Девочка направилась по узкому проходу между двумя грядками прямо к дверям лачуги; чуть повернула голову, чтобы убедиться, что я иду за ней, и вошла внутрь. Знаю, что здесь мне следовало бы остановиться и повернуть назад, сказать себе, что этой девочке приснился плохой сон и теперь она возвращается в постель, все доводы разума доказывали в тот момент, насколько нелепо и, может быть, даже опасно соваться в такой час в чужой дом; возможно, я еще повторяла себе это, входя в приоткрытую дверь и видя, что девочка ждет меня в неком подобии прихожей, заваленной всякой рухлядью и заставленной садовыми инструментами. Под дверью впереди виднелась полоска света, и девочка показала на нее рукой, почти бегом пересекла оставшуюся часть прихожей и начала тихонько приоткрывать дверь. Шагнув к ней, я в желтоватом свете, упавшем мне прямо в лицо из понемногу расширявшейся щели, ощутила запах паленого, услышала что-то вроде полузадушенного вопля, который повторялся и обрывался, и снова повторялся; моя рука толкнула дверь, и я охватила взглядом зловонную комнату, ломаные табуретки и стол, покрытый старыми газетами, заставленный пивными и винными бутылками и стаканами, дальше кровать и обнаженное тело, лицо обвязано полотенцем в темных пятнах, руки и ноги прикручены к железным прутьям. Сидя на скамье ко мне спиной, папа девочки делал маме больно; он не спеша подносил сигарету ко рту, понемногу выдыхая дым из ноздрей, и плавно опускал ее раскаленный конец, втыкая его в грудь мамы; сигарета оставалась прижатой какой-то момент, пока длились крики, заглушенные полотенцем, которое обвязывало рот и все лицо до самых глаз. До того как понять, как решиться стать частью этого, прошло какое-то время — время, чтобы папа отнял сигарету и снова поднес ее ко рту, время, чтобы раздуть огонек на ее конце и просмаковать великолепный французский табак, время, чтобы я разглядела тело в ожогах, идущих от живота до шеи, лиловые и красные пятна, поднимавшиеся от бедер и лобка до груди, куда папа теперь снова приставлял горящую сигарету, с неторопливым удовольствием выискивая еще чистый участок кожи. Вопль и рывок тела на кровати, заскрипевшей под судорогой, смешались с вещами и действиями, которые я не выбирала и которые никогда не смогу себе объяснить; между сидевшим спиной мужчиной и мной была расшатанная табуретка, я увидела, как она поднимается в воздух и краем бьет папу по голове; его тело и табуретка упали на пол почти одновременно. Мне пришлось отшатнуться, чтобы тоже не упасть, в свой жест — поднять табуретку и нанести удар — я вложила все силы, которые тут же покинули меня, превратили в дряблую марионетку; знаю, что я качнулась, ища опоры и не находя ее, бросила беглый взгляд назад и увидела закрытую дверь, девочки там уже не было, и мужчина на полу был неясным пятном, мятой тряпкой. То, что случилось потом, я могла видеть в кино или прочесть в книге, я была там, словно меня там не было, однако полная проворства и целенаправленности, которые моментально, если это происходило во времени, заставили меня найти нож на столе, перерезать веревки, связывавшие женщину, сорвать полотенце с ее лица и видеть, как она молча поднимается, сейчас совершенно молча, точно это было необходимо и даже обязательно, смотрит на тело на полу — оно начинало шевелиться еще в бессознательности, которая долго не продлится, — смотрит на меня, ничего не говоря, подходит к телу и хватает его за руки, в то время как я подняла его ноги, и мы вдвоем закинули его на кровать, стянули теми же веревками, наскоро восстановленными и связанными узлами, мы стянули его и заткнули рот полотенцем в этом молчании, в котором, казалось, что-то дрожало и вибрировало на ультразвуковой скорости. Того, что последовало за этим, я не знаю, я вижу женщину, все еще голую, ее руки, клочьями срывающие одежду, расстегивающие штаны, спускающие их, смятые, до ступней, вижу ее глаза, смотрящие мне в глаза, только одну раздвоенную пару глаз и четыре руки, которые стаскивают, рвут, раздевают, жилет и рубашка и трусы, теперь, когда мне надо это вспомнить и записать, моя проклятая профессия и моя крепкая память подносят мне другое, невыразимо пережитое, но не увиденное, эпизод из одного рассказа Джека Лондона, где северный охотник борется, чтобы умереть чистой смертью, в то время как рядом с ним, превращенный в кровавое месиво, но еще сохраняющий остатки сознания, его товарищ по приключениям воет и корчится, терзаемый женщинами местного племени, которые страшным образом продлевают его жизнь в судорогах и воплях, убивая его, но не до конца, предельно утонченные в каждом новом варианте, отнюдь не описанном, но существующем там, так же, как существуем мы, отнюдь не описанные, делая то, что надо, что мы должны делать. Бесполезно сейчас спрашивать себя, почему я это делала, какое имела право и какое участие принимала в том, что происходило на моих глазах, которые, несомненно, это видели, несомненно, это помнят, как воображение Джека Лондона должно было видеть и помнить то, что была не способна написать его рука. Я знаю только, что девочки не было с нами с момента, как я вошла в комнату, и что теперь мама делала папе больно, но кто знает, только ли мама или то были вновь шквалы этой ночи, обрывки образов, встававших из газетной вырезки, руки, отрезанные от ее тела и помещенные в сосуд под номером 24, из неофициальных источников нам стало известно, что он внезапно скончался в начале пыток, рот, завязанный полотенцем, зажженные сигареты, и Виктория в возрасте два года шесть месяцев и Уго Роберто в возрасте год шесть месяцев, брошенные возле подъезда здания. Как знать, сколько это длилось, как понять, что и я, и я, хотя я считала себя на стороне хороших, и я тоже, как признать, что и я тоже там, что я была на стороне других, на стороне, где отрезанные руки и общие могилы, и я тоже была на стороне, где девушки, изувеченные под пытками и расстрелянные в ту же рождественскую ночь; остальное — это повернуться спиной, пробежать через огород, задев за проволоку и распоров себе колено, выйти на холодную пустую улицу, дойти до площади Ля-Шапель и почти сразу же найти такси, которое привезло меня к водке, один стакан за другим, и ко сну, от которого я очнулась в полдень, лежа поперек постели, полностью одетая с ног до головы, с кровоточащим коленом и этой головной болью, быть может спасительной, которую дает чистая водка, когда льется из горла бутылки в твое горло.
