Нет мне ответа... - Астафьев Виктор Петрович 24 стр.


Вот и всё пока. Увидите Борю Можаева, передайте ему привет и мой новый адрес: Вологда, ул. Урицкого, 94, кв. 8.

Валентине кланяюсь я и мои женщины. Будьте все здоровы. Виктор

P. S. Сегодня день выборов, и я с утра всё твержу стишок, который однажды прислал в «Чусовской рабочий» один гражданин: «Мы крикнем дружное «Ура!» И все пойдём на выбора. И я, советский гражданин, проголосую, как один!» Сильные стишки-то!

7 апреля 1969 г.

Вологда

(И. Степанову)

Дорогой Ваня!

Пришло твоё большое, как всегда, обстоятельное письмо, написанное, не в пример моему, человеческим почерком. Я всегда радуюсь твоим письмам – они как глоток воздуха Родины, и я завидую тебе, тому, что ты верен родному краю, видишь его каждодневно, дышишь воздухом и морозом Сибири.

Увы, я не мог и не смогу скоро оказаться в родных краях насовсем. Родина моя как-то до обидного сурово всегда обходилась со мной, много сил, горя и страданий принесла, и я, любя её, может быть, несколько выдуманную, боюсь в то же время её. Кроме родной деревни и Красноярска меня ничто в Сибири не привлекает на жительство, но воздух загрязнили на Родине моей не меньше, чем на Урале, а у меня и от Урала болит голова. Кроме того, далеко очень от центров и, соответственно, возрастает тупость литературная, начинает давать себя знать провинциализм в культуре и какая-то автономная замкнутость в оценке точного места, которое знать совершенно необходимо, дабы не впасть в самомнение и фанаберию.

Я достаточно насмотрелся на провинциалов-литераторов. В большинстве своём это безобразная картина. В Свердловске большая писательская организация, издаётся два журнала, театры, киностудия, и тем не менее большей провинции в культуре и литературе я не знаю. Зато сами о себе они понимают так много, что могут кому угодно права качать. Пробовали и мне, да я-то спереду артист, а сзаду-то говнист и не больно потерплю. Я сам могу расшибить любого из них в лепёху, и они робели меня трогать.

По-моему, все с облегчением вздохнули на Урале, когда я уехал. Уж больно я их беспокоил своими откровенными словами о том, что говно – это говно, а иногда и статьи писал такие, что графоманы давиться собирались и словоблуды стишки писать бросали.

Вот так вот «спокойно». Литератор, мечтающий в наше время жить спокойно, то есть печатать всякую брехню, жрать сладко и срать гладко, – это уже в моих глазах не литератор, а человек-обыватель, которому до лампочки всё, кроме себя.

А в Вологде действительно очень небольшая, но крепкая и дружная организация. Здесь живёт превосходный прозаик Вася Белов, поэт Коля Рубцов (обязательно достань в библиотеке его сборник «Звезда полей»), Ольга Фокина, Саша Романов, и много на подходе интересных парней. Они понимают хорошо, что такое работа, и сидеть за столом не мешают. Нет здесь той массы необязательных знакомых, какой я оброс на Урале, меньше раздражителей в лице газет, издательства, телевидения, и потому я живу и работаю собранней, чем прежде.

Езжу на рыбалку и продолжаю работать над новой повестью. Вот уже скоро два года и третий пойдёт, как я бьюсь над этой маленькой повестью, и или рога себе на ней сломаю, или сделаю что-то заметное.

Посылаю тебе «Поклон» – свою самую любимую книгу и Марьину повесть, которую она написала между стирками, кухней и мной. Человек она очень одержимый от природы и цельный, и ей бы давно уж быть профессиональным писателем, но она посвятила себя мужу всю без остатка и детям. И другого своего назначения знать не хочет. Пишет редко и урывками. Получается у неё всё лучше и лучше, и большая вина моя перед ней за то, что заели мы её жизнь и талант, а я ещё нет-нет да и в капризы ударюсь, было влюблюсь и мучаюсь ещё больше, и её мучаю своим чёрствым отношением. Трудно с нашим братом жить и ладить.

