В гневе поклявшись расстрелять его за этот бунт, я поспешил назад в холл. Колокольчик зазвенел снова. Это был сигнал трубить. На сцене ждали. В этот роковой миг я видел только один путь спасти пьесу. Я схватил инструмент, взял тонкий конец в рот и изо всей силы дунул. Но тщетно — в ответ не раздалось ни звука. Мне стало дурно от напряжения; полированная медь выскальзывала из моих вспотевших рук. Колокольчик вновь настойчиво нарушил губительную тишину. Тогда я сжал корнет, словно в тисках, набрал воздуха, прижал мундштук к губам так, что даже зубы заныли, и с остервенением плюнул в него. Раздался оглушительный рев. У меня чуть не лопнули барабанные перепонки; на люстре зазвенели хрустальные подвески; с вешалки посыпались шляпы; я сжал ладонями раскалывавшиеся от боли виски, и тут солдат — такой бледный, словно трубный глас пробудил его в день Страшного суда, — пошатываясь, вышел из зала и предстал взорам изумленных гостей, высыпавших на лестницу.
В течение трех следующих месяцев я изучал искусство игры на корнет-а-пистоне под руководством специалиста. Он раздражал меня своими мещанскими манерами и утомительной привычкой повторять, что «трубка», как он называл корнет, больше чем любой другой инструмент, напоминает человеческий голос, но музыкант он был знающий и добросовестный, и я упорно продолжал занятия, невзирая на возражения соседей. Наконец я осмелился спросить его, достаточно ли я преуспел, чтобы сыграть соло для одного своего друга.
— Видите ли, полковник, — ответил он, — по правде говоря, у вас нет природного таланта, во всяком случае, пока что он у вас еще не проявился. Да к тому же вы слишком сильно дуете. Поверьте, сэр, тут не нужно так напрягаться, от этого звук только хуже. А что вы хотите сыграть для своего друга?
— Одну вещь… Серенаду Шуберта.
Он изумленно уставился на меня и покачал головой.
— Она же написана не для этого инструмента, сэр, — сказал он. — Вы никогда ее не сыграете.
— Как только я исполню ее без ошибок, вы получите пять гиней сверх обычной платы.
Это рассеяло его сомнения. Но даже после усердной практики я исполнял Серенаду весьма неуверенно и с большим трудом. Наконец я все-таки добился успеха.
— На вашем месте, полковник, — сказал мой наставник, кладя в карман пять гиней, — я бы приберег этот мотив для себя, а друзьям сыграл бы что-нибудь попроще. Здесь, дома, вы играете довольно прилично, поупражнявшись перед этим полчасика, но, когда меня не будет рядом, дело пойдет не так гладко, вот увидите.
Я не принял всерьез этого совета, разумность которого теперь полностью признаю. Но в то время я был весь во власти давно задуманного плана сыграть Линде Серенаду. Ее дом у северного конца Парк-Лейн был расположен как нельзя более удобно для этой цели; я уже подкупил слугу, чтобы он впустил меня в палисадник перед домом. Как-то в конце июня я узнал, что Линда намерена провести вечер дома и отдохнуть от светской суеты. Это и был тот случай, которого я ждал. В девять часов я положил корнет в дорожный сак и поехал к Мраморной Арке, а дальше пошел пешком. Внезапно я услышал голос Порчерлестера.
— Здравствуйте, полковник! — окликнул он меня.
Не желая подвергаться расспросам, я предпочел опередить его и спросил, куда он направляется.
— Я иду к Линде, — ответил он. — Она вчера дала мне попять, что нынче будет одна весь вечер. Я не скрываю от вас этого, полковник, потому что вы человек чести и знаете, как она добродетельна. Я обожаю ее. Если бы только я мог быть уверен, что ей нравлюсь, я сам, а не просто мой голос, я был бы счастливей всех в Англии.
— Я убежден, что ваш голос тут ни при чем, — сказал я.
— Благодарю вас, — воскликнул он, крепко сжимая мне руку, — это очень любезно с вашей стороны, но я не смею тешить себя надеждой, что вы правы! Когда я смотрю на нее, у меня аж дух захватывает. Вы знаете, я так ни разу не набрался храбрости спеть ей Серенаду Шуберта после того, как она сказала, что это ее любимая вещь!
