Фантастика 1982 - Амнуэль Павел (Песах) Рафаэлович 3 стр.


У капитана Немо был не такой помощник.

– Разве? Жаль… А вы, случаем, не Мери из семьи Грантов?

– Не-а… - девушка опять засмеялась. - Я Марина…

– О! Так это же еще лучше! Бесстрашная и прекрасная Марина - героиня необыкновенно таинственного романа “Ночной гость, или Воскресение из мертвых”. Согласны на такую роль?

Марина совсем развеселилась:

– Выдумали! Нет такого романа…

– Нет, так, значит, будет.

– Уж не вы ли собираетесь его написать?

Паренек хотел приподняться и побледнел от боли. Перевел Дыхание, протянул Маринке ослабевшую руку:

– Давайте знакомиться. Вот только вы хитрая девушка: я вон сколько рассказал, даже на каком корабле служу, и то выболтал, а про вас мне только известно, что вы Маринка-Хмаринка.

– Ой! Откуда вы узнали, что меня так дразнят?

– Для чего же я вам в глаза смотрел? Глаза - это, знаете… Это очень много. Это все… Я вам кое-что расскажу… Но только потом. А сейчас скажите лучше, почему вас так дразнят?

– Ну… у отца прозвище было - Хмара [Хмара (укр.) - туча, облако.]…

– Так что он у вас, хмурый очень?

– Нет, песню про хмару он петь любил.

– А сейчас где? Живой?

– Нету. В позапрошлом году, когда еще наши тут былв, пришла похоронка. На второй месяц войны…

–А мама?

– На заработках. Ходит по селам. Она у меня швея…

Парень помрачнел. Помолчали.

– Ой и заболталась я с вами. - Маринка вскочила, - Мне еще и дрова рубить, и печку топить… - И, уже надевая кожух, спросила: - А как вас зовут?

– Как зовут? - улыбнулся юноша. - Зовите как захочется. Какое имя вам больше нравится? Михаиле подойдет?

Девушка пожала плечами: подумаешь, задается, что не имеет права себя назвать. Так и подмывало сказать, чтобы не задирал нос. Но сдержалась и совсем серьезно кивнула:

– Подойдет.

Новые хлопоты заполнили без того встревоженную душу Маринки, заслонили все ее ночные страхи. Еще и дня не прошло, как он в хате, а уже все по-новому.

– Послушайте, Маринка-Хмаринка, - обратился Михайло к девушке, когда та, принеся дрова, возилась возле печки. А не пора ли нам отбросить все эти испанские церемонии? “Вы” да “вы”… Давайте перейдем на “ты”.

Маринка улыбнулась: как у него все просто! А впрочем, ей и самой кажется, будто они давным-давно уже знакомы.

– Ну так как? Согласна?

– Согласна, согласна…

Михаиле развернул книгу, долго рассматривал какой-то рисунок и вдруг, не отрывая глаз от страницы, произнес тихим, совсем уже не веселым голосом:

– Маринка…

– А? - Девушка повернула лицо, освещенное отблесками огня. - Вы… Ты… меня звал?

– Да, звал. Скажи, Маринка, только не торопись с ответом. Скажи, ты догадываешься, что ждет тебя, если “освободители”… ну, одним словом, дознаются, что я совсем не с “Наутилуса”?

Маринка даже плюнула в сердцах:

– Дурень ты, вот что я скажу! И давай больше про это не говорить. Не знала, что и среди партизан бывают олухи!…

– О-о!… Так в романах не разговаривают! И потом, что это ты на старших голос повышаешь? Тебе сколько? Восемнадцать? Ну а мне целых двадцать три. Ишь какая! - Парень повеселел. - И если уж так, давай договоримся: во-первых, обо мне никому ни слова. Во-вторых, без моего согласия никуда не ходить. В-третьих, ты мне расскажешь, кто может к тебе прийти и с кем ты дружишь в селе. И запомни - никакой я не партизан, а твой родственник, ну, скажем, двоюродный брат Михайло Иванович Иваненко. Шел к теще в Теплый Кут да по дороге простудился и вот слег у тебя. Паспорт у меня в порядке, есть даже свидетельство, что служу в полиции, в областном городе, и потому, как это ни печально, а в Германию поехать не могу. Полицейство мое, конечно, целиком научно-фантастическое, но ничего, пока что помогает. Вот такие дела, МаринкаХмаринка. Ясно? Вопросов нет?

– Ясно…

– Ну а теперь, Хмаринка, выкладывай ты. Расскажи мне про своих знакомых.

