Нет! нет!! не-э-э-эт!!! — кричала почти в голос, но её сильно ударили в живот, под рёбра, она икнула, ёкнула, пукнула, а Ксю, воспользовавшись паузой расслабления, отвлечения внимания через силу втиснула весь кулак. Светка дёрнулась и испустила отвратительный стон. Она плакала и пищала, как маленькая девочка, как грудной ребёнок, как будто ее резали. И билась и дрожала.
Замри, дура, тебе надо привыкнуть. — Приказала Ксю, свободная рука которой фиксировала рот мученицы — the second fist is in the mouth.
Света заливалась слезами, ей было всё хуже, а когда вынимали, чуть вообще не сдохла. Она проклинала Ксю, хотела даже уйти домой, но не смогла. Она корчилась, лёжа на спине и согнув в коленях ноги, держась за живот, стонала «Живот, живот…» И рыдала почти в голос, своевременно заткнутая Ксюхой.
Ксю потащила ее в сортир буквально на руках.
Потом обратно.
Потом опять.
Я опять, опять хочу в туалет — и писать, и ка-какать… но получается только каплю, а потом опять хочется… И там — и впереди, и сзади всё жжёт, и где-то внутри, в боку жжёт, — плакала она, шепча Ксю в ухо.
Что ты мне плачешься, думаешь, я не знаю этих ощущений? Думаешь: это серьёзно настолько, что надо вызвать «неотложку»?! Ха-ха! Думаешь, я могу тебе помочь? Нет! Терпи. Терпи, моя малышка, ляг и спи, забудься, я с тобой… всё успокоится и пройдёт где-то через полчаса… Я понимаю: страшные рези… Ничего… завтра и послезавтра тоже всё будет болеть, кремом помажешь и всё пройдёт… А сейчас я тебе впрысну чуть-чуть мяты для успокоения и дам таблетку для сна.
Со спрынцовкой Ксю действовала уже очень деликатно, после заботливо уложила пациентку, укрыла и держала ее почти до рассвета, не пуская в туалет. Та пыталась вырваться, пыталась бить Ксю, но только попёрдывала очередями со звуком как в воде. «Тварь, тварь, убью… ты мне не подруга, уйду…» — сдавленно стонала и форсированно шептала она. А Ксю в ответ только каждый раз целовала её в щёчку — как целуются подружки при встрече, как братик целует сестрёнку.
Вскоре они уснули.
Вопреки всем своим ожиданиям, я наверно быстро заснул. Какая-то зима, мороз, всё белое, чёрное, чёрно-белое, даже дома холодно — дома у Санича. Мы с Саничем обманываем О. Фролова: говорим, что у нас дела, что идём снимать телепередачу (!). Уходим от дома, крупными хлопьями валит снег… О.Ф., голый, выскакивает на Саничев балкон и кричит: «А как передача-то называется?» — «Бог и время»!» — отвечает Саша, широко улыбаясь. Мы с ним в обнимку и подбарахтываем, напевая как обычно:
О. Фролов плюётся, а нам очень весело. Мы вновь затягиваем куплет из Аркадия Северного:
Тут я проснулся — как бы от холода и стыда. Было невыносимо жарко и жужжали комары. Все храпели и сипели.