Может, летом я побываю в Сибири. Попробую до тебя добраться и посмотреть настоящие Саяны. И верха Енисея. Загадывать трудно, но помечтать можно. Сын мой служит в Германии. Мать с туристами в мае собирается его навестить.

Привет твоим всем – жене, парням. Обнимаю тебя. Виктор

16 апреля 1969 г.

Вологда

(В. Колыхалову)

Дорогой Володя!

Ну и толстую же книжку ты написал! Читал я её, читал… Я ведь толстые книги сейчас читаю трудно и долго – глядело моё послабело, и голова побаливает. Но твою добил – оттого, что люблю книги сибиряков. В них у талантливых, разумеется, авторов и не наезжих, а коренных сибиряков всегда покоряет выпуклая образность, сочный и богатейший язык, сочная природа. Наш грубоватый, не подмазанный крылышком юмор, не вымученная, не выставленная напоказ честность и правда. Правда непосредственная, неотразимая, как жизнь, которая вроде бы как сама собой разумеется и потому её обычно принимают и воспринимают без ахов и охов и никакой излишней подозрительности к ней не проявляют. Такова уж она, настоящая правда: её или принимают целиком, или отвергают, но тоже целиком, ибо она неделима и неотделима, эта «исповедальная проза».

«Верха» наши, наторевшие в надзоре за словом, совсем не случайно относились к этой прозе снисходительно – она была безопасна и «безвредна», ибо скользила по верхам событий и жизни, шибала больше в нос и не трогала сердца. К этакой литературе во все времена все привыкали очень быстро, а настоящего слова, по справедливому и потому уже осуждённому в «Огоньке» замечанию Гранина, Россия всегда боялась.

Твоя книга написана в лучших традициях сибирской прозы, которая была и осталась, по моему глубокому убеждению, лучшей и определяющей в прозе 20-х и 30-х годов. Зазубрин, Ошаров, Петров, Иван Кратт, Шишков, Жуков, Сейфуллина, Вс. Иванов, Черкасов (покойный, а не живой!) и множество других сибиряков зачали советскую прозу и продолжали её с новейшим живописным блеском, они как бы изголодались по живому слову, по живому разговору, в душах их скопилось столько красок, столько живописных образов и эмоциональности, что они её выплёскивали удало, безудержно, темпераментно, и иной раз одной страницы (у Шишкова, например) иному современному столичному «художнику слова» хватило бы на целый роман – так они бедно заряжены жизнью, так мало видели и пережили.

Всё это, присущее лучшим сибирякам, как бы само собой перешло к нам. Да и как могло быть иначе? Мы же росли и выросли на этой литературе! И всё это ярко, зримо и вещественно присутствует в твоей книге.

Но я глубоко убеждён, что сибиряки наши, если б дали им возможность созреть, жить и работать, вспомнили бы в конце концов, что до них были Достоевский, Толстой, Чехов, Бунин – в прозе, Пушкин, Блок, Некрасов – в поэзии, которые умели – да ещё как! – писать: и образно, и живописно, и удало, и правдиво и… как хочешь. От стихийной, порой «голенькой» прозы они постепенно переходили к мысли. А если уж шла война, то и её описывали, и не одними батальными сценами отделывались эти воистину мудрые художники, мятущийся человек появлялся у них на позициях. И мятущийся, чего-то ищущий граф, и мужичок, со «своих позиций» пытающийся понять себя. Если уж нищий студент угрохал старуху, то за него нравственные вопросы решал не всезнающий майор Пронин или мимо ехавший и случайно завернувший в роман секретарь обкома, а сам он, студент, обращал свой взор вокруг и в самого себя. И всё вокруг постигал – и высшую нравственность, и падение – путём мучительного размышления над сущностью человеческой жизни, над её величием и мерзостью.

Тургеневы, Достоевские, Толстые достигли высших вершин в слове, потому что сделали слово мыслительным, и, мало того, пошли дальше, забрались туда, откуда возникает эта мысль, – в человеческую душу.

Увы и ах! При всём блеске прозы 20-х и 30-х годов, особенно сибирской, она лишилась основного достижения нашей русской великой литературы. Она изображала и только. Она, захлебнувшись, спешила вперёд, летела, подхваченная запущенной во всю мощь и на всю «железку» круговертью событий и собственной жизни. Ещё раз говорю: дай ей время приостановиться, осмотреться, поразмыслить – литература эта непременно пошла бы в глубь явлений жизни, занялась бы самоанализом и осмыслением вновь народившегося общества.

