На другую ночь мясо исчезло, но на подходе к нему в грязи четко отпечатались кошачьи следы…
Мы уехали в город.
На всякий случай я попросила бабу Маню оставлять на крыше домика что-нибудь для Алиски. Но если старуха это и делала, то, должно быть, лишь подкармливала какого-нибудь одичавшего кота, брошенного дачниками на произвол судьбы.
Я снова уехала в первую же подвернувшуюся командировку. Возвратясь, жила в городе. И лишь в конце марта приехала как-то на дачу бабы Мани.
День был сияющий, весенний. Воспоминания уже немного потеряли свою остроту. Все стирается в конце концов в памяти сердца… Вот только вольер я старательно обходила.
А ночью мне приснилась Алиска. Я проснулась от ее голоса — высокого, похожего на писк сверчка звука, выражающего у нее радостное изумление.
Я зажгла свет, почитала, снова уснула. А утром на рыхлом снегу с бьющимся сердцем увидела тоненькую цепочку следов, бегущую к дому, к тому окну, рядом с которым стояла моя кровать. Маленькие, пятипалые, они были невероятно похожи на Алискины.
Неужели лисичка жива, неужели какие-то смутные воспоминания, брезжащие в сумерках ее сознания, привели Алиску к даче именно в то время, когда я была там?
Но, возможно, следы эти оставил какой-нибудь другой зверек — ведь за изгородью сразу же начинался лес. Пожалуй, даже лучше, если другой. Страшно представить, что рядом бродит существо, осужденное на вечное одиночество, существо, никому не нужное, кроме тебя, и навеки для тебя потерянное, существо, за которое ты «навсегда в ответе», потому что приручил его, а потом не смог уберечь.
Алиска… Пришла неизвестно откуда, ушла неизвестно куда. И я никогда уже, никогда не узнаю, кто оставил свои следы на рыхлом снегу в ту мартовскую ночь…
1973
ЕВРОПА ГЛАЗАМИ СОЛДАТА
МОЯ ФРАНЦИЯ
1. НА ВОЙНЕ КАК НА ВОЙНЕ
Назначенная поначалу на октябрь, поездка эта откладывалась столько раз, что я перестала в нее верить. Но как только меня угораздило подхватить воспаление легких, тут же позвонили из Комитета советских женщин и предупредили, что мы летим в Париж 22-го января, то есть через семь дней.
«Мы» — это две ученые дамы: историк и биолог плюс представитель свободной профессии — автор этих строк. Во Францию нас пригласила «Д'Оссасиасьон де фамм дипломэ» (Ассоциация женщин с высшим образованием).
Итак, до отъезда оставалась ровно неделя. Не так много, если учесть, что в этот же срок я должна была покончить с пневмонией…
Напичканная до одурения антибиотиками и до одурения же утепленная (в Москве было около 30° мороза), вступила я дрожащими от слабости ногами на трап ТУ-104.
…Над Западной Европой стоял густой туман. Париж не смог нас принять. Брюссель — тоже. И Антверпен. И Амстердам… Мы долго кружились над Копенгагеном, пробивая низкие облака, а пробив их, очутились прямо на взлетной дорожке. Не знаю, как другим пассажирам, но мне эти чудеса авиации почему-то не очень понравились…
Копенгагенский аэропорт запомнился необычной длиной застекленных переходов, по которым, лихо отталкиваясь одной ногой, мчались на детских самокатах стюардессы и другие работники авиации. Мне смертельно захотелось последовать их примеру, но сознание, что я принадлежу к солидной корпорации «фамм дипломэ», удержало меня от этого несолидного поступка.
Через каждые полчаса радио аэропорта смущенно извинялось перед нами за плохую погоду в Париже. Нам ничего не оставалось, как принимать эти извинения. Через четыре часа была, наконец, объявлена посадка. А еще через час мы приземлились в парижском аэропорту Бурже.
Франция удивила нас теплым дождем — было 16° тепла. Хороши мы были в наших тяжелых шубах!
Нас встречали и везли в город три милые «фамм дипломэ»: темпераментная Сесиль Валензи — юрист, приветливо-сдержанная Жермен Леймари — преподаватель и литератор, и Тамара Борисовна Бродская — журналистка, родившаяся в Петербурге.
