Девушка из Ржева - Гладков Теодор Кириллович


1

Беженцы. Это слово, в котором так и слышалось что-то безнадежное и тоскливое, Паша Савельева раньше встречала только в книгах о гражданской войне, иногда его упоминала в разговоре и мать, Евдокий Дмитриевна, когда рассказывала все о той же гражданской.

Были, мол, такие бедолаги, которых война согнала с родных мест, лишила крова, вышвырнула с узелком наспех собранных, самых нужных вещей на дороги, ведущие неизвестно куда, лишь бы уйти: от германцев, от деникинцев, от колчаковцев, от белополяков. Шли, гонимые страхом и отчаянием по разбитым дорогам, несли на руках заплаканных ребятишек, иногда вели на веревке коровенку или козу — последнее богатство и надежду. Страдали от голода и жажды, мокли под дождями в чистом поле, дрожали так, что не попадал зуб на зуб, в зимнюю стужу, умирали от тифа и истощения на улицах чужих городов и сел.

Давно это было — в восемнадцатом, девятнадцатом, двадцатом. Но вот она, Паша. — беженка на родной советской земле в июне сорок первого. Еще в субботу был ярко освещенный круг танцевальной веранды в парке Шевченко, кино на открытой площадке, ребята угощали мороженым-эскимо. Духовой оркестр беспрерывно играл вальсы и польку-бабочку. И шумела ласково пока не опаленная июльским зноем листва каштанов и тополей.

Домой она вернулась поздно, пришлось будить мать — та по забывчивости закрыла дверь не только на ключ, но еще и на щеколду.

Паша не слышала утром радио, хотела выспаться в воскресенье и, прежде чем нырнуть под прохладную простыню, выдернула из розетки вилку громкоговорителя-тарелки.

Разбудили ее оглушительные взрывы. Босая, в одной ночной сорочке, ничего не понимая со сна, Паша побежала к окну, и в ту же секунду дом заходил ходуном, с жалобным звоном посыпались стекла, и какая-то мягкая, но неодолимая сила отбросила ее к стене. И тут только Паша поняла, что это бомбардировка. Кинулась в соседнюю комнату. Мать, сидя на кровати, прижимала к груди Верочку, пятилетнюю внучку от старшей дочери, и с ужасом повторяла еле слышно:

— Господи, и что же это делается, господи, что же делается…

А делалась война. Только что обрушившаяся на их Спокойную улицу (да, так, словно по иронии судьбы, она называлась), на тихий город Луцк, на всю мирную страну.

Два дня прошли как в тумане. По городу ползли самые противоречивые слухи. Кто уверял, что немцы взяли Киев, кто, наоборот, что их отбросили за границу. Рассказывали о парашютистах, сброшенных в форме советских милиционеров, о шпионах, посылающих сигналы фашистским бомбардировщикам карманными фонариками, и еще черт те о чем.

Паша почти не выходила из банка: упаковывала вместе с другими банковскими служащими деньги, ценности, документы в мешки и ящики, составляла описи, опечатывала, грузила, сжигала по указанию заведующего какие-то бумаги, ночью дежурила на крыше, неумело тушила брызжущие горящим фосфором немецкие «зажигалки».

Двадцать четвертого улучила минуту — сбегала домой. Охнув, Евдокия Дмитриевна кинулась накрывать на стол. Паша только отмахнулась. Наспех сделала себе несколько бутербродов, сунула в противогазную сумку. С жадностью выпила стакан холодного молока.

— Обедать некогда, мамочка. Собирайте вещи. Только самое нужное. Уходить будем, пока не поздно. Вечером я вернусь, помогу. А утром отправляемся.

К вечеру все банковское имущество было эвакуировано в Киев, и безмерно уставшая Паша действительно вернулась домой. Мать и тетка Ефросинья Дмитриевна успели кое-как собрать два чемодана и теперь как потерянные бродили по комнатам, сразу ставшим чужими, брали в руки то одну вещь, то другую, словно не веря, что все это — свое, домашнее, нажитое — придется бросить на произвол судьбы, да и сам дом тоже. Утром следующего дня Паша побежала на вокзал и тут в толпе узнала самое ужасное: поезда из Луцка уже не ходили. Последний, ушедший ночью эшелон разбомбили «юнкерсы». Железнодорожное полотно разрушено. Когда его восстановят — неизвестно. Люди на вокзале говорили, что можно уйти по шоссе в Киверцы, откуда, по слухам, поезда еще ходят.

