачей – потом двадцать суток на то, чтоб вспомнить в учебном центре, что ты подводник, и опять в море на шестьдесят.
Как плавают наши, ты знаешь. Двести двадцать – сорок – шестьдесят суток ходовых в году, а подряд может быть сто – сто двадцать, а отдых может быть в следующем году.
Человек, получается, самый надежный на лодке болт. Не обращал внимания на лица людей после автономки? Правда, кажется, что они не в себе?»
Правда. У нас в сорок лет можно выглядеть на пятьдесят, а в сорок пять быть уже покойником. И все это время быть «не в себе».
«Через шестьдесят суток плавания на английском торговом флоте любой считается недееспособным. Его подпись на банковских документах должна быть удостоверена еще кем-то. И это закреплено законом. А у нас что закреплено законом?»
У нас? Если у нас подводники ходят по двести с лишним в году, и это, получается, законно, то надводники могут укатить на четырнадцать месяцев. А про рыбаков мне рассказывали, что «путина» у них может продолжаться целый год, а потом человек выходит на верхнюю палубу с чемоданами, говорит всем: ну, я пошел домой, и падает в винты. Много таких было случаев.
Как-то на моем веку создали лодку-катамаран, «Акулу», здоровенную дуру. На ней оборудовали комнату отдыха, сауну, бассейн, и на этом простом основании решили им сделать автономку в сто двадцать суток.
В поход пошли медики. Они брали кровь на анализ у всего экипажа. Они выяснили, что на сто двадцатые сутки кровь подводника меняет свой состав. «Акулам» оставили девяносто суток автономости.
«У американцев отдых после автономки должен превышать время, проведенное в автономке, а у нас «полное восстановление» наступает через двадцать суток, которые можно провести «при части» – дивно, не правда ли?
А ты знаешь, что я меряю температуру моряков сразу после сна и в первый час после заступления на ночную вахту? Она еще час после заступления держится на уровне тридцать пять градусов: человек, стоя на вахте, еще час спит. У него спит сердце, желудок, голова – он весь спит. Как же он несет вахту, если не помнит, что он делает?
Но это моряки, матросы срочной службы, молодежь. Он отслужил три года – и домой.
А офицеры и мичманы? Через несколько лет такой службы температура тела все время находится на уровне тридцать шесть градусов. Не тридцать шесть и шесть, а тридцать шесть. О чем это говорит? Организм включил самосохранение. Он понял, что его убивают, и включил режим, при котором он может выжить.
Что потом? В конечном итоге, человек не отвечает за свои действия. Это можно назвать «шизофреническими явлениями», или я это еще называю «наведенной шизофренией». Она проходит, но потом.
Вспомни, были ли случаи странного поведения в автономке?»
Были. Мне рассказывали, что у соседей в походе случилось вот что: в конце похода торпедисты запросили у командира «добро» на проворачивание машинки ТПУ (торпедопогрузочного устройства). Он разрешил. Через некоторое время акустики доложили: странный звук. Лодка начала искать источник звука, отворачивала, прослушивала кормовые углы, потом нашли – звук из первого отсека: эти орлы сидели и ножовкой по металлу отпиливали кусок ТПУ – им показалось, что она большая.
«Да. Человеку кажется, что все он делает правильно».
А сколько раз при пожаре вместо огнегасителя (система ЛОХ) в горящий отсек давали ВВД – воздух высокого давления? Кучу раз. Причем дается ЛОХ из центрального старшиной команды трюмных, а это человек грамотный и он до последнего уверен, что дал не ВВД, а ЛОХ. А там клапаны разные. Даже по внешнему виду.
«Человек не отличает явь от сна».
Точно. Один раз в середине автономки ночью в центральном появился штурман в шинели, в ботинках, шапке, застегнутый на все пуговицы. На вопрос старпома: куда это он, тот сказал, смутившись: «Домой. Прошу разрешения наверх».
А «верх» закрыт. Мы под водой. Глубина сто метров. Атлантика.
Старпом на полном серьезе сказал: «Не разрешаю!» – и штурман пошел переодеваться.
