Девушка из Ржева - Гладков Теодор Кириллович 11 стр.


Немецкая разведка сумела тогда заблаговременно узнать о предстоящей конференции и предложила Гитлеру авантюристический, в сущности, план, выиграть войну одним ударом, физически уничтожив трех лидеров союзнических стран. Гитлер план одобрил, внес в него кое-какие поправки и приказал осуществить любой ценой.

Кальтенбруннер и Шелленберг отправили в Иран лучших террористов, какими только располагало гестапо и СД — служба безопасности. Отправил в Тегеран своих людей и шеф военной разведки — абвера — адмирал Вильгельм Канарис. Но тщательно подготовленная операция закончилась полным провалом. Русские, оказывается, с самого начала были осведомлены о покушении и приняли необходимые меры предосторожности. Как стало известно лишь много лет спустя, советские разведчики находились даже… в составе тщательно подобранных немецких террористов.

Поначалу Кальтенбруннер, занятый подготовкой к покушению, просто отложил на месяц неприятную историю с похищением химического снаряда. Но после провала «Дальнего прыжка» в Иране докладывать Гиммлеру и Гитлеру еще и о тяжелейшем поражении в Луцке было самоубийственно для Кальтенбруннера. И он и Шелленберг и так только чудом избежали бешеного гнева фюрера.

Обо всех этих высших соображениях доктор Фишер, разумеется, не догадывался и был счастлив, что беду пронесло. Но хитроумный Фишер вряд ли был бы так благодарен своей счастливой судьбе, если бы знал, что одновременно Кальтенбруннер отдал еще более секретный приказ, устный, с глазу на глаз, начальнику гестапо группенфюреру СС Мюллеру: как только луцкое дело раскроется, доктора Фишера убрать.

Но доктор Фишер, приняв полученный им приказ за чистую монету, немедленно развил бурную деятельность. До сих пор мы не можем сказать, кто из его шпионов напал на след Паши Савельевой и ее друзей. Следствие, проведенное компетентными органами после освобождения Луцка от оккупантов, никаких определенных результатов не дало. Молва называла имя одного человека, но его самого немцы расстреляли в тюрьме. И что это было — уничтожение ставшего ненужным предателя или убийство оболганного честного человека, мы уже, наверное, никогда не узнаем. Ни подтвердить эту молву, ни опровергнуть ее некому, а потому никто ее не вправе повторять сейчас. Может, и отыщутся еще неизвестные архивы или обнаружится живой свидетель тех событий и тайное станет явным: мы узнаем, почему погибло луцкое подполье. Пока же мы знаем точно только, как умирали герои.

Гестаповская сеть работала не одну неделю, следователи тщательно изучали множество донесений, и важных, и не очень, сортировали по степени значимости, анализировали, связывали между собой или отвергали как не заслуживающие внимания.

И только в конце декабря гестапо нанесло удар. В два дня были арестованы свыше тридцати человек — за шесть недель до освобождения города от оккупантов. И все же гестапо поспешило, подгоняемое залпами советских орудий.

О поспешности можно говорить уже по тому, что часть арестованных за недостатком улик была в скором времени освобождена. После трех допросов оказался на свободе даже Алексей Ткаченко, а уж за ним было столько дел, что, догадывайся следователи гестапо хоть об одном из них, не миновать бы Алексею мучительной смерти в застенке.

Мария Ивановна Дунаева была взята на своей квартире в доме по Театральной улице. У нее в это время находились подпольщики Петр Болдырев (под этой фамилией скрывался в Луцке чекист Петр Ботвинкин), Зинаида Борщевская и Петр Калинкин. Болдырев попытался было выхватить оружие, но немецкий солдат успел оглушить его ударом приклада по голове.

Алексей Ткаченко в то утро, как обычно, шел на работу, прихватив с собой корзинку, чтобы в перерыв сходить на базар за продуктами. Возле пивоваренного завода его остановили двое в штатском. Один спросил:

— Вы будете Ткаченко?

— Я…

— Вы арестованы, сопротивление бессмысленно.

Алексей и сам понимал, что сопротивление бессмысленно — оружие он без надобности с собой никогда не носил.

