Звонница – белый каменный великан, держит в могучих руках гремящие колокола. Монахи с земли тянут вервие, раскачивают тяжелую медь. Действуют ногами, вставляя стопу в ременную петлю. Бьют руками, натягивая крученый канат. Качаются огромные, редко ухающие компаны. Им вторят средние, в зеленой патине, с отлитыми надписями, образами, заполняя ровным гулом промежутки грозных ударов. Часто, радостно, посылая к солнцу счастливые звоны, торопятся те, что помельче. И совсем уже малые, как бубенцы, развешенные на слегах и перекладинах, рассыпаются под ударами молоточков, коими ловко играет монах. И все это расплывается густыми волнами звука, воспаряет сочными фонтанами, летит брызгами, сыплет сверкающей пылью, повергая дух в счастливое изумление, в ликование. Молодой синеглазый монах подоткнул рясу, давит ногой в ременную петлю. Воздел к небу счастливое молодое лицо.
Из-под этих звонов, золотых куполов, солнечных ликующих деревьев вхожу в пещеры. Погружаюсь в гору, во тьму, сырость, хлад, неся перед собой тонкую робкую свечку. «Богом сданные пещеры», катакомбы первохристиан источили гору, изъели песок, изветви-лись потаенными ходами. Сюда много лет назад мы спускались с Борей, чтобы исследовать подземные кладбища, братские погребения, могильные опочивальни в песчаных стенах, куда укладывалось тело воина, погибшего при осаде монастыря, прах почившего монаха, бездыханная плоть усопшего князя или поместного дворянина. Долбленую нишу прикрывали песчаной плитой с выточенными письменами или глиняной керамикой с зеленой глазурью. Боря неутомимо, сотня за сотней, фотографировал надгробия, чтобы потом знатоки церковнославянских текстов расшифровали надписи, составили опись уникального некрополя. А я уходил в глубину пещер. Подносил свечу к провалу в стене, где от пола до потолка один на одном стояли гробы. Верхние, еще сохранившие древесный цвет, плющили своей тяжестью нижние, черные. Эти горы гробов, наполненные прахом и костями живших до меня поколений, среди которых под спудом лежали Адам и Ева, вызывали не страх, а таинственное волнение. Как на иконе «Сошествие во Ад», сюда, на эти гробы, сквозь толщу горы спустится светоносный Христос. Протянет руку, подымая из праха мертвецов, возвращая в пустые глазницы радостный блеск глаз, одевая голые черепа пышным шелком волос, покрывая черные кости живой нежной плотью.
Перед приездом в Печеры я совершил поминальное странствие по Псковщине. Поклонился могиле Пушкина. Печально полюбовался на остатки усадьбы Кутузова. Побывал в местечке Чернушки, где Матросов кинулся грудью на дот. Проплыл на моторке у Вороньего камня, где на льду сражался с тевтонами Святой Александр. В десантной дивизии постоял у памятника Шестой героической роты. На могилах друзей осушил поминальную чарку. Купался у Устья, смотрел с воды на чудный, воссозданный Борей храм.
Псков стал иным, порубежным. Чужие дивизии вот-вот подойдут под Изборск. Страна уменьшилась, ослабела. Горемычный, тающий народ приуныл. Только Москва, как ночная танцовщица, бросает в русские сумерки разноцветное павлинье зарево, которое из провинции смотрится как сполох беды. У Москвы нет идеологии, нет заботы о России, нет слов для народа. Но они есть тут, во Пскове.
На псковских землях живут два православные старца – Иоанн Крестьянкин и Никола Залитский. Здесь, в глухой деревушке, удалившись от мира, пишет дивные иконы монах Зенон. Здесь живут и работают талантливые художники, умные литераторы, помнящие Скобельцына и Смирнова. Кому, как не им, осмысливая древнюю и недавнюю историю Пскова, его жертвенность, стоицизм, радостное миросознание, – кому, как не им, возгласить слово Русской Победы, идею Русского Воскрешения. Это слово на устах, вот-вот разразится.
Я стою один глубоко под землей. Свечка моя погасла. Вижу, как вдалеке, на перекрестке ходов, монах ведет богомольцев. Слышится негромкое пение. Загораются огоньки и гаснут. Кажется, под землей один за другим летят тихие светляки.