…Их было несколько тысяч — беженцев, растянувшихся по Киверецкому шоссе. Мужчин мало, в большинстве женщины с детьми, старики. Лишь немногие на подводах. А так все пешком, нагруженные чемоданами, узлами, корзинами. Некоторые катили детские коляски, набитые доверху вещами. Какой-то дед тащил старинные настенные часы, которые иногда вдруг начинали бить…

Шли молча, понурые, растерянные люди в последней надежде вырваться из стягивающегося вокруг них кольца немецких войск. И вместе со всеми шли дор огой людского горя Савельевы. Тяжелые неудобные чемоданы оттягивали руки, в горле першило от пыли, а воды не было — захватить из дому второпях не догадались. По очереди несли Верочку. Каждые двести-триста шагов приходилось останавливаться — у Евдокии Дмитриевны совсем отказывали больные ноги.

Иногда над шоссе с прерывистым ревом проносились немецкие бомбардировщики с крестами на крыльях и фюзеляжах. Тогда все бросались врассыпную, кидались в придорожные кюветы, прижимались всем телом к земле. Но немецкие летчики в тот день не обращали на беженцев никакого внимания, они шли на восток бомбить какие-то, видимо, более важные цели. После полудня, когда стало нещадно припекать солнце, Евдокии Дмитриевне сделалось совсем плохо. Паша стояла рядом в полной растерянности, не зная, что делать дальше. К женщинам подошел довольно высокий, крепкого сложения парень в сером от пыли костюме. За спиной его болтался тощий армейский вещмешок, какие бойцы называют «сидорами». Глядя на Пашу с нескрываемым сочувствием, он мягко предложил:

— Дайте-ка я вам помогу, земляки.

Говор у него, точно, был не местный — российский. Паша с сомнением оглядела непрошеного помощника. Но глаза парня были добрыми, смотрел он открыто, чувствовалось, что такому можно довериться. И, не отнекиваясь для приличия, хотя и испытывая неловкость, Паша сказала:

— Спасибо вам…

Без малейшего усилия парень подхватил два чемодана.

Они шли по шоссе еще часа два, незнакомец с вещами впереди, за ним Паша с Верочкой и сзади, поддерживая друг друга, — сестры. Шли до тех пор, пока перед самыми Киверцами не преградил им путь встречный поток взбудораженных беженцев: опоздали, немцы уже перерезали железную дорогу. И все шоссейные, ведущие на восток, тоже. Идти дальше было некуда. В бессильном отчаянии стояли на шоссе люди, пока не заурчали со стороны станции моторы и медленно выползли на дорогу тяжелые туши немецких танков. И, отступая перед их слепой беспощадностью, люди зашагали обратно, в Луцк. Где ждали их тридцать один месяц оккупации.

2

Страшное это было возвращение. Их встретил совсем не тот город, что они покинули: чужой, неприветливый, жестокий, таящий за каждым углом тысячу опасностей, хотя и сохранивший старый, привычный облик. Не изменилась ни ленивая раскидистая Стырь, ни мрачные башни замка Любарта, ни дома, ни старые костелы и церкви. И улицы остались теми же. Впрочем, нет, с улицами что-то произошло, а что — Паша сразу даже не поняла, потом только до ее сознания дошло: появились блестящие эмалированные дощечки с новыми — немецкими — названиями: Гитлерштрассе, Герингштрассе, Цитадельштрассе.

И вывески новые появились на витринах магазинов — непривычные, с фамилиями частных владельцев. В магазинах суетились какие-то наглые и в то же время угодливые люди с бегающими глазками. Откуда они только взялись, где были раньше? На дверях лучших магазинов и ресторанов объявления: «Только для немцев».