Я работала всю вторую половину дня, мне казалось неизбежным и поразительным, что я смогла так сосредоточиться; вечером я позвонила скульптору, который, казалось, удивился моему столь скорому возникновению; я рассказала ему, что со мной произошло, выплеснула все это зараз, к чему он отнесся с пониманием, хотя местами я слышала, как он покашливает или пытается что-то спросить.
— Так что ты видишь, — сказала я, — видишь, что тебе не пришлось ждать обещанного слишком долго.
— Не понимаю, — сказал скульптор. — Если ты хочешь сказать о тексте про...
— Да, это я и хочу сказать. Я только что тебе его прочла, это и есть текст. Я пошлю его тебе, как только перепишу набело, не хочу, чтобы он дольше оставался здесь.
Через два-три дня, прожитых в тумане таблеток, и спиртного, и пластинок, чего угодно, что служило бы баррикадой, я вышла на улицу, чтобы купить провизию, холодильник был пуст, и Мимоза мяукала в ногах моей постели. В почтовом ящике я нашла письмо, надписанное крупным почерком скульптора. В конверте был листок бумаги и вырезка из газеты, я начала читать по дороге в магазин и только потом поняла, что, открывая конверт, оторвала и потеряла часть вырезки.
Скульптор благодарил меня за текст к его альбому, неожиданный, но, судя по всему, очень в моем стиле, выходящий за рамки всего, обычно принятого в художественных альбомах, хотя это ему было не важно, как, несомненно, было не важно и мне. Там была приписка:
«В тебе пропала большая драматическая актриса, хотя, к счастью, уцелела прекрасная писательница. В тот вечер я на какой-то момент поверил, что ты рассказываешь мне о том, что действительно с тобой произошло, а потом случайно прочел «Франс-суар», из которой беру на себя смелость вырезать и послать тебе источник твоего примечательного личного переживания. Писатель, без сомнения, может аргументировать, что, если его вдохновение приходит к нему из реальности и даже из полицейских сообщений, то, что он способен сделать с этим, переносит материал в другое измерение, придает ему иное звучание. Во всяком случае, дорогая Ноэми, мы с тобой слишком хорошие друзья, чтобы тебе показалось необходимым заранее подготовить меня к твоему тексту и развернуть по телефону твои драматические таланты. Но оставим это, ты знаешь, как я благодарен тебе за сотрудничество, и я очень счастлив, что...»
Я взглянула на вырезку и увидела, что по невнимательности порвала ее, конверт и приклеившийся к нему кусок газеты уже валялись неизвестно где. Заметка была достойна «Франс-суар» и ее стиля: зверская драма в пригороде Марселя, обнаружено мрачное, садистское преступление, бывший водопроводчик, связанный на койке, заткнутый кляпом рот, труп и так далее, соседи неохотно признают, что имели место частые сцены насилия, маленькая дочь исчезла несколько дней назад, соседи подозревают, что она сбежала, полиция ищет сожительницу, жуткое зрелище, представшее глазам тех, здесь вырезка обрывалась — в конце концов, слишком смочив клапан конверта, скульптор сделал то же, что Джек Лондон, то же, что Джек Лондон и моя память; но фотография дома была цела, и то была лачуга посреди огорода, натянутая проволока и листы цинка, высокие стены вокруг с их слепыми глазами, соседи неохотно признают, соседи подозревают, что она сбежала, все это, выхваченное из обрывков заметки, било меня по лицу.
Я села в такси и доехала до улицы Рике, зная, что это глупость, и делая это потому, что так делаются глупости. Среди бела дня это ничуть не соответствовало моим воспоминаниям, и хотя я двигалась, вглядываясь в каждый дом, и перешла на другую сторону, как, помнится, сделала тогда, я не узнала ни одного подъезда, который походил бы на виденный мною в ту ночь, падавший свет скрывал все, словно бесконечная маска, подъезды, но не Подъезд, ни один не вел в огород в окружении домов: просто потому, что этот огород находился в пригороде Марселя. Но девочка была, она сидела на какой-то ступеньке, играя с тряпичной куклой. Когда я заговорила с ней, она тут же убежала, юркнув в ближайшую дверь, консьержка вышла, прежде чем я успела постучать. Она спросила, не социальный ли я работник, конечно же я пришла за заблудившейся девочкой, которую она нашла на улице, как раз сегодня утром приходили господа, чтобы ее опознать, теперь ее должен забрать социальный работник. Хотя я уже это знала, перед тем как уйти, я спросила ее фамилию, потом зашла в кафе, на обороте письма скульптора написала окончание текста и тут же сунула листок ему под дверь, было справедливо, чтобы он узнал конец, чтобы сопроводительный текст к его скульптурам был полностью дописан.