Смотрю на вереницу огоньков, протекающих в царстве пещер. Слабо озаряются лица. Крестьяне соседних селений. Богомольцы с дальних приходов. Кузнец Василий Егорович держит свечку в большой тяжелой руке. Жена его Екатерина Алексеевна с легкой птичьей походкой. Монахи, что убиты на стенах, отражая Стефана Батория. Пушкин наклонил к огоньку кудрявую голову. Князь Александр Невский в плаще и доспехах. И князь Михаил Кутузов с перевязью на правом глазу. В этой веренице, коей нет конца, среди ратников и пехотинцев вижу Александра Матросова в изорванном пулями бушлате. Вижу «красного» ополченца, разбившего наступавшее воинство кайзера. И Шестая десантная рота, строгие, истовые, с автоматами, в бинтах, в камуфляже. Проходят Боря, Сева и Лева, три одинаковых, мягко проплывших свечки. И мой отец, лейтенант, павший в Сталинградском сражении. Экипаж погибшего «Курска», все как один, с легким свечением лиц. И я сам, молодой, почти отрок, иду среди них, боясь загасить свечу. И ведет нас Ангел с голубыми крылами, прохожий на лазурного мотылька. Лицо Ангела, прекрасное, чудное, кажется мне знакомым. Где я видел его? На рублевской «Троице»? На картине Чимабуэ? Или это тот самый прохожий, что набрел на нас, сидящих в старой ладье, сделавший снимок на память?
Погибший моряк «Курска» написал в предсмертной записке: «Не надо отчаиваться».
Я не отчаиваюсь. Мне не страшно в русской святой катакомбе. Нас ведет Ангел с голубыми очами. Не в подземный Ад, а в небесный Рай, где в саду поспевают яблоки, золотятся главы соборов и звучит немолчное колокольное пение.
«ДУХ ДЫШИТ, ГДЕ ХОЧЕТ…»
Московские, в липком асфальте, дворы среди каменных стылых теснин, на которых в утренней мгле зажигаются первые мутные окна. Неопрятные, в коросте и слизи, мусорные баки, неуклюже и грязно поставленные среди рассыпанных бумаг и разбитых бутылок. Жильцы, заслоняясь от промозглого ветра, проходят мимо помойки. Брезгливо швыряют свернутый кулек, опрокидывают мусорное ведро, выпугивают из железного короба злобную кошку или трусливую безобразную крысу. Торопятся обратно в тепло, в квартиру, отмывая руки душистым пенистым мылом. К помойке, едва различимые в сумерках, проскальзывают странные существа, то ли женщины, то ли мужчины. С бородами из-под бабьих платков. В мужицких бутсах из-под мятых юбок. Наклоняются над мусорными контейнерами, роются. Вытягивают какую-то ветошь, складывают в сумки винные и пивные бутылки. Выискивают старую обувь, изношенную одежду, поломанный абажур, испорченный электрический чайник. Поодаль, светя голодными зелеными глазами, смотрят на них бездомные кошки. С грохотом, крутя оранжевой вспышкой, озаряя двор слепящими фарами, вкатывает во двор мусороуборочная машина, уродливая, горбатая. Здоровенные мужики в рукавицах двигают лязгающие бачки, цепляют к погрузочному устройству. Машина подымает мусорный бак, опрокидывает в черный раскрытый зев его содержимое. Дым, грохот, крики. Липкие потеки. Хромированный блеск пневматики. Машина набивает стальное брюхо отходами человеческой жизни. Чавкает, жует, замыкает их в металлическом кожухе. Светя фарами, разбрасывая рыжие вспышки, покидает двор. Пропадает в туманных мерцаниях проснувшегося огромного города.
Город проживает свои очередные, отпущенные Богом сутки. В чешуйчатом блеске Садового кольца, в розовом видении Кремля, в белых, как опустившиеся облака, окраинах. Работает на заводах, ест в харчевнях, изобретает в институтах и лабораториях. Упорно и многошумно создает законы в парламенте. Пишет картины, молится в храмах, считает деньги. Болеет, предается разврату, озаряется пожарами, вспыхивает фейерверками празднеств. В блеске ночных витрин, в озаренных, как прозрачные льдины, дворцах, среди радужных, словно павлиньи перья, казино, понемногу утихает. Укладывается на боковую, совокупляется, родит младенцев, закрывает глаза старикам. Сбрасывает с себя прожитые сутки, отдавая их на истребление безымянному бесконечному времени. Превращает семейные трапезы в отходы помоек. Научные диспуты – в отбросы незавершенных мыслей. Порывы вдохновения – в подмалевки неудачных картин. Благородные страсти и помыслы – в израсходованный мусор несостоявшихся идей и переживаний.