Его посадили в тут же появившуюся из-за угла легковую машину и отвезли в городскую тюрьму, там заключили в камеру, где уже сидели арестованные раньше подпольщики Николай Харламов и Федор Головань. Еще в машине Ткаченко обыскали, но ничего компрометирующего не нашли.

Ткаченко чувствовал себя настолько уверенно, что попросил одного из арестовавших его агентов гестапо отнести домой пустую продуктовую корзинку. Просьба эта показалась гестаповцу настолько наивной и дикой, что он… действительно отвез позже корзинку на квартиру Алексея.

Так же спокойно и уверенно держал себя Алексей и на последующих допросах. Против него было выдвинуто одно-единственное обвинение: у него дома одно время жила старушка, в которой немцы подозревали мать партизанского связного. Откуда немцы располагали такими сведениями — неизвестно, но она были совершенно точными.

Ткаченко и не думал ничего отрицать. Пожав плечами, он чистосердечно признался:

— Точно, жила у меня месяца два старушка, глухонемая (это была правда), помогала по хозяйству, но, кто она такая, я не знал (это уже была неправда), ведь с ней не поговоришь. Потом она заболела и уехала куда-то в деревню к родным (снова правда), а куда именно, не знаю (снова неправда).

На том и стоял непоколебимо, сколько ни бился с ним следователь. Какую роль играл Ткаченко в организации, немцы так и не узнали. Не установили они и факта его связей с Савельевой. Об этом можно судить по трем запискам, которые Паша ухитрилась через уборщика тюрьмы передать из женского отделения в камеру, где сидел с несколькими товарищами Ткаченко.

Первая записка: «Алексей, держись. О тебе на следствии еще ничего не знают».

Во второй записке Паша сообщала, что ее сильно избили, но о Ткаченко по-прежнему ничего не спрашивали.

И третья записка. Трагическая. Прощальная. «Алексей, я погибла, для меня выхода нет. Привет вам».

Ткаченко вырвался на свободу, скрылся в деревне и вернулся в Луцк после 5 февраля, когда город был освобожден войсками Красной Армии.

…Паша Савельева была арестована 22 декабря 1943 года. Утром возле одноэтажного, но высокого кирпичного дома в пять окон на Хлебной улице остановилась крытая грузовая машина, набитая гестаповцами и полицейскими. На яростный стук в дверь отворила Пашина тетя, Ефросинья Дмитриевна. Завидев гестаповца, охнула, схватилась рукой за сердце…

Паша никогда не разговаривала ни с матерью, ни с тетей о своих делах, связанных с подпольем и разведкой. Но нельзя жить вместе месяцы и годы, есть каждый день за одним столом, спать на соседних кроватях — и ни о чем не догадываться. Не зная ничего конкретного, и Евдокия Дмитриевна, и тетя прекрасно понимали, что Паша связана с партизанами. И прекрасно знали, что, если разоблачат ее немцы, повесят.

Знали — и молчали. Ни разу ни мать, ни тетя ни словом не упрекнули Пашу, что ставит дочка и племянница под удар не только себя — всю семью, ни разу не спросили, что за неизвестные люди посещают иногда днем, а иногда и ночью их дом, что за вещи прячет порой Паша в подполе, кто их приносит и кто уносит. Ни разу не высказали, сколько страхов пережили за нее в эти тридцать месяцев оккупации. Все знали, все понимали — и молчали.

В дверях стояли трое: два немца-гестаповца в длинных кожаных пальто и широкополых шляпах, руки в карманах, третий — полицейский с белой повязкой на рукаве грязного нагольного полушубка.

По знаку старшего немца полицейский тряхнул Ефросинью Дмитриевну за плечи:

— Савельева Прасковья здесь проживает?

— Здесь, — только и вымолвила Пашина тетя.

Грубо оттолкнув ее в сторону, полицейский освободил немцам дорогу в комнаты. Возле круглого обеденного стола старший гестаповец на ломаном русском языке спросил:

— Где есть Савельева Прасковья?

Евдокия Дмитриевна в то время болела — снова одолевали ноги, она почти не вставала с кровати. Сразу поняла, что с дочкой стряслась беда. Стараясь унять судорожно забившееся сердце, перебирала в памяти, нет ли чего в доме, что при обыске обернется против Паши. Вроде бы ничего, но кто знает, где и что прячет дочка…

— Ну ты, старая, оглохла, что ли? — нетерпеливо рявкнул полицай.

