При этом меня поражала его способность без чувства неловкости и раздражения поглощать всякий новомодный ширпотреб – он мог, едва закрыв Геродота, тут же углубиться в какую-нибудь вампирскую сагу.
– Как вам это удается? – спросил я.
– У меня полно свободного времени.
– Я о другом: как вы выносите такие жуткие диссонансы?
– Чтобы убедиться, что книга не стоит прочтения, надо ее прочесть, но к тому времени сожалеть будет поздно. Впрочем, я крайне редко сожалею о прочитанном.
– То есть при взгляде отсюда, из вашего кресла, с этой цивилизацией все в порядке?
Он улыбнулся, укрывая ноги пледом. Это была улыбка человека, узревшего Господа Бога на своих полках. Когда Эмлин широко разводил руки – как бы в попытке объять все эти стены из книг, – он походил на пожирателя лотоса в окружении чудесных, навевающих забвение цветов. Такой вот паук редкого вида. Arachnidous bibliomani.
Прежде чем затеряться среди скал и снегов Гиндукуша с моей рукописью в качестве единственного согревающего средства, Квинтон О’Мэлли предостерег меня насчет головокружения от успеха первой публикации.
– Живи на прежнем месте, – советовал он. – Не отрывайся от своих корней, продолжай работать в зоопарке.
– Но я никогда не работал в зоопарке, – сказал я.
– Тогда продолжай общаться с теми, кто там работает. Если переедешь в Лондон ради всяких литературных тусовок, ты очень скоро останешься без собственных идей и тем. Я видел это тысячу раз. Оставайся там, где тебе все знакомо, где ты нашел вдохновение. А здесь тебе делать нечего. И, говоря между нами, здесь нет людей, достойных внимания.
Он фыркнул – не в подтверждение своих слов, а дабы прочистить заложенный нос. Квинтон О’Мэлли, длиннолицый и по-медвежьи массивный, страдал от простуд, как никто другой. Он начинал зябко поеживаться, едва температура опускалась ниже двадцати пяти градусов Цельсия. Когда я впервые его увидел, был теплый июльский вечер, однако он щеголял в канареечно-желтых вельветовых штанах, заправленных в шерстяные носки, в тяжелых ботинках и подобии джемпера, вдобавок еще был обмотан сразу несколькими шарфами. Зачем такой человек отправился путешествовать в Гиндукуш, разумному объяснению не поддается. Но в то время Великая литературная депрессия уже начиналась, и представители издательской – равно как и писательской – среды все чаще совершали странные поступки сродни актам отчаяния. Его многочисленные знакомые не слишком удивились бы, если бы он вместо поездки за тридевять земель просто шагнул в море с Брайтонского пирса. Правда, чтобы сделать этот шаг, ему пришлось бы стоять в очереди перед краем пирса вслед за двумя романистами, меланхолическим поэтом и менеджером книготорговой фирмы.
Я отправил свою рукопись Квинтону, узнав из прессы, что он имеет самые обширные связи в лондонских литературных кругах и к тому же питает слабость к нетрадиционным и экстравагантным произведениям. Крестник Т. Э. Лоуренса, близкий друг Тезигера и Нормана Льюиса, открытый гей (больше на словах, чем на деле), литагент, имевший среди клиентов трех женоубийц (в том числе одного осужденного), он в молодые годы распивал вино с Диланом Томасом, курил опиум с Уильямом Берроузом, депрессировал на пару с Жаном Жене, а в мое время, уже будучи на восьмом десятке, закатывал самые эпатажные вечеринки в Лондоне. Он состоял членом всех клубов, включая закрытые и даже запрещенные. Он был председателем всех комитетов и комиссий. Прежде чем какой-нибудь автор удостаивался каких-либо почестей – будь то возведение в рыцарство, чаепитие в Букингемском дворце или почетное гражданство Западного Белфаста, – этот акт должен был получить одобрение Квинтона. Знакомство с Квинтоном означало знакомство со всеми.
– Вот вы какой, – сказал я при первой встрече, ограничившись этим туманным утверждением из страха оскорбить неуместной лестью столь чувствительного человека, когда-то ночи напролет бродившего по улицам за компанию с депрессивным Жене.
– Только не верьте всему, что обо мне пишут. Я – лишь пустая оболочка. Читали «Полых людей» Элиота? – Он стукнул себя по груди. – Сочиняя это, он думал обо мне.
Он заметил, что я делаю подсчеты в уме.