Я думаю, не случайно почти всю сибирскую литературу вырубили под корень. Кто-то инстинктивно почувствовал, что она если не представляет, то будет представлять опасность. Такие мужики, как Зазубрин, Петров и Ошаров, очень много знали и даже сотой доли того, что знали, ещё не только не выложили на бумагу, но и не коснулись. И они-то в первую очередь и пострадали. Оставшиеся в живых Шишков, Сейфуллина, Иванов были травлены литературными гончими и по существу загнаны в угол. Взамен им хлынула в литературу та самая хевра, которая «счастье в том находит, что хорошо на задних лапках ходит».

Думаю, ни Зазубрин, ни Петров, ни тем более Павел Васильев не написали бы в самые страшные годы слов: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…»

Именно потому, что они, настоящие бойцы-коммунисты, люди с чистой душой и прекрасной биографией, не делали этого и не сделали бы, их и не стало.

Не стало их, нашлись другие, те самые, которые для нас, мальчишек, писали книжки («Я сын трудового народа», «Белеет парус одинокий»), готовя из нас патриотов и тех самых бойцов, которые потом с этими книжками умирали в окопах. А авторы держали в столах или в душах уже заготовки «Травы забвения» или «Святого колодца», чтобы отречься от того, что они делали раньше, умыть руки, по существу, предав нас, смотревших им в рот и верившим на слово. «Пора подумать о душе», – пишет Катаев в «Траве…». А о какой душе-то? Души-то нет! Там уже банная мочалка, которой Катаев и иже с ним натирали спины в общественных банях всем, кто казался им шире спиной и влиятельней. «Его пример – другим наука!» Что и говорить, они многому нас научили, прежде всего, тому, что жить и работать в литературе так, как они, нельзя – это подло!

Вот я и подхожу к той мысли, ради которой и развёл всю эту прелюдию и которая, так сказать, навеяна твоей книгой. Литература наша сейчас в лучших своих книгах мучительно пытается пойти вглубь, вернуться к тому, что было ею уже достигнуто и развито, и пойти дальше. Логика жизни неумолима. Она требует этого от всякой созревшей или полусозревшей литературы. Всё чаще и чаще в книгах талантливых людей делается видно, что они (пусть и запоздало, с издержками, со скрипом в мозгу и в костях) хотят приблизиться к работе Толстого и Достоевского, не повторяя их, не эпигонствуя, не воображая, что им дан богом тот же талант, а ориентируясь на их совесть, самостоятельность взглядов на жизнь и явления общественные.

И снова как прежде! Только начала наша литература заглядывать вглубь, только приступила к осмыслению окружающей действительности, как её начали трясти за грудки и гнать. Вперёд! Вперёд без остановки. Некогда остановиться, некогда думать. Помогайте, раз вас кормят, решать хозяйственные и строительные вопросы. А в души заглядывать себе и другим – это потом, это непозволительная роскошь, это самокопанье! Кому оно нужно?

М-да-с! Цепь снова замыкается. На щит уже снова поднимаются бабаевские, семенихины, горбачёвы, которые, опять же по сибирскому выражению, трём свиньям пойло не сумеют разлить, а берутся писать и решать нравственные вопросы. Но как может решать эти вопросы человек, будучи сам совершенно безнравственным, бездарным, оголтело давящим всё талантливое вокруг, чтоб утвердить себя и посредственность, коя ему ничем не угрожает.

Сложный сейчас стоит вопрос перед каждым честно и даровито пишущим человеком. Куда и с кем идти? Стоит он и перед тобой, Володя, да ещё как! Ты, может быть, и сам того ещё не сознаёшь, переживая счастливую литературную юность. Книга твоя хороша, слов нет. Но вся она пока ещё от стихийного таланта, неорганизованного, невзнузданного. Я не случайно вернулся и перечитал предисловие Залыгина. О-о, это мудрый мужик! И предисловие он тебе написал осторожное и мудрое.

