Ханна - Поль-Лу Сулицер 4 стр.


Ее брат Симон, которому исполнилось шестнадцать лет, уехал в Варшаву продолжать учебу у очень известного раввина. «Хотя он знает Писание хуже, чем я. Но он — мальчик, а я — девочка, пусть даже плоская, как доска». Портной, ее отчим, без сомнения, добряк и не такой глупый, как утверждает Ханна, терроризируемый падчерицей, раздувается от гордости, потому что ему удалось в семьдесят три года сделать Шиффре двух детей. Позднее материнство не украсило Шиффру: она совсем расплылась. Если раньше у Визокера мелькала иногда смутная мысль присоединить ее к гарему своих вдовушек, то теперь он от нее отказался; нет, Шиффра не уродлива, в ее лице что-то есть (глаз Менделя Кучера безошибочен по этой части): некая ленивая чувственность, которую было бы интересно пробудить. Но Визокера отталкивают ее безликость, готовность к подчинению: она подчинялась авторитету Натана, а после его смерти перешла без сопротивления под власть Ханны, дав себя убедить, что ей следует остаться в местечке и выйти замуж за Корзера.

Менделю совершенно ясно, что Ханна вынудила мать вступить в брак, чтобы «пристроить» ее. Она же отправила Симона в Варшаву. «Это маленькое чудовище и мною вертит как хочет, заставляя свозить ей книги со всей Польши».

Чудо произошло во время его второго приезда в 89-м, в первые дни осени. Ему тридцать лет, ей — четырнадцать с небольшим.

— Я заезжал в деревню, — говорит Мендель, — но никто не захотел мне сказать, где ты.

— Вы же меня нашли.

Она стоит к нему спиной. Он не сразу берет в толк, что она делает. Затем замечает ее босые ступни, ноги без чулок, расплывающиеся мокрые пятна на сером платье, которое липнет к телу, и капли воды на растрепанных волосах. Все ясно: незадолго до его появления она купалась в ручье. Взгляд Менделя останавливается на спине, на талии Ханны, там, где мокрая ткань облегает бедра, и сердце его начинает учащенно биться; ему кажется, что в линии бедер наметилось нечто новое.

В этот момент, стоя по-прежнему к нему спиной, подняв руки к волосам, чтобы поправить прическу, она спокойно говорит:

— В деревне всем наплевать, где я и что я делаю.

Тут она оборачивается. В следующее мгновение Мендель испытывает самое сильное потрясение в жизни: стоящая перед ним Ханна совершенно другая. Как она изменилась! Если бы не глаза, он бы ее не узнал. Это — женщина, думает он с непонятной гордостью. Она расцвела за одно лето, и он, у которого за пятнадцать лет было около ста пятидесяти любовниц, и который считал себя способным судить о строении женского тела по линии лодыжки или запястья, шеи или плеч, а не только по походке, оглушен ее красотой. Конечно, она осталась невысокой, хотя и выросла с весны на четыре или пять сантиметров, но появилась грудь, вытянулись ноги, округлились бедра. Все это еще нежное и хрупкое — только обещающее. «Это больше, чем обещание, Мендель, у нее будет, у нее уже одно из самых прекрасных женских тел, о каких ты когда-либо мечтал». Он встряхивает головой, устыдившись четкости картины, которую себе представил благодаря своему опыту и тому, что бархатное платье так плотно прилипает к влажной коже, к молодым грудям с торчащими сосками. Его бросает в жар, просыпается желание; он страшно злится сам на себя.

Он слезает с лошади, прислоняется к седлу и замечает, что девушка пристально на него смотрит, продолжая укладывать непослушные пряди, держа в зубах заколку для волос. И, что хуже всего, она догадалась, что с ним происходит, и откровенно забавляется его смущением.

— Я изменилась, Мендель Визокер? Он сглатывает слюну.

— Да, очень.

Он чувствует себя полным идиотом. Тяжело переступает с ноги на ногу, думая о том, что бы такое сделать необычное: лошадь что ли поднять и понести, чтобы успокоиться? Кончается тем, что он замирает на месте не шевелясь. Она тоже. Она заплела две тяжелые косы и уложила их в нечто вроде шиньона, подобного которому он не видел ни у одной женщины. (Мендель живо интересуется такими вещами. По части женской красоты он — русско-польско-еврейский эксперт номер один.)

— Мне… — говорит он наконец хрипло, — ты мне нравишься.