А сколько раз путали день и ночь? А сколько раз во сне действовал, как в отсеке?
«Природу человека нельзя насиловать безнаказанно. Наказание – аварии, катастрофы, смерть. Если у летчика жизнь зависит от состояния машины и от его личного состояния, то жизнь подводника и всего корабля зависит еще и от того, в каком состоянии находится каждый вахтенный в каждом отсеке. А через шестьдесят суток плавания он не отвечает за свои действия».
Это правда. Стоит очередь в курилку, и на моих глазах матросик от безделья отключает, а затем включает пока зывающий прибор глубиномера. Спроси его, что он делает, и он ответит: ничего. А оставил он этот прибор обесточенным, и автоматика отработает: лодка будет или всплывать или погружаться. И причину не скоро найдешь.
И после автономки я встречал ребят: замедленные, делают массу ненужных движений, не сразу отвечают на вопросы – вот такие дела.
На флоте все нормальные люди, но до капитана третьего ранга. Потом умные уходят, остальные растут до капитана второго ранга, дальше все повторяется: умные уходят…
Господи! Хорошо, что это вовремя кончилось, и я вовремя очутился в Северодвинске, где удивлялся светофорам и жадно читал Ахматову.
А потом я ушел.
Сперва из Северодвинска, потом – с флота. Доктор Женя, а ты теперь где?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Кое-что о правах
«…Шумная тройка мчит и мчит по вытянутому, как стрела, зимнему тракту и только снег тяжелыми комьями летит из под копыт. Гикает хрипло, подскакивает, подпрыгивает на своем облучке ямщик, всякий раз взмахивая руками и не от мороза вовсе, а скорее от лихости, младости, алчности, жадности и задора.
Скоро, скоро влетит эта безумная тройка на заиндевелый постоялый двор, и запорошенные, продрогшие путники, галдя и покрякивая, ввалятся во внутреннее помещение и обступят печь и протянут руки к долгожданному огню…»
Так в недалеком прошлом дорогие россияне, вслед за дорогими филистимлянами, реализовывали свое исконное право на путешествия.
И вообще у них – россиян – еще масса всяческих прав. (Я считаю – масса.)
О праве на путешествия мы уже сказали. Оно как раз сохранилось лучше всех и до сих пор звучит приблизительно так: кто б ты ни был – пшел отседа на все четыре. И они идут, за милую душу, приворовывая, приторговывая, получая высшее образование – чего б его не получить – и продавая не только его, но и все что имеется, в виде знаний о чем угодно, где ни попадя – чего б все это не продать?
Из других, полностью реализованных на этот момент на этой территории прав, хочется отметить право чихать, чесать, вздыхать, вздрагивать, кашлять, хохотать, пришепетывать, а так же пожевывать, позевывать, поплевывать и кидать ботву на дорогу. Хочется сказать еще об одном неотъемлемом праве, из которого немедленно вытекают еще целых два, но об этом мы скажем самом конце, после значительного лирического отступления о России.
Ах, Россия, Россия! Ты ж нам, можно сказать, мать, вроде бы даже матушка, земля родимая, в общем – землица, водица и чего-нибудь там еще! Как же ты все-таки похожа на большую белую совершенно бесхозную собаку, местами плешивую – там у нас на карте невиданные поля, на них мы вручную будем поднимать зяби, там у нас еще и степи, и травы-ковыль; а где-то и пролежни – это у нас топи-болота-овраги-реки-ущелья-балки-кочки; и мослы – это горы наши, тянь-шани; и шерсть – а это уже тайга у нас, господа мои хорошие.
И все-то тебе равно – разлюбезное наше отечество – что там с твоими драгоценными чадами, а по соотнесению размеров – совершенными блохами, колотить их некому, происходит.
И лишь изредка ты вздрагиваешь, устраивая им наводнение или землетрясение, или напускаешь на них, совершенно без всяческой злобы, какую-нибудь другую трудно выводимую заразу.
