— Не мне судить об обстоятельствах, смягчающих поступок ваш, Герман, но он меня глубоко оскорбил. Могу сказать лишь одно: вы один отвечаете за мою кассу. Когда мне понадобились деньги, касса оказалась пустой, замки ее не взломаны, никто из прочих слуг моих дома не покидал. Кража эта — без взлома, без видимых следов — могла быть, таким образом, совершена только тем, у кого есть ключ. В последний раз советую вам, Герман, одумайтесь. Я могу задержать гамбургских негоциантов еще на сутки. Но завтра верните мои деньги… Или вами займется правосудие.
Герман удалился в таком отчаянии, что состояние его легче было представить себе, чем описать. Он заливался слезами и обвинял Небо, давшее ему жизнь, но уготовившее столько несчастий. Два выхода виделись ему: бежать или убить себя… Но едва лишь он представил их себе, как тут же в ужасе отринул… Умереть, не смыв позорного пятна, не сокрушив обвинений, кои приведут в отчаяние Эрнестину! Разве утешится она, зная, что отдала сердце свое человеку, способному на такую низость? Нежная душа ее не выдержит позора, она зачахнет от горя… Бежать — значит признать себя виновным, но как можно отвечать за преступление, которого ты и не думал совершать?
Герман предпочитал положиться на волю судьбы и сел писать письмо, ища защиты у сенатора и поддержки у полковника. Он был уверен в первом и не сомневался во втором. Молодой человек описывал им ужасное свое несчастье, убеждал их в своей невиновности и давал понять сенатору, сколь мрачное завершение может иметь сие приключение, ибо обвинение исходит от женщины, чье сердце переполнено ревностью, а она, несомненно, воспользуется случаем и уничтожит его. Он просил скорейшим образом дать ему совет в роковых этих обстоятельствах и вручал себя Небу, смея надеяться, что справедливость его всегда на стороне невиновного.
Не трудно себе представить, что молодой человек провел ужасную ночь. Ранним утром вдова Шольтц пришла к нему в комнату.
— Так что же, друг мой, — обратилась она к нему с видом чистосердечным и любезным, — готовы ли вы признать свои ошибки? Решились ли вы, наконец, поведать мне причину столь странного поведения вашего?
— Мне не в чем признаваться, сударыня, я готов предстать перед любым судом, — мужественно отвечал молодой человек. — Я бы не остался у вас, если бы действительно был виновен: вы дали мне возможность бежать, но я не воспользовался ею.
— Возможно, вы знали, что вам не удастся далеко уйти, а побег лишь усугубил бы вашу вину. Ваше бегство выдало бы в вас новичка; упорство ваше свидетельствует о вашей закоренелости.
— Давайте сначала проверим счета, сударыня, я готов приступить к ним в любую минуту, и пока не обнаружили вы в счетах моих ошибки, вы не имеете права так со мной разговаривать. Посему я вынужден потребовать от вас более веских доказательств и впредь не намерен выслушивать оскорбления ваши.
— Герман, разве этого ожидала я от вас, кого я воспитала и на кого возлагала все надежды мои?
— Вы не отвечаете на вопросы мои, сударыня; подобные уловки удивляют меня и наводят на подозрения.
— Напрасно, Герман, пытаетесь разозлить меня. Напротив, вам бы следовало постараться смягчить гнев мой.
И с новым пылом она продолжила:
— Разве не знаешь ты, жестокий, что за чувства питаю я к тебе? Так кто же, по-твоему, может более желать сокрыть ошибки твои, нежели не я?.. Как смеешь ты думать иначе? Ценой собственной крови готова я искупить преступление твое!.. Слушай, Герман, я могу все исправить, в моем банке есть сумма вдесятеро большая, нежели та, что требуется для сокрытия позора твоего. Сознайся же, это все, что я требую от тебя… Женись на мне, и я все забуду.
— Так вы хотите, чтобы ценой ужасной лжи я стал несчастным до конца дней своих?
— Несчастным до конца дней твоих… И это говоришь ты, коварный! Ах, вот что значат для тебя узы, кои мечтаю я заключить с тобой! Да знаешь ли ты, что одно мое слово может погубить тебя навеки?
— Вам давно известно, сударыня, что сердце мое мне не принадлежит: владычицей его стала Эрнестина. И все, что могло бы воспрепятствовать союзу нашему, мне глубоко противно.