«Погода у нас хорошее», — вспомнил я строчку, обычно добавляемую мною в письма и не означающую, по сути дела, ничего. «Зимою хлад, а летом жир», как писал Хармс; весной, осенью невыносимо. Темно, снег хрустит, падает, засыпает, кружит, завывает — а ты сидишь, думаешь, представляешь, пишешь — думаешь, когда же конец этой зиме. Летом жарко, солнечно, некомфортно, всё чешется от пота, все суетятся, всё тебя терзает, ночью жарища, духота, комарьё, крики с улицы… Весна будоражит; осенью — каждый день как последний, весной — как первый, может… Было бы всё одно, «в одном флаконе», ровно, без перемен и вспышек!.. А весна и осень имеют сами несколько градаций — об этом я даже не могу написать тебе, дочка, не могу — физически. Или зимой — оттепель — это ведь совсем иное… А летом дожди и после них… Помню какую-то строчку, какой-то обрывок —
или что ли:
или:
Впрочем, не важно. Это было совсем давно, в самой что ни на есть юности — и это из группы «Красная плесень». Да, тогда слушали иной раз — Перекус, Яночка, Замире, Яха, Ленка, братец… А потом слушал один одну эту песенку и была одна такая погода летом…
И тогда я ещё писал так называемые «стихи»:
Лучше, я думаю, «из бочки» зачеркнуть, а написать «и луком». Впрочем, текст наверно можно совершенствовать до бесконечности, а как вот в жизни своей собственной свести концы с концами — прошлого, настоящего, будущего… разве только через… через (или через «с»? хотя вряд ли) — бабушка так говорила, когда ведро или другой какой-нибудь сосуд был наполнен, переполнен, и из него течёт уже… течёт…
# 3. — MI (minority)
Мы с О. Фроловым как обычно сидим у себя, пишем — вернее, он сидит за столом, за печатной машинкой, а я диктую со своей кровати. Мы пьём пиво и очень веселы — как и в прошлый раз, когда мы впервые писали «под пивом», то есть под мухой — окосели, размякли, распустились, и мало что кроме мата получилось…
…Нет, надо чередовать как и раньше жестокие приступы творчества и пьянства… — говорю я.
…Репа говорит, что в таком состоянии (вроде речь уже идёт о конопле) можно такое написать…
Это только люди далёкие от искусства думают, что мы с тобой пишем под кайфом, что я, О. Шепелёв, гений филфака и всего мира, пишу под кайфом! Я презираю каннабинольщиков — это всё равно что отовариваться в сэкондах, у них нет своих исконных образов и эмоций…
А курточку-то из сэконда, которую Реппа покупала, ты носишь…
Курточку ещё ладно (да и то вынужденно), а вот майку оттуда никогда не надену!.. Я не только никогда не писал в этом так называемом «таком» состоянии, но даже и никогда не слышал, не читал, чтобы кто-нибудь это делал. Разве что амфетамины.
Появилась Уть-уть — не та, моя, а официанточка из «Диониса» — прошмыгнула куда-то с подносиком, — мы как всегда внимательно проследили за её попкой, затянутой в чёрное, но всё равно воздушной по своей консистенции и движениям в пространстве и, конечно же, в один голос выдыхнули: «уть-уть!»…
Подошла к нам, что-то заказываем. Скорее всего, «конодолбоскальпель» — так О. Ф. называет хат-дог — по аналогии с неудобоваримостью для русского языка его оригинального названия и «навороченностью» — для мозга О. Ф., конечно — его состава. А вообще этимология такова: мы слушали по радио передачу для подростков, и там всякие девочки-литтолфифтинчики задавали в письмах вопросы, как жить да почему меня никто не любит и родители не понимают — тут он вскочил, плюнул в приёмник, расшиб его и мотивировал риторически: «Ну что за вопросы! Всё про хуй и про пизду — с таких лет и поголовно у всех одна проблема! Нет чтоб задуматься: а почему я не коно… долбо… скальпель?!» (он, скальпель, как раз лежал на столе). С тех пор и повелось…
Заказываем, и почему-то мне кажется, что этот О. Фролов сейчас скажет отвратительную гадость из дворовых анекдотов, уже идущую у Сашы Большого за пословицу: «А можно у Вас в духовочке сосиську отджярить?..» (от слова «Аджария»!); но тут же я осознаю, что сам хочу шепнуть ей именно это (загадка: в устах О.Ф. кажется пошлостью и пошлятиной, а в собственно моих — остроумным, утончённым комплиментом-намёком) и боюсь, что О. Фролов меня опередит…