И сами немцы повсюду — армейцы в серо-зеленых мундирах с большими накладными карманами, над правым орел со свастикой в когтях, эсэсовцы в черных мундирах со зловещей эмблемой — черепом и скрещенными костями на фуражке и погоном только на правом плече, жандармы с полукруглыми металлическими бляхами под воротником. Все вооруженные.

Сытые, здоровые, наглые.

Хозяева «новой Европы».

И холуи новых хозяев — украинские полицейские с белыми нарукавными повязками и винтовками. Одни пришли вместе с немцами, другие, оказывается, скрывались в каких-то щелях и при Советской власти. Однажды на Базарной, улице Паша с изумлением узнала в неторопливо идущем навстречу полицае знакомого парня — звали его Семеном. До войны они вместе бывали на вечеринках у общих знакомых. Обычный парень был, вроде неплохой, веселый, провожал как-то ее до дома.

Запестрели приказами новых властей заборы и стены домов: за укрывательство коммунистов, военнослужащих Красной Армии и евреев — расстрел, за саботаж и нападение на немецких солдат — расстрел, за слушание радиопередач из Москвы — расстрел, за «большевистскую пропаганду» — расстрел. Под приказами подпись: «Генеральный комиссар Волыни и Подолии Шёне».

Все жители городе обязаны пройти регистрацию в магистрате. Евреям и коммунистам регистрироваться особо. Все жители должны иметь всегда при себе удостоверение личности — аусвайс и справку о работе — мельдкарту. Хождение по городу в ночное время без специальных пропусков категорически воспрещается.

Перед Пашей сразу стал вопрос — что делать, как жить дальше. Идти работать в банк значило поступить к немцам на службу, об этом она и слышать не хотела. В то же время нужно было кормить семью. На первых порах могли выручить небольшие сбережения, кое-что можно было продать или выменять на продукты. Но долго так не протянешь.

Поэтому Паша сочла, что ей здорово повезло, когда удалось устроиться судомойкой в открывшуюся неподалеку от их дома частную столовую для местных жителей.

Вскоре Паша получила повестку из магистрата — регистрироваться. В длинной понурой очереди разговорилась с ровесницей — хорошенькой кудрявой девушкой. Звали ее Шура. После регистрации вышли из магистрата вместе, и тут оказалось, что живут они по соседству. Старый дом Шуры сгорел при бомбардировке, и она поселилась у своей бывшей учительницы Марии Григорьевны Галушко (сейчас она работала корректором в типографии).

Шура познакомила Савельеву с Марией Григорьевной, полной, очень приветливой женщиной, и ее детьми. Позже, когда они ближе узнали друг друга, Мария Григорьевна рассказала Паше, что ее муж политрук в Красной Армии.

В доме Галушко часто бывала Мария Ивановна Дунаева, муж ее служил кучером у луцкого бургомистра. Заходила Наталья Косяченко. Ее муж был командиром, а брат — генералом Красной Армии. Наталья, как и Паша, пыталась уйти из города, но ее по рукам и ногам связывали двое детей. Самой старшей из новых знакомых Паши была Анна Авксентьевна Остаплюк, уборщица гебитскомиссариата.

Женщины помогали друг другу в трудном оккупационном житье-бытье, в то же время чувствовалось, что между ними складываются и какие-то особые, пока, правда, невысказанные отношения, выходящие за рамки простого добрососедства.

Как-то Мария Григорьевна поинтересовалась, откуда Паша знает польский язык, ведь она родом из России и в Луцке живет недолго. Девушка охотно рассказала о себе.

Родилась Паша в деревне Зарубино Калининской области. У матери, кроме нее, было еще двое детей — Иван, умерший до рождения Паши, и старшая Лена. Отца Паша не помнила, умер, когда она была грудной. В деревне девочка окончила четыре класса. Средней школы в Зарубине тогда не было, и мать отправила Пашу в город Ржев, к тете Ефросинье Дмитриевне, работавшей там на льночесальной фабрике. В Ржеве Паша поступила в школу-десятилетку N 3, где ее приняли в комсомол.

У Ефросиньи Дмитриевны на фабрике была добрая знакомая, тоже работница, Вера Михайловна Лискевич, полька по национальности. Девочка очень понравилась Вере Михайловне, и она взяла Пашу к себе пожить, пока ее мать не переедет в Ржев. Дома Вера Михайловна разговаривала с сыном Колей по-польски, постепенно научилась языку и Паша.