— Эрнестина? Не думай о ней, она уже стала женой графа Окстьерна.
— Женой?.. Не может быть, сударыня, она вручила мне сердце свое и слово. Эрнестина не могла обмануть меня.
— Все, что свершилось, было обговорено заранее и одобрено полковником.
— Праведное Небо! Возможно ли это! Мне должно самому разобраться во всем. Я немедленно отправляюсь в Стокгольм… Там я увижу Эрнестину и узнаю, лжете ли вы мне или нет. Впрочем, что я говорю? Эрнестина не может предать своего возлюбленного! Нет, нет… вы не знаете ее сердца и потому говорите такое; скорее дневное светило прекратит освещать землю нашу, чем подобная низость запятнает душу ее.
С этими словами молодой человек хотел броситься вон из дома. Госпожа Шольтц удержала его:
— Герман, вы погубите себя. Выслушайте меня, мой друг, взываю я к вам… Зачем же жертвовать собой? Шесть свидетелей дадут против вас показания: вас видели, когда вы выносили деньги из дома. Известно и применение, которое вы им нашли: не доверяя графу Окстьерну, вы, заполучив сто тысяч дукатов, хотели похитить Эрнестину и увезти ее в Англию… Расследование уже началось, но повторяю вам, я еще могу остановить его. Вот моя рука, Герман, примите ее, и все уладится!
— Скопище низостей и лжи! — воскликнул Герман. — Неужели ты не видишь, что лживые и противоречивые слова твои выдают тебя? Если, как ты говоришь, Эрнестина уже стала женой сенатора, то зачем тогда мне красть у тебя деньги, а если эти деньги взял я, то как она может быть женой графа? Ты можешь продолжать бесстыдно лгать, но все это не более чем ловушка, подстроенная мне злобой твоей. Но я найду… надеюсь, что найду способ восстановить свою честь, кою ты пытаешься запятнать. Те, кто подтвердят невиновность мою, докажут тем самым преступление твое, совершенное лишь потому, что тебе угодно отомстить мне за отказ.
Сказав это, он вырвался из объятий Шольтц, пытавшейся удержать его, и устремился на улицу в надежде тотчас же уехать в Стокгольм… Несчастный! Он и не подозревал, что оковы уже приготовлены… Десяток здоровяков схватили его возле дверей дома и позорно, словно последнего мерзавца, поволокли в тюрьму. Кровожадное существо радовалось, проводив его взглядом и убедившись, что чаша страданий Германа переполнена и безмерное отчаяние вот-вот поглотит его.
— Увы! — горестно восклицал Герман, видя себя в обители преступления. — Значит, несправедливость тоже может торжествовать. Но разве вправе я бросать вызов Небу, ведь самое страшное ждет меня впереди, отчего душа моя болит еще сильней. Окстьерн… Коварный Окстьерн! Ты сам выстроил этот заговор, принес меня в жертву своей ревности и ревности твоей сообщницы… И вот в один миг человек оказывается на последней ступени унижения и несчастья! Я думал, что лишь преступник может пасть столь низко… Нет, оказывается, достаточно одного лишь наговора — и тебя уже считают преступником. Стоит лишь заиметь могущественных врагов, и ты тут же будешь уничтожен!
Но ты, моя Эрнестина… ты, чьи клятвы до сих пор согревают мне душу, со мной ли по-прежнему любовь твоя? Испытываешь ли ты те же чувства, что и я? Не удалось ли им запятнать душу твою?.. О, праведное Небо! Какие гнусные подозрения! Значит, еще не столь сурово я наказан, раз хоть на миг мог усомниться в тебе, значит, еще не все возможные беды обрушились на меня… Эрнестина виновна? Эрнестина — и предала возлюбленного своего!.. Неужели ложь и лицемерие смогли зародиться в этой чувствительной душе?.. А ее пылкий поцелуй, что все еще горит на губах моих… этот единственный поцелуй, которым она удостоила меня, — разве могли подарить его уста, оскверненные ложью?.. Нет, нет, дорогая возлюбленная моя, нет!.. Нас обоих обманывают… Эти чудовища хотят воспользоваться плачевным положением моим и свести меня с ума!.. Небесный ангел мой, не дай этим лицемерам соблазнить тебя! И пусть душа твоя, столь же чистая, какой ее изначально создал Господь, найдет в чистоте этой прибежище от всего земного нечестия!