В печурке весело трещали, стреляли искрами смолистые ветки. Солнечный голубой мороз заглядывал в окно.

Сидит Маринка, вспоминает, рассказывает. Сама удивляется: отчего это на нее такая откровенность нашла? И про школу, и про то, как с Надийкой дружили, и про Андрона -прежде студента-филолога, а ныне начальника Опанасьевской полиции. Это он в позапрошлом году, когда уходил на фронт (еще наши были), вызвал ее из хаты на улицу - “На рандеву, - сказал, - на два слова” - и начал признаваться в любви, и не только словами. Пьяный… Ну и… короче говоря, схлопотал оплеуху.

– На фронт ушел добровольцем, а в первом же бою к фрицам сбежал. Для того, должно быть, и добровольцем шел, чтобы скорее к “освободителям” попасть “- скорее выслужиться, заработать…

– Он к тебе приходит?

– Куда там ему! После того “рандеву” и на глаза не показывался.

– Ну и хорошо. Чтоб ему пусто было. Расскажи лучше про отца.

О, об отце Марина может говорить часами - было бы кому слушать. Как он пел! Боже, как пел… До войны по всей Опанасьевке без Данилы Супруна свадьба за свадьбу не считалась. Как затянет: “Ой наступала та чорна хмара…” - все замолкают. А в тем месте, где: А кто над нами, братцы, Будет смеяться - Того будем бить! - батя всегда мрачнел, грохал о стол кулаком. И все вокруг тоже хмурились… Какой он красивый становился, когда эту песню пел! И вообще был очень красивый…

А лес как любил! Каждую былинку, каждую букашку по имени и отчеству величал: знал и народные названия, и латинские. На все руки был мастером - и бондарем, и слесарем, и садовником. Очень много добра людям делал.

Умолкла, задумалась. На плите чайник завел свою песню.

3. Михаиле рассказывает

Прошло три дня. Маринкин гость уже встает. “Сегодня, - говорит, - и на улицу выйду!” Накинулась на хлопца: да разве ж так можно! Позавчера кровью исходил, а сегодня - на улицу?!

Смеется:

– А из тебя, Хмаринка, хороший командир выйдет. Мужа Взнуздаешь - юбки стирать будет!

– А я и вовсе замуж не пойду!

– Трень-брень - с кочки на пень!

– Что?

– Наговорила, что дров наварила, да посолить их и съесть позабыла.

Маринка не удержалась, фыркнула: - Подумаешь! Я и получше еще знаю.

– А ну-ка, ну-ка!

– Сестры вечер до брички, не доходя, обминаючи, две недели в сторону. О! Ты такого не знаешь!

– Знаю!

– Что ты там знаешь…

Вот так как начали с утра - он слово, она два. И все им - весело, все смешно. До вечера и проболтали. За шутками не заметили, как кулеш подгорел. Каких только анекдотов не рассказывал Михаиле! И про то, как повадился поп к Марусе, а цыган подстерег, и как Гитлера в черти принимали, и как пьяница собачонку съел. Маринка смеялась до слез.

Как она соскучилась, истосковалась по смеху, по остроумным юношеским каламбурам!

– Еще! Еще! - просила как расшалившийся ребенок.

И вдруг куда и делось веселье: несколько автоматных очередей прострочили тишину.

Михайло порывисто вскочил и тут же плюхнулся обратно, сцепив зубы;

– Болит, проклятая…

Медленно, опираясь на кочергу, доковылял до окна: - Где это? В лесу?

Маринка накинула кожух: - Сейчас узнаю.

– Стой! Ты куда?

– Я только на крыльцо.

Стрельба удалилась, Маринка вернулась помрачневшей.

– Ну, что там такое?

– Да… Опять Андрон. Бегает по селу и строчит - на собак охотится.

– Откуда ты знаешь?

– В лесу от выстрелов эхо совсем иное. Да и с крыльца видно: он же в черной шинели. Ему одному пока что форму выдали. А теперь, значит, и автомат доверили…

Сняла кожух, села понурившись:

– Смерть и смерть, кругом смерть… И когда это кончится…

– Само - никогда. А возьмемся все - то скоро.

Маринка совсем голову опустила:

– Возьмемся… Куда мне с такой ногой…

– Ты и так уже взялась. - Михайло нахмурился. - Вот жизнью своей рискуешь…

Но девушка только рукой махнула:

– Тоже мне сокровище… Ничего она сейчас не стоит, моя жизнь.