— Нету ее… — тихо ответила Евдокия Дмитриевна.

Старший немец обвел глазами комнату — прятаться здесь негде. Строго посмотрел на больную.

— Где есть Савельева Прасковья?

— Да где ж ей быть-то, — глухо вымолвила Евдокия Дмитриевна, — в это время? На работе она своей. В банке.

Гестаповец переглянулся со вторым гестаповцем в коже, что-то коротко приказал, а сам, так и не вынув рук из карманов, направился к двери. Что именно он приказал, Евдокия Дмитриевна поняла, лишь когда в комнату ввалились несколько гестаповцев и полицаев и начали обыск.

16

Как всякий советский разведчик или подпольщик, Паша не раз и вольно и невольно представляла реальнейшую, к сожалению, возможность разоблачения и ареста. Никаких иллюзий по этому поводу у нее не было и быть не могло. Она прекрасно знала, что ожидало советского человека, попавшего в лапы гестапо, какие муки ему приходилось там принимать, какие девять кругов Дантова ада он проходил, пока жизнь его в конце концов не обрывала петля или, в лучшем случае, пуля. Она знала, что в гестапо работают профессионалы, зачастую настоящие мастера сыска и следствия и что поединок с ними в камере нелегкое испытание, победителем из которого может выйти только человек высочайшего мужества, огромной силы воли, умный, изобретательный.

Десятки раз представляла Паша, как может произойти самое страшное — арест, но не предполагала, что на самом деле все будет так просто и буднично.

Вошли в операционный зал двое, один постарше в долгополом кожаном пальто и шляпе, внешность второго она даже и не запомнила. Немцы. Подошли прямо к ее окошечку, видимо, узнали у швейцара, где ее рабочее место. Тот, что в кожаном, коротко спросил:

— Савельева?

И, не дожидаясь ответа, прошел за загородку, куда, как известно, «вход посторонним строго запрещен». Рывком поднял с табурета, короткие сильные пальцы с рыжеватым волосом мгновенно обшарили ее всю, с ног до головы. От омерзительного этого грубого ощупывания к горлу подкатила тошнота. С неожиданной силой оттолкнула наглые руки.

— Как вы смеете!

— Молчать! — гестаповец оттолкнул Пашу в сторону и теми же молниеносными, уверенными движениями прощупал каждую складку Пашиного пальто, висевшего на дверке, потом с грохотом выдвинул все ящики ее бюро.

К ним, взволнованно пыхтя, торопился уже из своего кабинета коротенький юркий немец — заведующий отделением, непосредственный Пашин начальник.

— Что здесь происходит, господа, почему вы зашли за барьер?

Немец в кожаном пальто вместо ответа молча сунул заведующему в руки розовый листок бумаги с большой круглой печатью. Тот быстро прочитал, руки его заметно дрожали. Он вернул листок человеку в кожаном, пристально посмотрел Паше в глаза и со скрытым сочувствием тихо сказал:

— Фрейлейн, это ордер гестапо на ваш арест.

Паша уже успела взять себя в руки. Она не должна выглядеть виноватой — это лишняя улика против нее, надо держаться спокойно и уверенно. Она надела пальто и постаралась как можно естественнее произнести:

— Не беспокойтесь, герр заведующий, я уверена, что это недоразумение, моя совесть совершенно чиста.

— Понимаю, понимаю, — засуетился заведующий, и, кроме сочувствия, Паша явно уловила в его голосе и страх.

Что ж, если ее действительно разоблачили, безвредному толстяку тоже может не поздоровиться, хоть он и немец.

Пашу вывели через примолкший операционный зал на улицу, втолкнули в крытый грузовик. Мотор взревел, и, громыхая по мостовой, машина помчалась к городской тюрьме, перестроенной из старого католического монастыря, почти напротив замка Любарта.

В канцелярии тюрьмы длинный, с унылым, невыразительным лицом комендант Роот (его хорошо знали в городе) заполнил протокол на доставку арестованного, отобрал у Паши документы, часы, деньги.