– Я тогда был еще младенцем. Он услышал, как я кашляю в своей детской коляске, схватил ручку и начал писать поэму. Ветер в сухой траве. Топот крысиных лапок по битому стеклу.
Лучше возвращайтесь к себе в Нантвич.
– Уилмслоу.
– Пусть будет Уилмслоу.
Я понимал – при всем уважении к человеку, из детской коляски вдохновившему Элиота на создание столь пронзительно-безысходного шедевра, – что он покровительствует мне лишь из прихоти. Я был гетеропровинциальным дополнением к его коллекции авторов. Наверняка он отзывался обо мне с насмешкой в компании великосветских женоубийц, содомитов и наркоманов, с которыми он только что не делил постель. Случайно вытянув «Мартышкин блуд» из стопки отвергнутых рукописей – он имел привычку каждый день пролистывать один отказной текст, для очистки совести, – Квинтон вообразил, что повествователь и автор суть одно и то же лицо: еврейка из ортодоксальной семьи, которая сексуально удовлетворяла тигров, ухаживала за сексуально неудовлетворенными шимпанзе и в перерывах между этими делами написала роман под псевдонимом Гай Эйблман, дабы скрыть свой пол и заодно тот факт, что все рассказанное в книге – чистая правда. Исходя из этого предположения, он дал книге зеленый свет, рассчитывая в дальнейшем поразвлечься, демонстрируя ее автора своим лондонским друзьям. Женщина-шимпанзе. Я мог себе представить, как он шепотом предупреждает этих рафинированных развратников: «Дважды подумайте, мальчики, прежде чем жать ей руку». Полагаю, встреча со мной обернулась для него ужасным разочарованием. Вместо женщины-шимпанзе – уилмслоуский юнец в щегольском костюме и галстуке. Когда я представился, он прикрыл лицо одним из своих многочисленных шарфов, попутно в него высморкавшись.
– Должен признать, это для меня сюрприз, – сказал он.
Мы обедали во французском ресторанчике в Кенсингтоне.
За столом он не снимал пальто и на протяжении двух часов, проведенных в моем обществе, не переставал восхищаться нордической прозрачностью глаз Брюса Чатвина. Слово «нордический» меня бесило. Не спрашивайте почему.
– У вас есть шанс возглавить новое поколение декадентов, – сказал он, потягивая крепкий кофе. – Только не покидайте свой Нортвич.
– Уилмслоу.
– Пусть будет Уилмслоу.
– Но мне необходимо сменить обстановку, – сказал я. – Тот же Брюс Чатвин не сидел безвылазно в своем Шеффилде.
– И возможно, в том его ошибка. Он сам однажды мне это сказал.
– Что он хотел бы всю жизнь провести в Шеффилде?
– Слова были другие, но смысл примерно тот же.
– Но мне там не о чем больше писать. Я выжал из этого места все, что мог.
– Так уж и все… – Он прокашлялся (крысиные лапки по битому стеклу) и заказал коньяк. – Та же провинциальная жизнь не скупилась на темы для Джордж Элиот.
– Но та же провинция ничего не дала Генри Миллеру, – возразил я.
– А кем из двоих вы предпочли бы быть?
Мне не хватило смелости сказать «Генри Миллером» – вдруг выяснится, что Джордж Элиот в свое время тоже распивала бутылочку с Квинтоном.
– Расскажите, что еще занятного творится в ваших краях, – попросил он.
Судя по тону, ему хотелось услышать о процветающих там кровосмесительстве и скотоложстве.
– Ничего такого, что могло бы вас заинтересовать.
– Вы удивитесь, узнав, какие вещи могут меня заинтересовать. Переберите все великие события и грандиозные проекты местного значения. Вы уже открыли для нас внутренний мир Честерского зоопарка. Что дальше?
Я вспомнил о ежегодном транспортном фестивале, проводившемся на востоке Чешира, в городке Сандбач, с его давними традициями производства грузовиков. Однажды в нашем семейном бутике мы бесплатно одолжили наряд Транспортной королеве фестиваля, за что она была безгранично благодарна и в качестве награды по окончании праздника позволила мне лично снять с нее это самое платье в уголке выставочного зала, за древним паровым автомобилем. Мне тогда было пятнадцать, ей девятнадцать. Я жутко перенервничал и в результате оскандалился. Но сейчас, когда я добился успеха на литературном поприще, она прислала мне письмо, предлагая сделать еще одну попытку.
Вот что значит слава!
– Вполне сгодится для начала истории, – сказал Квинтон, когда я вкратце изложил ему все это. – Любовь среди механических монстров.