Глухая, тупая боль охватила несчастного. Чем более осознавал он ужасную участь свою, тем сильнее становились страдания его. И вот он уже бьется в своих оковах, то ему хочется бежать за доказательствами невиновности своей, то припасть к ногам Эрнестины; то катается по полу, оглашая своды пронзительными воплями; поднимается, бросается на цепи, которыми приковали его к стене, разбивается в кровь… Окровавленный, падает он возле оков своих, ничуть, впрочем, не поколебленных, разражается рыданиями… и только слезы эти, равно как и безмерное отчаяние, охватившее разбитую душу его, еще связывают Германа с жизнью.
Ничто в мире не сравнится с положением узника, в чьем сердце пылает любовь. Невозможность выразить страсть свою тут же открывает недобрую сторону этого чувства: божественный лик любезного сердцу существа является перед узником в окружении ядовитых гадов, впивающихся в его сердце; тысячи химер помрачают взор его. То спокойный, то взволнованный, то доверчивый, то подозрительный, ищущий истину и страшащийся находки своей, он ненавидит… и обожает предмет своей страсти, прощает ему все и тут же обвиняет его в коварстве. Душа страдальца — бесформенная субстанция, где, словно в волнах разгневанного моря, чувства его, едва запечатлевшись, тут же размываются и поглощаются пучиной.
Если бы кто-нибудь сейчас и поспешил на помощь Герману, то он оказал бы ему весьма печальную услугу, ибо чаша жизни его была наполнена до краев лишь горькой желчью! Но понимая, что защищать его некому, а единственное желание его — увидеть Эрнестину — осуществится только тогда, когда он докажет невиновность свою, Герман сумел совладать с собой.
Началось следствие. Однако дело его, слишком серьезное для провинциального суда, коим являлся суд в Нордкопинге, было отдано на рассмотрение судей в Стокгольм. Туда же увезли узника… довольного… если это вообще было возможно в положении его: Герман утешался тем, что он дышит одним воздухом с Эрнестиной.
«Я нахожусь в том же городе, что и она, — удовлетворенно думал он. — Возможно, я смогу дать ей знать об участи своей… Не прячут же они ее!.. Может быть, мне даже удастся увидеть ее. Но что бы ни случилось, здесь я буду менее досягаем для стрел врагов моих. Невозможно представить, что тот, кто находится подле Эрнестины, не стал бы чище под благородным влиянием души ее. Добродетельные чувства Эрнестины распространяются на всех, кто ее окружает… Они словно лучи светила, что согревают землю нашу… Там, где находится она, мне нечего бояться!»
Несчастные влюбленные, в каком призрачном мире живете вы!.. В этом мире находите вы утешение свое, а это уже немало. Покинем же опечаленного Германа, чтобы посмотреть, как устроились в Стокгольме интересующие нас люди.
Эрнестина, проводя время в развлечениях и порхая с праздника на праздник, не забыла милого своего Германа. Очи ее постоянно лицезрели все новые забавы, но в сердце царил образ возлюбленного и душа ее стремилась только к нему. Ей хотелось, чтобы и он разделил с ней развлечения ее, без Германа она не находила в них удовольствия. Она рвалась к нему, он мерещился ей повсюду, а когда видение исчезало, действительность казалась ей еще мрачней.
Несчастная не знала, в каком ужасном положении оказался властитель дум ее. Она получила от него лишь одно письмо, написанное накануне прибытия гамбургских негоциантов, поскольку были приняты все меры, дабы с тех пор она не имела от него известий. Когда она высказывала беспокойство свое отцу или сенатору, те напоминали ей о множестве важных дел, которые предстояло выполнить молодому человеку, и нежная Эрнестина, чья трепетная душа страшилась скорби, тихо соглашалась с тем, что ей говорили, и ненадолго умолкала. Новые сомнения просыпались в ней — их снова усыпляли: полковник — по доверчивости, граф — обманывая ее. Однако она успокаивалась, и незаметно пропасть под ногами ее разверзалась все шире.
Окстьерн не забывал и о Сандерсе. Он познакомил его с несколькими министрами. Подобное знакомство льстило самолюбию полковника и побуждало его терпеливо ждать, когда граф исполнит свои обещания. Окстьерн же беспрестанно повторял, что, сколь ни велики старания его, при дворе все всегда совершается медленно.