Ах, блохи, блошки, жучки, паучки, цапики, клопики. А они еще и важничают, говорят, например: «Не отдадим ни пяди нашей родной собаки!» – а они еще и философствуют – пишут трактаты о влиянии блошиного сознания на окружающую Вселенную и мечтают о переселении в параллельные миры, устанавливают законы и правила, заводят себе экономику, устраивают ей подъемы и обвалы, берут за рубежом кредиты и переводят их на личные счета, выбирают себе президента, устанавливают идеалы, а потом отдают за них жизнь, преимущественно не свою.
Им ставят памятники.
Я видел один. На нем было написано: «Тебе, насекомое, от благодарных букашек!»
Ох уж эти памятники-обелиски-матери-родины! Они, в лучшем случае, величиной с сарай, в худшем – с холм, курган, косогор. И стоишь у его подножья бывало, запрокинув свою непутевую голову, и такая ты перед ним невозможная даже козявка, – титит твою медь – что и сказать нельзя. И раздавить бы тебя, урода противного, да все как-то недосуг, я полагаю.
А памятники-то, повторимся от скудоумия, просто следуют один за другим так, что переходя от одного к другому, даже и мысли не возникает о том, что ты-личность-человек-планета. Наоборот, возникает чувство, что сам ты никто и звать тебя никак, никому это не интересно.
Но! (Правда, есть одно «но»)
Но вот если ты, никому не ведомый, вдруг умрешь за идею, коллективом сочиненную, то тебе, пусть даже безымянному, тоже поставят памятник и первые вши в государстве возложат к нему цветы.
Тут-то мы плавно и подошли к нашему основному и неотъемлемому праву – праву пасть неизвестным не-поймешь-почему-где-ни-поподя. А из него уже, как мы и обещали, вытекает право лежать и там и сям непогребенным, которое через какое-то время само по себе переходит в право истлевать совершенно неприкаянным.
Вот и все, пожалуй, о правах, господа мои хорошие.
От меня
Я вообще люблю подойти в книжном магазине к прилавку и спросить:
– Покровский есть?
Обычно мне отвечают: «С Покровским сложно», – и я отхожу. В лицо меня все равно никто не знает, и это приятно.
И к лоточникам я подхожу с тем же. Однажды спросил: «А с подписью автора будет дороже?» – «Дороже». – «Можно это устроить?» – «Запросто. Покровский к нам часто заходит».
Я подумал, что мне показалось, стал расспрашивать, но нет, речь шла о конкретном человеке, и лоточник с удовольствием описал мне же меня же: какого я роста и что у меня в лице.
Мне показалось, что я стою рядом с памятником себе же и что этому памятнику лично я уже давно не нужен.
Что по этому поводу сказать? Я сказал: «Блин!»
Начнем
Ах, драгоценный мой сосед по планете, читатель, не будем о грустном, будем о веселом, смешном. Расскажем чего-нибудь о себе потомкам. Ну, например, такое…
ПИСЬМО
Меня Сашей зовут. Пишу вам, потому что хочу один случай рассказать.
Было это в те времена, когда Гагарин сперва в космос полетел, а потом из него прилетел, и все ему были рады и везде его возили-ласкали, в зубах таскали, и все ему показывали, а его показывали всем.
Как-то решили показать ему подводные лодки.
За сутки до его приезда городок вылизали дополнительно привлеченными языками и деревья насажали, после чего они зацвели.
А лишних всех в море выгнали, а из моря одну лодочку, по приличней, наоборот пригнали и у пирса поставили, чтоб он ее посетил.
С утра поставили – ждут.
А он не едет.
А зона вокруг лодки как вымерла, командир с восьми утра на мостике, остальные внутри.
Проходит час, другой – никого, всё говорят: «сейчас, сейчас».
Командир злой, нервничает: с учения сорвали, задачи не выполнили, смотрины, а потом опять в море и все сначала – черт!!!
И вдруг он видит, как на корне пирса нарисовалась группа – за чертыханьем он ее проворонил – и пошла эта группа к лодке, и в этой группе угадывается Гагарин, а рядом с ним семенит – командир пригляделся – …баба – вот, блин!