— Почему меня сюда привезли, за что? — спросила Паша.

Роот только безразлично пожал узкими плечами:

— Меня это не касается, фрейлейн, вам все объяснит следователь. Но зря сюда таких, как вы, не привозят.

Потом Роот вызвал надзирателя и тем же деревянным, скучным голосом приказал:

— Отвести в четырнадцатую.

Четырнадцатая оказалась узкой, но довольно длинной комнатой с низким полукруглым потолком. «Должно быть, бывшая монастырская келья», — догадалась Паша. Скупое декабрьское солнце еле пробивалось через крохотное, давным-давно немытое, да к тому же еще и зарешеченное оконце. Блеклые, словно неживые лучи света падали на серый, покрытый запекшейся грязью каменный пол правильными квадратиками. И показалось в первую минуту Паше, что это не ее бросили в тюремную камеру, а самое солнце упрятали за решетку.

Вся обстановка камеры состояла из нескольких железных кроватей с ножками, заделанными в цементный пол, покрытых тонкими соломенными тюфяками (несколько таких же тюфяков валялось прямо на полу), и параши возле двери. Дверь узкая, тяжелая, дубовая, кованная железом, с глазком в форточке, через которую, догадалась Паша, в камеру передавали пищу, не оставляла никаких надежд, словно дверь только закрывают, а для открывания она и не приспособлена вовсе… В камере, где, судя по койкам и тюфякам, могло разместиться человек десять (на самом деле сюда набивали и двадцать, и сорок), пока никого не было. Паша присела на угол койки, облокотившись о колени и уткнувшись подбородком в ладони. Что-то будет дальше?

Но гадать нечего, нужно трезво рассчитать, в чем ее могут обвинить, нельзя дать поймать себя на провокацию. Паша решила, что никаких фактов, относящихся к ее личной биографии, отрицать не будет, никаких уклончивых и двусмысленных ответов, которые можно истолковать как угодно. На все опасные вопросы лучше всего отвечать «не знаю». Будут пытать — пускай пытают, она уверена, что никого не выдаст. Но смолчать мало, нужно победить в единоборстве, чтобы вырваться из этих двухметровой толщины белокаменных стен и продолжать борьбу.

Со скрипом медленно распахнулась дверь. Чей-то голос (фигуры в темном коридоре против света не разглядеть) выкликнул:

— Савельева, выходи!

Провели длинным, таким же сводчатым, что и камеры, коридором, потом спустились на первый этаж — и снова длинный коридор. Комната небольшая, но светлая, обставленная канцелярской мебелью. У окна письменный стол и сейф, большой, чуть не до потолка. У одной стены деревянная лавка и большой деревянный ящик. В углу рукомойник. Еще, обратила внимание Паша, цементный пол свежевымыт.

За письменным столом офицер, внешность невзрачная: небольшого роста, голова маленькая, с прилизанными редкими волосами. Молодой, а под глазами мешки, и рот бесформенный, стариковский. В глазах, светло-серых, без блеска, ничего не прочитаешь, словно оловянные глаза. По погонам определила — лейтенант войск СС.

Шмидт смерил девушку с ног до головы взглядом, который он сам считал пронизывающим и которым очень гордился.

— Имя? Фамилия? Отчество?

Паша ответила. Шмидт записал, повторяя вслед за Пашей каждое слово с оттенком какой-то особой значительности, словно хотел показать арестованной, что ему, следователю, известно нечто важное, скрытое в этих обычных словах.

«А ведь он дурак, — вдруг поняла Паша, — эк его распирает от важности».

Между тем, покончив с чисто формальной, протокольной частью допроса, Шмидт предложил Паше сесть. Это тоже было частью его метода, он полагал, что вежливость при первом допросе парализует волю преступника. Паша села.

Уже из первых вопросов Паша поняла, что умен лейтенант или нет, но, во всяком случае, биографию ее он успел выучить назубок. Что ему о ней известно, кроме биографии? И еще раз перебрала все в памяти. Листовки, обеспечение документами военнопленных — дела старые, она к ним в последние месяцы отношения не имела. О сборе ею разведданных не известно никому, кроме связных из отряда, но последний связной благополучно доставил очередное донесение в отряд.

Назад Дальше