— Почему? Ей не нравится, как вы поете Серенаду?
— Да нет, я же говорю вам, что ни разу не осмеливался спеть ее при Линде, хотя она меня всегда об этом просит. Я чуть ли не ревную ее к этой проклятой мелодии! Но я готов сделать что угодно, лишь бы доставить ей удовольствие, и завтра ее ждет сюрприз у миссис Локсли-Холл. Я даже брал уроки и работал без устали, чтобы спеть Серенаду по-настоящему хорошо. Только, если увидите Линду, помните: ни слова об этом. Это должно быть сюрпризом.
— Вы, несомненно, поразите ее, — сказал я, торжествуя при мысли, что он опоздает на сутки. Я знал, что его голос не выдержит сравнения с меланхолической нежностью, угрожающей мрачностью, сдержанной силой, которые искусный исполнитель способен извлечь из инструмента, лежащего в моем саке. Мы простились, и он вошел в дом Лииды. Через несколько минут я был в палисаднике и, укрывшись в тени кустов, смотрел на них — они сидели возле открытого окна. Их разговор не доносился до меня; казалось, Порчерлестер никогда не уйдет. Вечер был довольно прохладный, а земля сырая. Пробило десять часов, четверть одиннадцатого, половину одиннадцатого; я уже почти решил идти домой. Если бы Линда не сыграла на рояле нескольких пьес, я бы просто не выдержал. Наконец они поднялись, и теперь я мог разобрать, что они говорили.
— Нет, нет, — сказала она, — вам пора идти. (Как горячо я согласился с ней!) Но вы могли бы спеть мне Серенаду. Ведь я вам сыграла целых три пьесы.
— Я ужасно простужен, — сказал он. — Нет, я в самом деле не могу. Спокойной ночи.
— Какой вздор! Вы вовсе не простужены. Но не важно. Больше я никогда вас об этом не попрошу. Спокойной ночи, мистер Порчерлестер.
— Не сердитесь на меня, — сказал оп. — Вы услышите, как я ее пою, может быть, раньше, чем думаете.
— О, как многозначительно вы это произнесли! Раньше, чем я думаю! Если вы приготовили мне сюрприз, я вас прощу. Надеюсь, мы увидимся завтра у миссис Локсли-Холл.
Он подтвердил это и поспешил уйти, видимо, боясь выдать свой план. После его ухода она подошла к окну и залюбовалась звездами. Глядя на нее, я забыл о своем нетерпении; зубы мои перестали лязгать. Я вынул корнет из сака. Линда вздохнула, закрыла окно и опустила белую штору. Одного вида ее руки в этот миг было достаточно, чтобы я превзошел все свои прежние достижения. Линда села у окна, и я увидел на шторе ее тень. Она сидела ко мне боком. Мой час настал. Парк-Лейн почти затихла, а Оксфорд-стрит была слишком далеко, и шум движения не мешал мне.
Я начал. При первой же ноте Линда вздрогнула и прислушалась. Когда я закончил фразу и стало ясно, что именно я играю, она отложила книгу. Мундштук был холодный, как лед, губы у меня замерзли и не повиновались, поэтому, несмотря на величайшие старания, я никак не мог избежать тех хриплых, булькающих звуков, которые порой возникают даже у лучших корнетистов. Тем не менее, хотя я продрог и очень нервничал, справился я со своей задачей весьма прилично. Преисполняясь все большей уверенности в своих силах по мере того, как дело подвигалось к концу, я частично загладил несовершенство начала властной звучностью заключительных тактов и даже добился неплохой трели на предпоследней ноте.
По возгласам одобрения, которые донеслись с улицы, когда я кончил, мне стало ясно, что там собралась толпа и что о немедленном бегстве не может быть и речи. Я положил корнет в сак и стал ждать, чтобы толпа рассеялась и можно было уйти. А пока я не отрывал глаз от тени в окне. Она писала. Неужели, подумал я, она пишет мне? Потом она поднялась; тень закрыла все окно, и я уже не мог различить ее движений. Я услышал звон колокольчика. Через минуту дверь дома отворилась. Я отступил за кадку с алоэ, но, узнав подкупленного мной слугу, тихо свистнул. Он подошел ко мне с письмом в руке. Сердце у меня забилось, когда я увидел его.