Сей коварный соблазнитель иногда воображал, что сможет преуспеть, даже не совершая преступления и пощадив, таким образом, жертву свою. Тогда он пытался говорить на языке любви с той, кого страстно желал совратить.
— Я все чаще сожалею о данном мною слове, — говорил он Эрнестине, — могущество очей ваших лишает меня мужества: честь повелевает соединить вас с Германом, но сердце мое противится этому. О, праведное Небо! Почему природа наделила прекрасную Эрнестину столькими совершенствами и столькими слабостями — сердце Окстьерна? Не будь вы столь прекрасны, я бы ревностнее служил вам и, быть может, уже сдержал бы свое слово, не будь вы столь неприступны, я, возможно, уже не любил вы вас.
— Граф, — взволнованно ответила Эрнестина, — я думала, что вы давно уже совладали со своими чувствами, и не подозревала, что за буря кроется в душе вашей!
— Значит, вы несправедливы к нам обоим, неужели вы всерьез считаете, что любовь к вам может угаснуть, и вообразили, что, раз воспылав в сердце моем, она не останется там навечно!
— Но разве страсть эта совместна с честью? И разве не клялись вы, что привезете меня в Стокгольм лишь для того, чтобы способствовать карьере отца моего и моему союзу с Германом?
— Опять этот Герман, Эрнестина! Так что ж, роковое имя это вечно будет на устах ваших?
— Нет, сенатор, но я буду произносить его до тех пор, пока драгоценный лик того, кому принадлежит оно, будет воспламенять душу Эрнестины. И предупреждаю вас, что изгладить образ сей может только смерть. Граф, почему вы медлите с выполнением обещания вашего?.. Послушать вас, так я уже давно должна была бы снова обрести нежный и единственный предмет страсти моей, почему же он не едет?
— Его расчеты с вдовой Шольтц — вот единственная причина его задержки.
— Когда же он закончит их? И приедет ли он в Стокгольм?
— Да… да, Эрнестина… Обещаю вам, что вы увидите его, чего бы мне это ни стоило… и где бы это ни произошло… Конечно, вы увидите его… А каково будет мое вознаграждение за сию услугу?
— Следует извлекать удовольствие из чувства пользы своей для ближнего, граф. Это самая большая награда для душ чувствительных.
— Вы требуете, чтобы я принес себя в жертву. Но это слишком высокая цена, Эрнестина. Неужели вы считаете, что многие способны на такое?
— Чем больше усилий это будет вам стоить, тем выше будет мое уважение к вам.
— Ах, уважение — какое это холодное чувство и как несравнимо оно с тем, что питаю я к вам!
— Но если лишь уважение испытываю я к вам, готовы ли вы им удовлетвориться?
— Никогда… никогда! — воскликнул граф, бросая бешеные взоры на несчастное создание. И, резко встав и собираясь покинуть ее: — Ты еще не знаешь, кого доводишь ты до отчаяния… Эрнестина… девица недалекая и самонадеянная… Нет, ты еще не знаешь мятущуюся душу мою, не знаешь, куда могут завести ее твои презрение и надменность!
Само собой разумеется, что последнее слова графа взволновали Эрнестину. Она тут же сообщила о них полковнику, но тот, все еще уверенный в честности сенатора, вовсе не усмотрел в них того смысла, который узрела в них Эрнестина. Доверчивый, но тщеславный, Сандерс нередко возвращался к мысли, что неплохо бы Эрнестине предпочесть графа Герману. Но дочь напомнила ему о данном слове. Честный и искренний полковник был рабом слова и уступил рыданиям Эрнестины, пообещав ей напомнить сенатору данную клятву или же, если он убедится, что Окстьерн с ним неискренен, сразу же увезти дочь в Нордкопинг.
И именно в это время жестоко обманутые, несчастные отец и дочь получили письмо от вдовы Шольтц, с которой, по их мнению, они простились навсегда. Письмо это объясняло молчание Германа: он чувствовал себя прекрасно, но был безмерно занят выправлением счетов, где обнаружились некоторые неточности. Молчание Германа следовало приписать лишь печали, испытываемой им от разлуки с любимой. Именно поэтому и вынужден был он прибегнуть к помощи благодетельницы своей, дабы подать о себе весть лучшим друзьям. Он умолял их не беспокоиться, потому что не позднее чем через неделю госпожа Шольтц сама повезет его в Стокгольм припасть к стопам возлюбленной своей Эрнестины.