Как избавляется город от своих отходов, ежесуточно сбрасывая с себя мертвую кожу бытия, выползая из-под нее, как змея, проскальзывая торопливо в новый день? Как живое распоряжается мертвым? Как бытие, помещаясь на искрящейся тонкой кромке, отбрасывает от себя огромный остывающий шлейф изглоданной и оскверненной материи?
Мчатся по городу «мусоровозки» среди драгоценных иномарок, роскошных лимузинов, лакированных кабриолетов, выполняя угрюмые каждодневные маршруты. К мусоросжигательным заводам, что на окраинах, вдоль Кольцевой дороги. И на дальние кладбища отходов, «полигоны», где накопленные за день отбросы погребаются в котлованы.
На заводах, в газовых французских печах, сжигаются отходы больниц, мясокомбинатов, вивариев. Зараженная гнойная вата, кровавые тампоны операционных, ампутированные конечности, органы паталого-анатомических вскрытий, трупы подопытных собак, не идущие в переработку жилы забитых быков. Все, что насыщено болезнями, трупными ядами, источниками опасных инфекций. Печи обращают отходы в пар, в костную муку. Фильтры улавливают токсины. В атмосферу города излетают прозрачные водяные испарения, как незримые слезы убитых животных.
Иногда к «истопникам» обращаются со смиренными просьбами хозяйки умерших собак и кошек. Облаченные в траур, исхудавшие от горя, приносят обернутые в саван трупы дорогих домочадцев, с кем прожили в московских квартирах долгие годы, привязались к ним, как к членам семьи. Просят кремировать труп и вернуть «пепел милый», протягивая «истопнику» конверт с деньгами. Их просьбы охотно выполняются. Им отдается маленькая урна с теплой золой. Быть может, скоро, невдалеке от людских крематориев возникнут крематории для умерших домашних животных, где гробик с сиамской кошкой или спаниелем будет встречать служительница ритуального зала, произносить надгробную речь, утешая хозяйку, и под тихую музыку мертвый зверь исчезнет в траурной арке, приобщаясь сонму звериных душ. А урна звериного праха пополнит колумбарий с изображением кошек, собак и птиц.
Второй маршрут – от московских дворов, от продовольственных магазинов и рынков, за Кольцевую, по шоссе, за Москву, мимо деревень, перелесков, в закрытое, невидимое постороннему взору место, именуемое «полигоном», где днем и ночью ведется изнурительная борьба с лавиной отходов, напоминающих сползающий с Антарктиды ледник.
Место для «полигона» тщательно ищут геологи, в стороне от людских селений, подыскивая ложбину, чье дно покоится на глинистых породах, непроницаемых для воды. Такую ложбину углубляют, вычерпывают из нее почву и грунт, до глинистой толщи, сквозь которую не просочится влага, сохраняясь в этом огромном глиняном блюде. В ложбину вживляются бетонные дырчатые трубы, как на полях ирригации, протачиваются дренажи и желоба, по которым потекут зловонные ядовитые фильтраты. Их соберут в стоки, направят на станции очистки, обезвредят и выведут на поверхность, где их испарит солнце и развеет ветер. Мусор станут валить слоями, обезвреживать химикатами, прессовать тяжелыми катками, засыпать прослойками почвы, вновь закладывая начинку отходов, как в пирожном «Наполеон», покуда ложбина не переполнится. Тогда «полигон» законсервируют, засыплют плодородной почвой, посадят деревья, и через десяток лет на месте смрадного хранилища зазеленеют молодые дубравы и рощи. Но и тогда контролеры не перестанут брать анализы окрестных земель и вод, пробы воздуха, где все еще могут присутствовать молекулы ртути или кадмия, корпускулы радиоактивных металлов. «Полигон» – это химическая машина, заложенная инженерами в биосферу. Нечто среднее между аэродромом и мелиорированным полем, где в природу возвращается изнасилованная человеком материя.