— Все в порядке, сэр, — сказал он. — Мисс Линда велела передать вам это письмо; но вы не должны распечатывать его, пока не придете домой.
— Значит, она знала, что это был я? — сказал я в восторге.
— Думаю, что да, сэр. Когда она позвонила, я позаботился, чтобы никто другой меня не опередил. Она сказала мне: «Вы найдете в саду джентльмена. Отдайте ему эту записку и попросите его идти домой. Он не должен читать ее здесь».
— А на улице еще есть народ?
— Все разошлись, сэр. Благодарю вас, сэр. Спокойной ночи, сэр.
Я бежал до самой Гамильтон-Плейс, а там взял кеб. Десять минут спустя я был у себя в кабинете и дрожащими руками разворачивал письмо. Оно было без конверта, просто аккуратно сложено. Я развернул его и прочел:
«714, Парк-Лейн, пятница.
Дорогой мистер Порчерлестер…»
Я остановился. Неужели она приписала ему мою Серенаду? Но тут возникал куда более важный и неотложный вопрос: имею ли я право читать письмо, адресованное не мне? Однако любопытство и любовь взяли верх над щепетильностью. Дальше в письме говорилось:
«Весьма сожалею, что мое увлечение Серенадой Шуберта Вам представилось всего лишь поводом для насмешек. Я понимаю, это увлечение может показаться странным, но я бы не рассказала Вам о нем, если бы не считала Вас способным его понять. Возможно, Вам будет приятно узнать, что Вы совершенно излечили меня от него, а потому поверьте: отныне Серенада не будет вызывать у меня ничего, кроме смеха и горечи. Я даже не подозревала, что человеческое горло способно издавать подобные звуки, и, конечно, не догадывалась, какое представление Вы собираетесь устроить, когда Вы пообещали, что я услышу Ваш голос раньше, чем ожидаю. Еще только одно слово: прощайте! Я не буду иметь удовольствия встретиться с Вами у миссис Локсли-Холл, так как очень занята и не смогу быть у нее. По той же причине, к сожалению, я вынуждена отказаться от удовольствия принимать Вас у себя в этом сезоне. Искрение Ваша, дорогой мистер Порчерлестер,
Я почувствовал, что переслать это письмо Порчерлестеру значило бы причинить ему лишнюю боль. Я понял также, что мой наставник был прав и что я не рожден для игры на корнет-а-пистоне. И я решил оставить этот инструмент.
Линда стала моей женой. Иногда я спрашиваю ее, почему она упорно отказывается принимать Порчерлестера, который дал мне слово офицера и джентльмена, что не знает, чем и когда он мог оскорбить ее. Но она каждый раз уклоняется от ответа.
1885
Дон-Жуан объясняет
Для того чтобы вы почувствовали весь аромат моей маленькой истории, я должна с самого начала упомянуть, что я очень хорошенькая женщина. Если, по-вашему, мне неприлично так говорить, то вам следует обратиться к рассказам тех, чьи представления о женской скромности совпадают с вашими. Моя красота доказывается тем, что мужчины бросают на ветер немало времени и денег, выставляя себя на посмешище ради меня. Нот почему, хотя я всего лишь провинциальная красавица, я разбираюсь в тонкостях ухаживания и флирта не хуже любой другой женщины моего возраста и могу заранее предсказать — если вы из тех мужчин, которых я привлекаю, — что вы станете мне говорить и как вы станете это говорить во время нашей первой беседы, или второй, или третьей и так далее. Я много раз была помолвлена и иногда расторгала помолвку сама, когда думала, что он этого хочет, а иногда заставляла его сделать это, давая понять, что я так хочу. В перлом случае сожалела я, во втором — он; впрочем, несмотря на всю Соль разрыва, возникавшее при этом чувство облегчения было совершенно одинаково у обеих сторон.