Михайло, опершись на подоконник, шагнул к Марине и вдруг - что это он? - положил руки ей на плечи.”. Потом осторожно, нежно правой поднял ее голову и - глаза в глаза - посмотрел. Странно так посмотрел, совсем не так, как молодой парень, почти сверстник, а будто врач - точь-в-точь как тогда, в первый день.

– Стоит! Жизнь оценивается только жизнью.

Сели на скамью, девушка притихла.

– Знаешь, Маринка, разные бывают люди. Одни живя умирают, а другие и умирая живут. Некоторые только о смерти и думают. Да еще к тому же философствуют: “Очень мы, - говорят, - жизнь любим, потому нам и умирать страшно”. А иные то и дело проклинают жизнь, вечно ее ломают, переиначивают. Но зато и в последнюю секунду живут, верят: все можно начать сначала…

– Сначала… Это только в фантастических романах так бывает. - Маринка грустно улыбнулась. - Пока читаешь, забудешься - и за то спасибо: вроде полегчает.

Задумалась, какой-то шнурок крутит на пальце, завязывает и развязывает.

Михаиле встал, заковылял к лежанке, лег.

– Фантастических, говоришь? Читал. Выдуманные истории! Знаешь, - хитровато прищурился, - мне иногда кажется - можно было бы и поинтереснее придумать. Вот ты смеялась, что называю себя помощником капитана Немо, а я действительно, так сказать, живой герой фантастической повести. Рассказал бы я тебе, да боюсь - спать не будешь. Вон уже и солнце село…

– Расскажи! - встрепенулась Маринка. - Расскажи! Расскажи!

– Да нет, лучше завтра. - Михайло сделал вид, что решил окончательно, а сам краешком глаза лукаво поглядывает на Марину.

– Ну все. Пока не расскажешь, я и спать не лягу. Так и знай.

– Вот беда! - упрямился Михайло. - А может, все же завтра?

Маринка рассердилась: - Можешь совсем не рассказывать. Подумаешь…

– Ну ладно, ладно, пользуйся моей добротой. Слушай.

С чего же тебе начать?…

– Подожди, я сейчас! - Маринка, припадая на костыль, метнулась в сени: засов, крючок - все как следует. Заперла и внутреннюю дверь. Приготовила коптилку, зажигалку, завесила окна. - Сейчас, сейчас! Одну минутку! - Зажгла коптилку и, поудобней устроившись на широкой маминой кровати, с наслаждением вытянула уставшие ноги. - Ну, начинай…

По стеклу окна снова царапает ветка, сверчок стрекочет: “Пока все тихо… Пока все тихо…” Но девушке не до сверчка.

Первый рассказ Михаила

До войны мы с отцом жили на окраине города в маленьком, совсем уже ветхом домике. Его и строили когда-то невысоким, чтобы дров зимою поменьше уходило, а за долгие годы он так врос в землю, что совсем скрылся в буйном, одичавшем вишневом саду.

Мать умерла, когда мне еще и года не было, отец с утра до вечера на заводе, и я рос, воспитывался, можно сказать, не дома, а в двух садах: днем - в детском, а вечером - в отцовском, вишневом. Здесь и в салочки с соседскими ребятами гонял, здесь потом и уроки к школе готовил, здесь же, за столиком, и к вступительным экзаменам в институт готовился. Провел под вишню электричество. Вкрутишь лампочку - и пожалуйста. Сиди читай, пока усталость не одолеет.

Сад был чудесный - старый, густой, как лес, заросший травой, с улицы и с двух сторон огорожен забором, каким-то чудом державшимся на истлевших, совсем доисторических столбах. С третьей стороны ограда давно уже повалилась, и сад свободно соединялся с другим, таким же вишневым и одичалым.

В соседнем саду виднелся нарядный кирпичный особнячок с красной черепичной крышей и мезонином. Сколько я себя помню, дом этот вместе с большим садом принадлежал известному в наших краях нейрохирургу - профессору Подопригоре.

Как-то так все выходило, что профессор бывал у нас чуть ли не каждый день, и отец мой частенько навещал его, а вот мне побывать в том особняке никак не приходилось.

Подопригора слыл человеком чудаковатым. Жил одиноко.