Человечество борется со своими отходами, ведя беспощадную, с неизвестным исходом, войну. В мартены падают искореженные, отжившие машины, обломки бесчисленных механизмов, чтобы в кипятке расплавленной стали, в бесцветном слепящем свечении обрести новое воплощение. Кладбища и крематории принимают бессчетных мертвецов, как ворохи облетевшей древесной листвы. На свалки вывозится нескончаемый мусор человеческого общежития, чтобы в нем не утонули шатры кремлевских башен и шпили высотных домов. Храмы, где молится засоренная грехами душа, есть своеобразная очистительная станция, где возвращается чистота замусоренному духу, а батюшка-исповедник, выслушивающий на тайной исповеди чудовищные темные тайны, – есть своеобразное вместилище духовных отходов, которые отравляют и сжигают скорбящую душу священника.
Революции, словно бури, пропалывают гнилые корни мертвых слоев и классов, очищают забитые поры жизни, давая народам свежий глоток истории.
Если согласиться с этими аналогиями, то храм, где из «бесноватых» изгоняются миазмы духа, и «полигон», где уничтожаются миазмы материи, уравниваются в своем назначении. Гревская площадь в Париже, где отсекли голову королю Людовику, ничем не отличается от бетонной площадки «полигона», куда подкатывают один за одним мусоровозы, похожие на огромные липкие гильотины.
Они несутся ревущими вереницами на «полигон» по утренней бетонке. Ведомые молдаванами, татарами, мордвинами, приехавшими в Москву на заработки из захолустных, охваченных безработицей селений. Изможденные, работающие на износ, торопящиеся совершить как можно больше ездок, гонят свои зловонные экипажи, считая часы, перевезенные тонны, заработанные деньги. Останавливаются перед шлагбаумом, где стражи «полигона» проверяют накладные, дабы не было несанкционированного груза. Процеживают содержимое контейнеров радиометрами, чтобы, не дай Бог, в мусоре не затерялся изотопный источник или железяка с наведенной радиацией. Разгрузка мусора на свалке ведется в присутствии наблюдателя, чтобы не просмотреть укрытый под отходами безымянный труп или использованный при убийстве ствол. Конфискованный таможенниками контрабандный товар – сигареты, консервы, куриные окорочка, как правило, недоброкачественные и отравленные, уничтожаются по акту. Сжигаются нарядные, с золотым ободком, пачки «Данхилл», источая зловонье клозета. Закатываются тяжеловесным катком банки с сельдью, брызгающие рыжей сероводородной струей. Воздух над «полигоном» туманится смрадом разложения, сыростью распада. В нем витают бесчисленные стаи птиц – чаек, ворон, воробьев, кормящихся у «синильного моря» свалки.
С горящими фарами, запаленный, потный, подкатывает горбатый мусоровоз. Водитель в кабине, черный, зазубренный, в грубом комбинезоне, жмет рычаги. В хвосте грузовика медленно растворяется заслонка, и оттуда выдавливается огромный спрессованный брикет мусора. Валится на землю, распадаясь, окутываясь паром. Следом – вторая машина, третья. Мусорные кубы выпадают из железного парного лона, словно машины в муках рожают. Но младенец тут же разрушается на рыхлые комья тряпья и объедков, и оранжевые тяжелый бульдозер ровняет груды, давит катками, прессуя чавкающий зловонный пласт.
Всматриваюсь в ворох мусора. Порванные разноцветные упаковки стирального порошка. Грязно-прозрачные целлофановые обертки. Раздавленные пластмассовые бутылки из-под пива. Капустные вялые листья. Разодранная, с остатками молнии, сумка. Консервная банка с блестящей металлической кромкой. Гнутая спинка поломанного старого кресла.
Служители «полигона» по виду мусора определяют, из какого района Москвы он доставлен. Богачи в элитных домах используют дорогие продукты в иностранных упаковках, банки с оливками, деликатесы в обертках, и в мусоре богачей можно отыскать почти новые, с малыми изъянами, предметы домашнего обихода, которые не ремонтируются, а выбрасываются, тут же заменяясь новыми. Бедные, рабочие микрорайоны почти не используют оберток, там – одни очистки, рваные газеты, доломанные до неузнаваемости предметы, истрепанные детские игрушки, изношенная до дыр одежда.
Если остановить взгляд на отдельном фрагменты мусорной кучи, мысленно обвести его рамой, то получится картина художника-модерниста – поп-арт Татлина, кубический этюд Пикассо.