Увидев, как в поисках запропастившихся ключей от машины Жермен лихорадочно перерывает свою сумочку, и узрев там родной дамский беспорядок, я подумала, что все женщины на свете — независимо от национальности, убеждений и вероисповедания — одинаковы. Эта же мысль пришла мне в голову, когда я заметила знакомую «дорожку» на капроновом чулке другой «фамм дипломэ»: по-видимому, «проблема чулка» не решена еще нигде в мире…
А если серьезно — что прежде всего объединяет нас — «дипломированных женщин» Франции и Советского Союза? Наверное, то, что мы не представляем себе счастья без любимой работы.
Конечно, положение наших ученых французских сестер весьма сложное.
В Советском Союзе только безнадежный смешной мещанин — мишень для «Крокодила» — желал бы видеть свою дипломированную жену в виде куколки-безделушки или в качестве экономки, организующей ему «красивую» домашнюю жизнь.
А во Франции подавляющее большинство состоятельных мужчин не желают, чтобы их супруги работали. И потому многим француженкам приходится сражаться не только с работодателями, но и с собственными мужьями. Это борьба за человеческое достоинство — тяжелая война нервов. Ее невозможно вести в одиночку. Женщины объединяются в различные союзы. Один из них, причем очень влиятельный, имеющий свои отделения в более чем пятидесяти странах мира — «Ассоциация дипломированных женщин».
Дорога от Бурже идет через район, напоминающий наши Черемушки. Помню, как когда-то, впервые прилетев в Париж и увидев эти скучные дома-коробки, я была разочарована: где же он, неповторимый город, воспетый всеми художниками мира?
И сейчас, в маленьком «Пежо», медленно пробирающемся через парижские Черемушки, я ревниво говорила своим коллегам: «Подождите! Это еще не Париж!»
Но вот мы в самом центре города. Наш отель «де Л'Аркад» приютился на маленькой улочке того же названия, впадающей, подобно скромному ручейку, в широкую бурлящую реку фешенебельного Бульвара Мадлен — одного из самых блестящих среди Больших Бульваров.
Грандиозная, похожая на языческий храм, католическая церковь Мадлен была прекрасным ориентиром — ее высокие белые колонны часто служили нам маяком, когда мы пускались «вплавь» (то есть пешком) по незнакомому морю Парижа.
В двух шагах от Мадлен раскинулась и красивейшая площадь мира — площадь Согласия. Направо от нее — Елисейские поля, налево — сады Тюильри, ведущие к Лувру.
И Эйфелева башня, и Нотрдам, и Большая Опера — все рядом.
А отель наш точно такой, в каком я и мечтала остановиться — небольшой, очень уютный и чистый, с приветливым остроумным портье и услужливыми, но неподобострастными горничными. В маленьком номере есть все, что нужно человеку и, слава богу, ничего лишнего. В вазочке — алые розы, знак внимания наших хозяек — «фамм дипломэ».
Впереди двадцать дней во Франции, интересные встречи.
Все прелестно, но мне ничего не надо, я ничего не хочу, у меня нет сил подняться со стула. Мне то жарко, то холодно, тошнит, все время умираю от жажды — в общем, кажется, я недалеко улетела от своей проклятой пневмонии.
Со страхом сую под мышку градусник, через две минуты смотрю: уже 38°…
Нашла время и место, где болеть.
Но в дверь стучат. Входит улыбающаяся Жермен. Она должна отвезти нас на вечер к президенту ассоциации мадемуазель Ленэ. Что делать? А ля гер ком а ля гер — на войне как на войне. Потому улыбаюсь и иду. Прошу только остановить машину около аптеки, покупаю самое разрекламированное лекарство и глотаю сразу три таблетки.
Пусть простит меня дорогая мадемуазель Ленэ, но вечер в ее очаровательном доме остался в моей памяти страшной фантасмагорией.
Я вообще-то не рождена для блеска светской жизни. Перспектива вращения в незнакомом обществе всегда ввергала меня в панику. А здесь еще нужно «вращаться», болтая только по-французски, — переводчика во время этой поездки с нами не было!