Она достает изо рта заколку и улыбается.

— Спасибо, Мендель Визокер. Итак, я очень изменилась?

Один косой взгляд, насмешливый и торжествующий, брошенный Ханной на него ниже пояса, мог бы его просветить. Но он, слишком занятый борьбой с собственным гневом и со злостью на Пигалицу, не замечает намека.

— Я привез тебе твои проклятые книги, — говорит он и добавляет язвительно — Только они по-русски, от первой строки до последней, Достоевский.

— Очень хорошо.

Он все-таки достаточно узнал Ханну за семь лет, в течение которых наблюдал за ее ростом и развитием. Что-то настораживает его в том, как она произнесла это «очень хорошо». Он смотрит ей прямо в глаза. Удивительно: исчез торжествующий блеск, исчезла насмешка, вместо них те же расширенные зрачки, обращенные внутрь, которые он уже видел во время их первой встречи после смерти Яши и когда они убедились, что ребе Натан мертв. И Мендель догадывается. Тем более что они находятся на лужайке у ручья, где еще держит воду запруда, сооруженная семь лет назад.

Он спрашивает:

— Тадеуш приезжал? Ты его видела, да?

Она делает первый шаг, потом второй и еще несколько, подходит к нему, прижимается щекой к его широченной груди, и после некоторого колебания Мендель Визокер обнимает ее. Несмотря на весь свой гнев: «Этот польский паршивец заставил ее ждать семь лет!», несмотря на уколы ревности, он преисполнен нежности.

— Да. Она его видела.

Она рассказывает, что Тадеуш появился в середине июля, Тадеуш семнадцати лет, «выше вас», красивый, красивее, чем в лучших ее воспоминаниях. Как всегда, нежный, вежливый, веселый. Такой внимательный и такой умный!..

В первые минуты она едва осмеливалась открыть рот, но он, конечно, понял ее робость и, чтобы успокоить, заговорил о себе («Чертов сын! — думает Мендель. — Как будто он способен говорить о чем-нибудь другом, кроме как о самом себе!»), о своих успехах, которые, конечно же, блестящи.

Тадеуш опередил всех на два года и нынче поступил в университет. Он будет адвокатом, самым великим адвокатом Варшавы, Польши, Европы…

— Как бы ни так, — говорит Мендель.

Ханна отходит от него, идет по лужайке. Она рассказывает, что первая встреча с Тадеушем была как нельзя более естественной: «Нет, Мендель Визокер, о прошлом никто не заикался, зачем напоминать ему о допущенной слабости?», что за первым свиданием последовали другие. Они виделись восемь или десять раз за лето.

— И где он теперь? — спрашивает Мендель.

В Варшаве. Такой блестящий и тонкий юноша, как Тадеуш, не может оставаться в деревне, в этой заброшенной дыре, где не с кем поговорить.

— Да уж, — замечает Мендель с едкой иронией. — Что делать такому гению среди крестьян? Я удивляюсь, почему он еще не в Праге, Вене или Париже. Все ждут не дождутся его приезда, чтобы он озарил мир.

Мендель догадывается, что его ирония не произведет большого эффекта. Она не производит никакого. Ханна только бросает на него короткий насмешливый взгляд. Это уж слишком! Он опять в бешенстве. Он никак не может понять ту безмерную силу чувства, которую Ханна испытывает к Тадеушу. Как можно после семи лет ожидания находить восхитительным этого маленького польского негодяя, который погубил ее брата и чуть было не погубил ее самое, который, видите ли, готов забыть прошлое, встретиться с нею и говорить о самом себе!

Их всех, кто любил или ненавидел Ханну, Мендель Визокер, без сомнения, был первым, кто угадал ее ум и ее неординарный характер. В его реакции — не только ревность, он знает, что из-за этого мерзавца она испортит себе жизнь.

Ханна рассказывает и рассказывает с многословием тех, кто долго молчал. Она говорит, что Тадеуш, хоть и старше ее на три года и учен, но прочел меньше книг, чем она; во всяком случае, тех книг, что читала она, он не читал. Она ему одолжила «Отверженных», и Тэна, и Ренана, и Барбье, и Банвиля, потому что он очень хорошо читает по-французски, так же как по-русски и по-немецки. Она восхищается, что он знает четыре языка. (Сама же знает шесть!)

Мендель ее прерывает:

— Ты говорила о нем кому-нибудь, кроме меня?

Она качает головой.

— Даже матери?