Хотя и получал, должно быть, немалые деньги (была у него собственная “эмка”), никаких домработниц никогда не нанимал, даже дрова сам колол и один возился в саду. Окапывая или подпиливая деревья, профессор всегда напевал. Репертуар у него был весьма разнообразен, но больше любил народные песни. Чаще всего глуховатым старческим тенорком выводил ту, шевченковскую, которую любил и мой отец: Думи мои, думи мои…

Примерно за полгода до того, как это случилось, старый Подопригора начал прибаливать и после длительного, очень бурного разговора с моим отцом позволил ему помогать по хозяйству и в саду, и в самом особняке.

Ужинал профессор всегда в рабочей столовой, где питались и мы. Было в нашей семье неукоснительное правило: когда говорят старшие, младшие молчат. Но однажды я нарушил его: воспользовавшись паузой в разговоре (мы всегда садились вместе, за один столик), возьми да спроси профессора: чем ему так понравилась наша столовая? Для нас, понятно, здесь хорошо, мы с одного завода… А он…

Отец, услышав это, страшно рассердился - ну и досталось мне тогда, на всю жизнь запомнил. Отец ругал меня, а профессору, как оказалось, вопрос мой понравился.

– Это же прекрасно! - обратился он к отцу, как только тот сделал передышку, - прекрасно, что юноша не витает в эмпиреях! - И, повернувшись ко мне, ответил: - Дело в том, что в вашей столовой всегда собирается много хороших людей…

Здесь я никогда не чувствую себя одиноким…

Вот что сказал мне тогда Подопригора…

Михайло вздохнул, задумался.

– Все, что я расскажу тебе сейчас, - начал он тихо и сосредоточенно, - произошло в то памятное лето, когда я заканчивал четвертый курс вечернего отделения института.

Еще в мае профессор куда-то исчез, во всяком случае, почти месяц в столовой не появлялся. В саду тоже не было слышно его песен. Тихо стало - как в лесу.

Готовился я тогда к экзаменам. Трудно приходилось… Утром - на заводе, вечером - в институте, ночью - над книгами в саду.

В тот день - это было в пятницу - вернулся я домой особенно поздно. Отец спал. Поужинал наскоро и в сад. Ночь была теплая. В листве стрекотала древесная лягушка, будто ездила на заржавленном велосипедике. В кустах шелестело, потрескивало - бродил кто-то таинственный, Аезримый. На огонь слетались удивительные ночные создания: зеленые, златоглазые мушки с длинными прозрачными крылышками, серые бабочки с неясными очертаниями человеческих черепов… И все это ночное население кружилось, металось вокруг лампочки, падало и, удивленно шевеля усиками, выползало на страницы учебника. Очень любил я тихие, задумчивые часы предутреннего одиночества.

Ночью, когда все это началось, помню, сидел я над математикой. Перед глазами формулы, но мысли совсем о другом.

Вспоминалось почему-то детство, Жюль Берн… А тут уже и рассвет скоро, сад застыл, притаился. Лампочка слепит. И чем ярче свет, тем чернее кажется темень - стеной обступает столик, полянку, наклоненную вишневую ветку…

В это самое время послышались неторопливые, неуверенные шаги. Ветви раздвинулись, из темноты вышел низенький худощавый старичок.

Это был Подопригора.

Не знаю, или потому, что я его уже с месяц не видел, или просто из-за необычного освещения, но в тот раз профессор показался мне особенно старым и больным. И так невысокого роста, он будто бы стал еще ниже, черный халат и черная шапочка резко оттеняли бледность его лица и голубоватую седину.

Щурясь от яркого света, подошел, сел.

– Работаете?

– Экзамены…

Помолчали.

– Это хорошо, что вы работаете… - Подопригора вздохнул и понурился. - Вам еще работать и работать… А я вот уже… уже закончил…

И снова умолк.

Я сразу не понял, что именно закончил мой сосед, но, наученный горьким опытом, не стал расспрашивать, ждал, полагая, что он сам объяснит. Так оно и вышло.

Начал Подопригора, как всегда, издалека.

Медленно, то и дело останавливаясь, повторяя, словно подчеркивая, отдельные, особенно важные определения, рассказал, почему он подружился с моим отцом и по какой причине решил именно мне сообщить очень и очень важное.

– Я закончил. Я победил ЕЕ… Да, да, именно ЕЕ. И вы как раз тот, кто мне сейчас крайне нужен. Вы настоящий, типичный гомо диспёргенс. А? Вы возражаете? Вы не возражаете? Еще бы, еще бы! Что вы можете возразить!

Я и не собирался возражать, мне только хотелось спросить, что означает это “гомо диспёргенс”, но пока собирался, обдумывал, как лучше обратиться к своему высокоученому собеседнику, профессор решительно поднялся:

Назад Дальше