Мы три — как говорится, простые советские женщины — были тремя островками, омываемыми волнами светского моря: приглашенных было великое множество. По-видимому, за счет температуры, все они казались мне на одно лицо, я по нескольку раз здоровалась с одной и той же дамой, по нескольку раз рассказывала одну и ту же историю и никак не могла усвоить, кто «мадам», а кто «мадемуазель».
По какой-то странной закономерности большинство «фамм дипломэ» — мадемуазели, то есть незамужние, женщины. И хотя почти все эти мадемуазели находятся уже в том почтенном возрасте, когда естественно иметь взрослых внуков, они немного обижаются, когда их величают «мадам».
К концу вечера я не могла изъясняться не только по-французски, но и по-русски и забывала, как зовут моих советских коллег.
Но все кончается. Кончился и этот вечер — первый вечер в Париже.
А ночью случилось трагическое происшествие. Упала и разбилась предназначенная для подарка большая коробка с черной икрой, которую я «остроумно» выставила на карниз, на «холод».
Портье меня утешил: «Вы еще хорошо отделались, мадам. Ведь если бы эта бомба упала кому-нибудь на голову, вам пришлось бы до конца жизни содержать пострадавшего!»
Весь следующий день я провела в кровати. За окном шумел Париж, а я глотала лекарства пополам со слезами и думала с отчаянием, что проведу все двадцать дней в четырех стенах отеля.
Но то ли помогло разрекламированное лекарство, то ли — на войне как на войне! — сработала нервная система: на следующий день моя температура резко упала, а мое настроение, соответственно, резко поднялось. Я заявила, что считаю бюллетень закрытым и выхожу на работу.
2. НУЖНО ЛИ «СТРЕЛЯТЬ» ПОЭТОВ?
Очень скоро я почувствовала, что моя профессия — поэтесса — вызывала у собеседников некоторое недоумение. Почти всегда следовало неизменное: «Да? Но где и кем вы работаете?»
Я честно отвечала: «Нигде, если не считать моего письменного стола, и никем, если не признавать поэтическое творчество профессией».
Сначала этот ответ звучал гордо, потом — смущенно, затем у меня появилось желание стать самозванцем: сказать, что я, как и мои товарищи по делегации — преподаю, а вот в свободное от работы время балуюсь — пописываю стишки. Все сразу бы стало на свое место. Преподаватель, «профессор» (во Франции каждый, ведущий преподавательскую работу, именуется профессором), — серьезная уважаемая профессия, — а поэт — разве же это занятие…
Дело в том, что во Франции жить только «со стихов» практически невозможно. Средний тираж поэтических сборников — сто, сто пятьдесят экземпляров. 300–500 — это хорошо, 1000 — отлично. Но никого не удивляет и тираж в… 30–50 экземпляров.
«И не секрет, — невесело говорила мне молодая учительница русского языка в „эколь нормаль суперьер“ под Парижем, — часто поэты, чтобы выручить издателя, вынуждены сами скупать свои книги».
Наш разговор о тиражах начался со спора вокруг интересного фильма известного французского режиссера Годара «Альфавиль».
Ирэн — так звали молодую учительницу — считает, что в этой картине совершенно неверно ставится и решается проблема роли поэзии в будущем обществе. Так, например, в фантастическом городе Альфавиле поэтов просто… стреляют из пулеметов.
Ирэн уверена, что это лишнее. Такое убеждение вытекает отнюдь не из мягкости ее характера. Просто она искренне думает, что, как это ни грустно, но в будущем поэты сами вымрут, как зубры, потому что перестанут кого-либо интересовать. Зачем же тратить на них пули?
Одним из веских доказательств своего «оптимистического» прогноза Ирэн и считает низкие тиражи поэтических сборников, выходящих во Франции.
Стихи не покупают. Стихи не читают. Зачем же стрелять поэтов? Не слишком ли это большая для них честь? Сами вымрут!
Мне было трудно понять и Годара и Ирэн. Вместо ответа я показала ей несколько поэтических сборников — свои и своих товарищей — тиражи которых колебались от 30 до 200 тысяч, а между тем, разошлись книги мгновенно.