– А вам не кажется, что тема мелковата для романа?
– Очень даже кажется. И это прекрасно. Вы уже нанесли на литературную карту мартышек из Уилмслоу…
– Из Честера.
– Пусть будет Честер. Теперь сделайте то же самое с королевами красоты из Мидлвича.
– Сандбача.
– Это не суть важно.
– Я не уверен, что смогу написать еще один роман с женской точки зрения.
– Ну так напишите его с мужской.
И он разразился дребезжащим хохотом. (Представив, что у мужчин может быть своя точка зрения? Или что моя точка зрения может быть мужской?)
Однако он умел убеждать. И я последовал его совету; оживил в памяти эротические впечатления юности, сходил на выставку, чтобы еще раз взглянуть на паровой автомобиль, и написал историю с точки зрения мужчины с багровым провинциальным пенисом – сандбачского мужлана, излучающего сексуальность, как целая стая немастурбированных шимпанзе, и насквозь пропитанного выхлопами тех самых грузовиков, что некогда прославили его родной город.
Я так и не узнал мнение Квинтона об этой вещи. Возможно ли, что она как-то поспособствовала его печальной кончине? Возможно ли, что ее неумолимая, навязчивая бесхитростность окончательно добила его в том холодном краю? Конечно, его нельзя было назвать излишне щепетильным в выборе клиентов – достаточно вспомнить трех женоубийц, – но сандбачский мужлан мог оказаться последней каплей, роковым шагом к ненордической гетеропролетарской дремучести, что для него стало уже перебором.
Мнение Квинтона сгинуло вместе с ним, если оно существовало вообще – то есть если он прочел рукопись, а не использовал ее для более утилитарных целей (скажем, набив скомканными листами ботинки, чтобы те не помялись в багаже).
Утратив литагента, я решил продвигать вторую книгу самостоятельно, благо уже имел выход на Мертона, ранее издавшего «Мартышкин блуд». Поскольку обстоятельства смерти Квинтона так и не прояснились, я предложил в рекламных целях воспользоваться версией «убийственного романа», написав на суперобложке: «Перед вами опасная книга. Будьте осторожны при чтении – особенно в условиях высокогорья».
Однако Мертону слово «опасная» на суперобложке нравилось не больше, чем слово «уморительная», – то есть не нравилось совершенно. Издатель – барин, и в конечном счете книга вышла с банальным презентационным текстом про очередной шедевр от автора нашумевшего «Мартышкина блуда».
На сей раз критики сравнили меня с Джоном Брэйном и Аланом Силлитоу. Типа «Вечер вторника, утро среды» и «Путь вниз». Я воспринял это как явное понижение в статусе, если плясать от Апулея и маркиза де Сада. Один из рецензентов занятно предположил, что «возбужденные визги шимпанзе подгоняют меня в творческом галопе по северо-западным областям Англии», а еще один (явно тот же самый, но под другим именем) посоветовал мне «ограничиться территорией, досконально знакомой и близкой по духу, а именно обезьяньим вольером». Третья рецензия этого Лонни Добсона (он же Донни Робсон и Ронни Хобсон из предыдущих публикаций) содержала наиболее убийственный вердикт: «В своем дебютном романе Гай Эйблман предпринял на редкость неудачную попытку писать от лица женщины. Второй – и, как мы все надеемся, последний – его роман представляет собой еще менее удачную попытку писать от лица мужчины».
Вскоре после выхода в свет моего второго романа я, вопреки предостережениям заледеневшего Квинтона, переехал с семьей в Лондон. Поначалу Ванесса и ее мама этому радовались, успев стосковаться по столичной жизни, но через какое-то время у них начали возникать сомнения в правильности сделанного выбора. На чеширском фоне они смотрелись этакими светскими львицами, попавшими туда после некоего загадочного скандала в высоких сферах, слухи о котором вот-вот должны были настигнуть их и в глухомани. Однако лондонский фон скрадывал это впечатление. Здесь они также смотрелись эффектной парой, но не более того; и их совместное появление на лондонских улицах не создавало транспортные пробки из-за глазеющих водителей, как это случалось в провинциальной среде.
О моей эффектности и говорить нечего.