Я полагаю, теперь вы — кто бы вы ни были — вполне поняли мой характер или, по крайней мере, так вам кажется. Что же, тешьтесь этой мыслью сколько хотите. Но позвольте сказать вам, что флирт — это единственное развлечение, которого мне никогда не приходилось искать и которому я никогда не должна была учиться. Я люблю платья, танцы и теннис, о чем вы уже догадались. Кроме того, я люблю хорошую музыку, хорошие книги, ботанику, люблю сельские работы и люблю учить детей, о чем вы не догадывались. И если в наших краях я больше известна как красавица и кокетка и гораздо меньше как ботаник и учительница, то лишь потому что все твердо убеждены, будто мое назначение в жизни — поиски хорошей партии, и только. Мужчины, даже самые лучшие из них, ищут моего общества единственно для того, чтобы пожирать меня глазами, а вовсе не для того, чтобы упражнять свой ум. Сначала мне нравилось ощущение власти, которая давала мне возможность мучить их; но потом я поняла, что эти мучения им нравятся, как детям нравится, когда их щекочут, и пользоваться этой властью — значит напрягать все силы, чтобы забавлять их. Если бы не глупые мальчики, которые не пожирали меня глазами, а были в самом деле влюблены — бедняжки! — и не двое-трос чопорных педантов, которые всегда готовы заниматься ботаникой и играть басовую партию в переложениях симфоний Гайдна для двух фортепьяно, я могла бы считать часы, проведенные в мужском обществе, самыми скучными и утомительными в моей жизни.
Как-то вечером в октябре я получила телеграмму из столицы нашей провинции (двадцать пять миль по железной дороге) от одних знакомых, которые сообщали, что у них есть ложа в оперу и лишнее место для мепя. (Если вы лондонец, то мне следует упомянуть, что оперные и другие труппы ездят в провинцию на гастроли и часто их принимают там гораздо лучше, чем в Лондоне.) У меня хватило времени только вбежать в спальню, придать блеск моей красоте, наспех выпить чашку чаю и успеть к поезду шесть пятьдесят. Я ехала одна: если бы я не могла ходить без провожатых, мне просто пришлось бы все время сидеть дома. Мои братья слишком заняты, чтобы быть моими лакеями; отец и мать — люди пожилые, большие домоседы, и нельзя требовать, чтобы они жертвовали своим покоем ради развлечений дочери и ложились спать за полночь, а что касается горничной, то мне достаточно хлопот с самой собой, и я не могу заботиться еще об одной взрослой женщине. Кроме того, в наших местах в поезде чувствуешь себя, как дома; каждый кондуктор на линии знает пассажиров так же хорошо, как свою собственную семью. Вот почему вы совершенно напрасно усматриваете здесь нарушение благопристойности — да, я часто езжу в город по железной дороге, подъезжаю к театру, нахожу ложу моих знакомых, еду обратно на станцию и в довершение всех моих грехов сажусь в одиннадцатичасовой поезд, то есть возвращаюсь домой ночью, и все это без компаньонки или провожатого.
Давали «Дон-Жуана», и, разумеется, спектакль был отвратительным обманом. Таково большинство оперных спектаклей — для тех, кто настолько хорошо разбирается в музыке, что способен читать оперные партитуры, как другие читают Шекспира. Дон-Жуана пел самодовольный француз с невыразительным, глухим, гнусавым голосом и таким тремоло, что он ни одной ноты не держал достаточно долго и нельзя было понять, есть она в мелодии или нет. Лепорелло был толстый, вульгарный итальянский комик, который не пел, а крякал. Тенор, худой, как жердь, пропустил арию «Dali sua расе», не надеясь справиться с ней. Партии Мазетто и Командора исполнял один и тот же певец, — судя по всему, помощник режиссера. Что касается женщин, то донну Анну изображала толстуха пятидесяти лет, у Эльвиры было пронзительное, задыхающееся «драматическое» сопрано, и каждый раз, когда она забиралась выше фа диез, я ждала, что она совсем сорвет голос; Церлина, начинающая певица, взятая в испытательную поездку, закончила «Batti, Batti» и «Vedrai саrino» каденциями из сцены сумасшествия Лючии и по требованию публики бисировала и то и другое. Оркестр был усилен местными любителями, а медь заимствована у оркестра 10-го гусарского полка. Все были в восторге от оперы, а когда я сказала, что я его не разделяю, они ответили: «О! Вы так строги, что на вас трудно угодить. Не кажется ли вам, что своей взыскательностью вы только лишаете себя многих удовольствий?» И музыку Моцарта растрачивают на этих идиотов!