Книга твоя ещё очень бытописательна. Её можно где угодно остановить и ещё сколь угодно продолжать. Из неё можно вынимать целые куски, главы и даже части – и ничего не изменится. Из неё можно вынимать людей или добавлять. А людей в книге целые роты и полки. А смертей сколько! А событий! И все они, за исключением главного героя, исчезают куда-то, как пешки с доски, – отыгрались и долой! Многие умерщвлены без всякого лукавства, по одному принципу: так в жизни бывает или было. С середины книги становится утомительно следить за судьбами людей, читать необязательные эпизоды и целые главы. Пятая, да и четвёртая части начали уже дробиться на эпизоды, и запоминается потрясающая новеллка, как утонул внук Ивана Сосипатьевича и как был убит председатель колхоза. Остаётся в памяти сенокос и ещё кое-что. А остальное уже вяло написано, многословно. Ну вот, спроси ты сам себя: зачем столько страниц написано о медвежонке и о том, как два дурака травили его?

На стихии таланта, на достоверности материала, на добротном языке и добром юморе, неторопливой и достоверной интонации стоит твой роман, который точнее бы назвать бывальщиной и которую так любят у нас читать везде и всюду. Ну, а дальше что?

Можно гвоздить дальше на этом же уровне, эксплуатируя биографию и дарование, – это очень простой и лёгкий путь. А если по-другому? По тому, о чём я, совсем неспроста, толковал почти всю остальную часть письма.

Ох, трудное это дело! Повесть «Перевал», написанную по тому же принципу, что и твои «Побеги», и о том же – я писал несколько месяцев, и её напечатали мгновенно. А хвалили-то как! Взахлёб! Повесть «Пастух и пастушка» (того же размера – 6 листов) пишу уже третий год, и конца работы ещё не видно, и я совершенно не уверен, что кто-либо решится её печатать. Пишу о своём примере не для ради хвастовства, а потому как он ближе.

В заключение моего затянувшегося письма прошу тебя воспринять всё тут написанное как субъективное, товарищеское и ещё вызванное тем, что ты сибиряк, а значит, родня, перед которой лукавить грех. Ещё извини, что отдал письмо на машинку жене. Почерк у меня ужасный, а тут ещё рука болит и пишу с трудом и вовсе неразборчиво.

Желаю тебе работы и творческих мучений, которые совершенно всем нам необходимы, особенно сейчас. Жму руку. Виктор

Апрель 1969 г.

Вологда

(Б. В. Ширшову)

Дорогой Борис!

Получил твоё письмо и газету уже давненько. Но как раз был очень загружен и оттого сразу не ответил и не поблагодарил тебя за хлопоты и письмо. Я доделывал сценарий и вычитывал вёрстку книги повестей. Книга большая, и я так устал с нею, что сразу же на рыбалку поехал. Рыбалка тут весною хорошая – привёз полную шарманку сороги, окуня, двух щук и одну нельму на кило.

Живу я пока хорошо, тьфу, тьфу! Город и народ здешний мне нравятся – очень спокойный город. В нём рано ложатся спать и никуда не торопятся, а люди приветливые и добродушные, с переездом им много хлопот было и всего, но нигде и никто нас не облаял, не трепал нервов, тогда как в Перми на одном только товарном дворе мы получили полную дозу хамства, зла и неприятия.

Организация писательская тут маленькая (я оказался 13-й член), но тоже дружная и деловая, выпивают ребята, конечно, но не в Союзе, и все работают. В организации очень деловая и принципиальная обстановка. Недавно был на собрании по издательским вопросам и подумал: «Вот бы пермякам посидеть на этом собрании»…

Письма из Перми я получаю и в курсе всех дел. Получил и газету «Вечёрку» от Бориса Никандровича. Здесь телевидения (телецентра) нет, и смотрим мы московскую программу, одну, что тоже хорошо, меньше времени губится.

Ирина, дочь моя, уехала на праздники в Пермь, а после праздников поедет и Мария, а я уж где-то в августе побываю. Ездил недавно в Москву и Киев. Москва от нас близко, 8 часов на поезде.

Вот так и идут дела мои, всё дальше в лес, ведь мне 1 мая стукнет 45!

Поздравляю тебя с праздником весны. Желаю крепкого здоровья. Всем привет. Жму руку. Виктор

Назад Дальше