Конечно, я рассказала Ирэн и ее ученицам и о нашем традиционном Дне поэзии — стихийном празднике, не отмеченном в календаре, но необыкновенно популярном, и о рядовых вечерах поэзии в Политехническом музее, в зале Чайковского, в Колонном зале, в Эстрадном театре — вечерах, куда невозможно достать «лишнего билетика». Похвасталась и тем, что у нас в стране поэт вольно или невольно становится общественным деятелем: его просят выступить заводы и предприятия, институты и воинские части, радио и телевидение. Он состоит членом редколлегий газет и журналов, работает с молодыми авторами, пишет статьи, выступает с докладами. И ему просто некогда и незачем заниматься нелитературным трудом.
Как часто мы, советские поэты, недовольны, что выступления не дают нам сесть к письменному столу, что они выбивают из ритма работы, что заедает суета…
Но как неуютно, пусто и неуверенно почувствовали бы мы себя, вдруг лишившись всей этой «суеты»!
Мы законно гордимся перед иностранцами своим метро, своими великолепными здравницами для трудящихся, своими космическими кораблями — да мало ли еще чем!
Но больше всего я горда любовью наших людей к поэзии. Эта любовь — показатель духовного и интеллектуального уровня народа, показатель его отзывчивости, бескорыстия и благородства.
И как смешно и нелепо прозвучало восклицание некоей древней старушки эмигрантки: «Вот не думала, что ТАМ еще пишут и читают стихи!»
Этот вопль души объяснил мне отчасти и тот необычный для Франции интерес, который вызвала группа наших поэтов, приехавших в конце прошлого года в Париж в связи с выходом в свет антологии русской поэзии на французском языке. Как же, поэты ОТТУДА! Сенсация!
Но ажиотаж такого рода волновал, конечно, только часть слушателей, переполнивших громадный зал «Мютюалитэ». Были другие — серьезные — причины, обеспечившие успех этого необычного вечера.
Как известно, неоценимую роль в подготовке невиданного торжества советской поэзии сыграла большой друг нашей страны, известная французская писательница Эльза Триоле. Это она стала душой антологии русской поэзии, переводила стихи, оплачивала работу над антологией лучших парижских поэтов. Это она организовала приезд наших поэтов во Францию. Это она блестяще подготовила их вечер в «Мютюалитэ»: пресса, радио, телевидение — все было поставлено на ноги. Приехавшие поэты стали героями дня, имена их прочно врезались в память парижан. Я убедилась в этом на одном маленьком примере.
В числе фотографий, взятых мною во Францию, была и фотография, сделанная в Москве во время одного из вечеров поэзии. Среди других там были увековечены Александр Прокофьев, Сергей Орлов, Сергей Михалков, Александр Межиров, Сергей Наровчатов, Виктор Соснора. Многие мои парижские знакомые интересовались именами этих поэтов, но оказалось, что им знакома одна только фамилия Сосноры… Знакома лишь потому, что он, единственный среди названных, представлен в антологии и выступал в «Мютюалитэ»…
Огромный интерес к нашим поэтам был стимулирован, конечно, и повышенным доброжелательным интересом французов ВООБЩЕ ко всему советскому.
Даже мы, скромная делегация Комитета советских женщин, не имевшая во Франции публиситэ, чувствовали обостренный интерес к себе буквально на каждом шагу, всегда и всюду, вплоть до… полицейского комиссариата — там нам вне очереди провернули какие-то паспортные формальности!
Ох уж этот парижский комиссариат! Он напомнил мне наши вокзалы времен войны. Толкотня, духота, запах давно не мывшихся людей. Помятые мужчины и усталые женщины с детьми и узлами. Оказалось, что это иностранные рабочие — в основном, итальянцы и испанцы — ожидающие разрешения на право работать во Франции.
Да, полицейский комиссариат это тоже Париж, но Париж не с парадного — не с туристского хода…
3. НЕ С ПАРАДНОГО ХОДА
«Сольд» — это тоже Париж.
«Сольд!» — кричат витрины больших магазинов и маленьких лавчонок.
«Сольд!» — вопят рекламные щиты, оживляющие бесконечные унылые галереи парижского метро. Это слово бросается на вас с газетных и журнальных полос, его нежно и призывно повторяют очаровательные ротики кино- и телезвездочек.
«Сольд!» — звучит на устах почти всех парижанок. «Ведь только до первого февраля, — лихорадочно твердят они своим мужьям, — нельзя же упустить момент!»