На тонких губах появляется улыбка. Очевидно, что мысль довериться Шиффре никогда не приходила ей в голову и очень ее забавляет.

Ее серое платье просыхает. Она опять становится девочкой-подростком. Но он помнит нежную девичью грудь, два маленьких бугорка, терпких и круглых, как яблочко, волнующую линию бедер. Такое превращение не удивляет Менделя. Во время своих путешествий он видел замужних женщин едва ли старше Ханны. А если…

Он собирается наконец с силами, чтобы задать мучивший его вопрос:

— Он до тебя… дотрагивался? Молчание.

— Нет, — говорит она, — Чуть-чуть.

Он не сводит с нее взгляда и видит, как в ее глазах зажигается гнев, сменяемый иронией. Она опускает голову. За свое многолетнее знакомство с нею в этот единственный раз Мендель увидел ее смущенной.

— Он меня поцеловал, — отвечает она и уточняет — Сюда, — касаясь указательным пальцем губ. — Больше ничего.

Пауза. Мендель отворачивается, и у него вновь возникает желание что-нибудь сломать.

— Ты не захотела или он не решился?

— И то, и другое.

Она смеется, чертова девка! Он слышит за спиной ее смех.

— Он еще не очень опытен, — усмехается она.

«А я опытен?»— думает Мендель. Он подходит к ручью, садится, снимает сапоги и опускает ноги в воду. К нему возвращается хорошее настроение. Он с удовольствием смотрит на желтеющие листья ивы: скоро зима, которую он так любит. Он проведет ее в Данциге у двух литовок, пышных блондинок, от которых он начинает уставать. (Может быть, сменить их на зеленоглазую немку?) И в этот момент Ханна переходит в атаку.

— Откуда вы едете?

— Из Киева.

— И куда?

— В Данциг.

— Через Варшаву?

Он застывает, поняв все. Вытаскивает ноги из воды.

— Ни в коем случае. Нет, нет и нет.

— Вы даже не знаете, о чем я собираюсь вас просить.

Он чувствует, что она подошла к нему совсем близко.

— Одно из двух: или ты хочешь, чтобы я навестил твоего Тадеуша и передал записку от тебя, или чтобы я увез тебя к нему.

Никакого ответа. Она почти касается его. Вдруг произносит:

— Я бы хотела, чтобы вы занялись со мной любовью, Мендель Визокер.

Ему понадобилось немало времени, чтобы найти в себе мужество повернуться.

— Ты хочешь, чтобы я занялся чем?

— Вы прекрасно слышали.

— Я ничего не слышал. Я не хочу ничего слышать, ты сумасшедшая.

Она наклоняется и неловко пытается его поцеловать. Он вскакивает и отлетает на другой конец лужайки.

— Нечего и говорить! Я произвожу впечатление на мужчин.

— Ханна, хватит! Не подходи!

— Ладно.

Она садится и заботливо оправляет складки на платье. С безразличным видом, как будто речь идет о выборе пирожного, говорит:

— Не собираюсь рассказывать вам сказки, будто я вас люблю. Вы бы не поверили. Я не спешу также расстаться со своей девственностью. Это — совсем не то.

— Оставайся там, где ты есть. — Мендель, кажется, тоже говорит сам с собой.

— Я вовсе не испорченная. Но я все обдумала: рано или поздно я буду спать… ну, спать… с Тадеушем. Он ничего не умеет, я — тоже. А надо, чтобы кто-нибудь из нас умел.

— Клянусь дьяволом! — говорит Мендель.

— А поскольку у вас есть опыт…

Молчание. Она наклоняет голову.

— Вам очень хочется меня поколотить?

— Вот именно.

— Итак, нет?

— Ханна!

— Что?

— Не спрашивай меня, пожалуйста, хочется мне или нет.

Он растерянно смотрит на нее и спрашивает себя, почему он был таким глупцом и не видел до этой минуты, как она хороша. Она вся светится и улыбается ему, как никогда не улыбалась: улыбаются ее губы, глаза.

— Итак, вам хочется. Счастлива это узнать.

— Иди к черту.

— Хорошо. Не будем больше об этом говорить. Поговорим о ваших «одно из двух». Это так и не так. Правда, что я хочу поехать в Варшаву, потому что там Тадеуш, но это — не единственная причина.