Существует мнение, что Лондон загубил мой писательский дар. Но есть и другое мнение: мол, там и губить-то было нечего. Несомненно лишь одно: после переезда моя манера письма изменилась, стала менее живой и непосредственной, но в то же время более упорядоченной. Некогда, бродя по улицам Уилмслоу с прилипшей к нижней губе сигаретой, я чувствовал себя изгоем, врагом респектабельного общества, и это отражалось на моих сочинениях. Но едва приступив к сочинительству в Лондоне, я почувствовал, как на мою шею ярмом легла эта самая респектабельность. «Для жителя больших городов, – писал Генри Миллер, – мои деяния весьма скромны и в целом заурядны». Вот что делают мегаполисы: они обращают в заурядность то, что за их пределами представляется необычайным и феноменальным. Человек-обезьяна (ставший моим брендом) не имел особого успеха в Западном Лондоне. В Уилмслоу и Сандбаче он был подобен бодминскому зверю – существу, которого делала значимым его неуместность в данной обстановке, – но стоило переместить его в пабы и клубы столицы, как от значимости не осталось и следа. Казавшийся экзотической диковиной на севере страны, здесь он лишь пополнил собою ряды нелепых провинциалов, мечтающих найти свое место под солнцем в большом городе.
Даже будь мои третий и четвертый романы воистину гениальными, это ничего бы не изменило. Они точно так же канули бы в черную дыру через несколько недель после публикации или в лучшем случае протянули бы чуточку дольше, удостоившись переиздания в мягкой обложке. Читатели стали другими. И от книг они ожидали другого. Точнее, не ожидали ничего.
В какой момент мои книги исчезли из магазинов? Куда они подевались? Тем же вопросом задавался каждый британский романист, способный выстроить условное придаточное предложение. Нас всех одним махом вымарали из истории. И кого следовало в этом винить: засилье всевозможных телешоу? поток мемуаров знаменитостей? Когда-то твои книги рядком, в алфавитном порядке красовались на витринах и стендах, и тебе казалось, что так будет всегда, – но вдруг их как ветром сдуло. Одновременно тебя перестали узнавать продавцы книжных магазинов. В иные времена при твоем появлении глаза их чуть не выпрыгивали из орбит от восторга, а теперь они не отличали тебя от остальной непокупающей публики. «Как ваше имя? – уточняли они, когда ты приходил подписывать собственные книги. – Повторите по буквам, пожалуйста».
Происходило ли то же самое с Кундерой? Или с Гором Видалом?
По буквам: «В», «и», «д», «а», «л».
Мейлер умер, Беллоу умер, Апдайк умер. Может, их доконали просьбы в «Бордерс» повторить свои имена по буквам?
А сейчас и сама «Бордерс» дышала на ладан.
Наверняка всему этому имелась тысяча объяснений, но первейшим из них была Флора.
8. «ЧТО ПРИКАЖЕШЬ ДЕЛАТЬ С ТОБОЙ?»
Если бы после кражи в магазине собственного романа я был привлечен к суду и озаботился поиском смягчающих обстоятельств, в длинный список таковых непременно вошла бы и Флора. Речь не о популярной марке маргарина, а о легендарной женщине-издателе, которая демонстрировала чудеса изощренности, блокируя продвижение пишущих от первого лица авторов-мужчин, особенно если те легкомысленно трактовали взаимоотношения полов или изображали любовные сцены с сугубо мужской точки зрения. Свою карьеру Фло Макбет начинала с издания дотоле неизвестных писательниц девятнадцатого – начала двадцатого века, чьим сочинениям в свое время помешали увидеть свет их отцы, мужья и братья. При этом достойными удивления были не только литературные качества текстов, спасенных от безвестности Флорой и ее сотрудниками, но и то, с каким упорством вплоть до недавних пор (как минимум до 1940-х годов) мужчины из всех слоев общества по разным причинам старались воспрепятствовать творческой самореализации своих родственниц. Враги Фло не раз громогласно объявляли опубликованные произведения фальшивками, но в таком случае кто их фальсифицировал? Сама Флора? Если так, то ее литературное дарование и мастерство стилизации стояли вровень с ее незаурядным издательским чутьем. Как бы то ни было, когда Фло решила отойти от дел, она была еще не старой и весьма состоятельной женщиной, а ее высочайшую репутацию в своей сфере дополняло звание кавалерственной дамы ордена Британской империи. Впрочем, отдых ей очень скоро наскучил, тем более что она допустила ошибку, характерную для многих книжных червей: поселилась в деревне (холмы и поля, запах сена, блеяние глупых овечек и масса свободного времени для чтения всего, что давно хотелось прочесть). Вернувшись от сельских идиллий к издательскому бизнесу, она неожиданно для всех взялась курировать одну из традиционно «мужских» серий – то есть занялась теми книгами, которые сама она никогда не хотела читать.