Окончив школу, девушка поехала учиться в Москву, хотела стать детским врачом, но в медицинский уже документов не принимали — опоздала. Встретила подруг по школе: Шуру Андрееву, Марусю Морозову, Шуру Самуйлову. Те уговорили поступать вместе с ними в Кредитно-экономический институт Госбанка СССР.

…В Москве Паша растерялась. Огромный город подавил, ошеломил ее многолюдьем, пронзительными клаксонами автомобилей, лязгом трамваев, толкотней на тротуарах, обилием товаров в магазинах. Поразила ее и нерасчетливость москвичей — им ничего не стоило потратить сразу столько денег, сколько им во Ржеве хватило бы на неделю. Одно слово — Москва! И мама перед отъездом опасливо говорила ей: «Смотри, Пашенька, в оба, они там, в Москве, знаешь какие…»

Но страхи оказались напрасными. Весь этот шум был только внешней стороной жизни большого города. Да и оглушающим хаосом он оставался только до той поры, пока Паша не научилась понимать его скрытый для деревенского человека смысл. Так и для горожанина все звуки леса сливаются в один непонятный шорох. А любой сельский мальчишка легко и без ошибки различит в нем и мерный сухой шелест сосновой хвои, и нежные вздохи под ветром березовых крон.

Москвичи тоже оказались совсем не такими страшными, как опасалась мать. Да, собственно говоря, не так уж много было в Москве самих москвичей. Казалось, ее заселили в ту пору одни приезжие. В толпе на улице Паша то и дело слышала и неторопливую украинскую мову, и гортанную кавказскую речь, узнавала родной северный говор. На их курсе коренных москвичей тоже было раз-два — и обчелся. Остальные — кто откуда, некоторые называли такие места, о которых Паша и не слыхивала раньше никогда.

Но и освоившись, Паша в глубине души продолжала оставаться застенчивой сельской девушкой. Нет, не боязливой, а именно застенчивой, стеснительной, для которой не так-то просто отвести душу в разговоре с однокурсницей и совсем уж невозможно принять приглашение пойти вечером в кино от случайного соседа в институтской читальне. (Был такой эпизод, и хотя парень — веселый курносый блондин — Паше понравился, вместо ответа она демонстративно уткнулась носом в учебник.)

Эту застенчивость усугубляло и то, что Паша считала себя по сравнению с нарядными москвичками чуть ли не дурнушкой, на которую ребята всерьез внимания обращать не станут, разве что так, от нечего делать. И очень бы удивилась, если бы ей кто-нибудь сказал, что это не совсем так, а вернее — совсем не так. Действительно, Паша была из тех, кого называют птичка-невеличка. Ну и что? Зато вся ее стройная, миниатюрная фигурка была удивительно пропорциональна, а походка необычайно легка.

— Ты, Паша, по ржаному полю пройдешь и колоска не заденешь, — сказала ей как-то с завистью Вера Кулябко, девица рослая и плечистая, на которую в трамвайной давке косились с опасением даже мужчины.

Пушистые темно-русые волосы Паша стригла коротко, почти по-мальчишески, такую прическу носили тогда многие девушки. Лишь на четвертом курсе перед выпускным вечером поддалась она уговорам подруг и за компанию с ними сделала себе перманент. Так они и сфотографировались в тот денек вчетвером: все разные, а кудряшки-челочки, словно приклеенные к голове, одинаковые.

Для тех ребят, которые ходили знакомиться с девушками на танцы в Сокольники, Савельева, точно, большого интереса не представляла. Неброские, мягкие черты лица, по-детски пухлые губы, слишком серьезные карие глаза. Обычное, вроде бы ничем не примечательное лицо. Но в лице этом, очень русском и очень девичьем, была своя прелесть, скрытая если не для всех, то, уж во всяком случае, явная не для каждого. Но сама Паша всех этих достоинств за собою не знала, а зеркало каждое утро показывало ей ничем не примечательную — так себе! — провинциальную девушку.

Дальше