Теперь она опускает ноги в воду. Мендель видит ее профиль как будто впервые. Не то чтобы она была красива (она хороша только тогда, когда волшебно преображается в улыбке): она никогда не будет красавицей в общепринятом значении этого слова. Речь о другом: о завораживающем впечатлении, которое производят ее бледная треугольная мордашка с высокими скулами и серые глаза на ней; о внутренней энергии, которую выражает ее лицо, особенно когда она сидит в этой позе, несколько выдвинув волевой подбородок вперед и упираясь им в колени.

— Не единственная причина, и даже не главная, — продолжает она. — Я хочу покинуть местечко, Мендель. Я хочу уехать.

Нет, она не просит Менделя отвезти в Варшаву записку и не требует, чтобы он взял ее с собой. Это не сейчас, будущей весной. Если он захочет. В следующий его приезд. Ему решать: он может никогда не приезжать сюда, если решит не принимать больше участия в ее судьбе. А пока в ожидании весны, что бы он ни решил, она подготовит свой отъезд; у нее уже есть план, как убедить мать, отчима и даже раввина, который обязательно вставит слово со своей манией во все вмешиваться, хотя он, пожалуй, славный человек. Она все предусмотрела. Она поворачивает голову и пронзает взглядом Кучера.

— Абсолютно все. Вы сомневаетесь, Мендель Визокер?

— Черт возьми, нет, — отвечает Мендель.

Он искренен. Глубоко взволнован, но искренен. Он ни на секунду не сомневается, что она продумала свой отъезд до мелочей. Он лучше, чем кто-либо другой, понимает необходимость отъезда: Ханна хочет сделать то, что сделал он, — вырваться на волю.

Уже осенью Мендель Визокер знал, что приедет за нею следующей весной, когда ей исполнится пятнадцать лет. Он не сомневался, что она будет готова к отъезду. Но у него не было ни малейшего представления, как она все это устроит. 

Два рубля в Варшаве

— Мне пятнадцать лет, — говорит Ханна раввину. — И я женского пола, если вы еще не заметили.

Раввин закрывает глаза, теребит бороду, вздыхает — одним словом, всем видом выражает свое огорчение. Он славный человек, этот раввин. Может быть, не самый эрудированный раввин в Польше, хотя и провел пятнадцать лет в одной из иешив Литвы, которые в годы его молодости входили в число самых серьезных учебных заведений. Но теперь ему семьдесят, молодость давно прошла, от прошлого остались только любовь к диалектике, желание порассуждать, но с того дня, как он вступил в должность раввина в этом заброшенном местечке на юго-востоке от Люблина (ему было тогда тридцать лет), ему представлялось слишком мало случаев реализовать это желание. Конечно, он знает Ханну. Он видел, как она родилась.

— Если бы твой отец — мир праху его! — был жив…

— Но его нет.

Я бы хотел, чтобы ты дала мне договорить. Я раввин, а не ты.

— Я бы очень удивилась, если бы вдруг стала раввином.

— По многим причинам, — отвечает она сладким голосом.

Молчание. Новый вздох раввина. Раввин не очень хорошо помнит, как все началось. Точнее, он помнит обстоятельства, но не может восстановить в памяти причины, по которым у него установились подобные отношения с ребенком. Отношения не были сомнительными, этого еще не хватало… Но все же девочка! Это случилось пять лет назад. Однажды вечером он обнаружил, что Ханна не ходит в школу, и пошел поговорить с Шиффрой, которая тогда еще не вышла замуж за Боруха Корзера, портного. Пошел без особой надежды: как и все в местечке, он знал, что дочь покойного ребе Натана делает что хочет с того момента, как научилась говорить. Разговор с Шиффрой не дал результата. Хорошая супруга и мать, Шиффра страдает от своего покорного характера, в силу которого она открывает рот только для того, чтобы сказать «да». Раввин несколько раз лично пытался поговорить с девочкой, которой тогда шел десятый год: понимает ли она, что если не будет ходить в школу, то останется невеждой? Смех: она умеет читать и писать на идиш, иврите, арамейском (на арамейском — не очень хорошо) и на польском, неплохо на немецком диалекте. Тогда раввин достал свою Тору… С этого начались их сеансы пильпуля (дискуссий). (Как он мог это допустить, остается для раввина белым пятном в его воспоминаниях.) Первые три года он побеждал играючи, когда же Ханне исполнилось тринадцать, результаты их еженедельных стычек сравнялись. Не зная наизусть Писания, Ханна проявляла удивительную сообразительность. «Если бы она была мальчиком!» — часто думал раввин.

Назад Дальше