Но она уже сидит у меня на коленях. Я пью пиво и очень легко мне — воздушная… воздушные она и пиво. Вдруг — кошмар — я вижу свою Уть-уть — двухметровая фигура в леопардовом платьице (моё заветное мечтанье вообще-то — стать модельером и я знаю, что это пошловатая расцветка, но пошлоВАУтость-то в основе своей и инстинктивно-притягательна — например: Шеарон Стоун), очень уж длинные ноги, очень круглые бёдра, очень хорошая, большая и уютная жопка, совсем девичий бюстик, красивая, соблазнительная шея, бледная, белая кожа, румянец на щёчках (наверно искусственный), вдёрнутый востренький носик, кроткие пухленькие губки бантиком, превращающиеся в очень большой красный рот, белые слюнявые зубы в крошках помады…
Ту Уть-уть я передаю О. Фролову, сам догоняю и обволакиваю свою, тащу за наш столик с машинкой и двумя бутылками пива. О. Фролов доволен, буквально закатывает глаза, смотрит под потолок, я тоже — и вижу наш потолок, нашу одинокую, голую…. ярко горящую… слепящую нашу лампочку… О’Фролов, слегка подхрюкивая от комфорта, тепла и уюта, приносимых самой близостью подобных диковинных, бессмысленных и безмысленных существ (когда они ещё не требуют себе того-сего — Хочу Быть Владычицей Морской…), от лёгкости довольства и похоти, что-то печатает (стих, наверно), другой рукой льёт себе и сидящей на нём Уть-уть в рот пиво. Моя села на меня очень точно — рука в точности на руке, ляжки у меня на ляжках, мягкий жумпел очень удачно вместил в свою расселину мои набряклости, спина прижата к моему животу — моему гениальному пупочку, великолепные робкие плечи у меня на впалой грудине, волосы вокруг шеи. Мы пьём пиво практически одновременно — мне кажется, что я чувствую её глотки, как пиво поступает по магистрали ее организма в ее желудок, а затем и ниже… Вдруг я замечаю пятно крови под столом. Она, моя, естественно тоже. О. Фролов и его подруга, смотря на нас, чувствуют перемену и тоже смотрят на пол, на пятно, замечают ещё.
Гы-хы, что ж ты, сынок, так плохо помыл полы? Стыдно перед девушками.
(Сейчас он по своей несуразной привычке обратится на «вы» к своей Уть-уть, думаю я, и он тут же говорит что-то с «вы».)
Я вскакиваю, хватая бутылку.
Блять, я за… — трахался убирать за тобой! (уродская его привычка «не выражаться в присутствии дам»!).
Чтобы не ударить в грязь лицом пред дамами, я, как в хороших домах, ударил бутылкой об стол — с образовавшейся «розочкой» (это что-то совсем по-дамски — с корягой!) недвусмысленно подступаю к О. Фролову…
Уть-уть, моя, с искривлённым лицом, вытягивает вперёд руки, выставляя ладошки: не надо, нет, нет…
Защищать?! (тут же мелькают имена: Алексей — просто защитник, Александр — защитник народа!) С тобой, сука, я ещё разберусь. Ты, звезда неугасимая моих очень очей, будешь вечно стоять вон там на кухне, около руковины, наутилуса ёбучего, в который мы ссым, у газа, чистить и жарить картофель, а я буду приходить, пьяненький или даже пьяный в жопу, задирать тебе подол и ебать прямо так, причём в жопу или, чтобы было узко и уютно, купишь себе аппарат Фролова для тренировки мышц влагалища (если оно у тебя всё же есть… — есть? признавайся!), а сам буду курить, а ты не будешь курить, а потом буду гисть, а ты будишь хуй сосать!
Я размахиваюсь, О’Фролов бьёт своей забинтованной рукой. Я бью по теннисному мячу какой-то палкой, а О. Ф. одной рукой подбрасывает, а второй, забинтованной, лупит. И так, играясь, мы попадаем в другую комнату, более просторную и лучше освещённую, чем наша, но смежную с нашей. Странно, мелькает самый кончик мысли, почему раньше не было этой комнаты.
А там их знаешь сколько! — восклицает О. Фролов и открывает… Мы попадаем в другую комнату, освещённую ещё ярче, прыгаем по ней, бьём по мячам… Потом в другую, ещё одну — вдруг комната с кишками и венами на стенах, спотыкаемся о какую-то мразь и слизь на полу, руки, ноги — окоченевшие, белые, синие (коченеют и у нас самих), мясо, мясо, всё изрублено, и из кучи вылезает какой-то пидор и говорит: «Гля, бородатые! Наркоманы наверное. Да ещё выёбываются на наших баб!». Через дверь видно другую комнату, где собрались ребятки — собрались нас бить. Тут я кричу, хватаюсь за голову, кричу:
Что же я ей сказал! — бросаюсь в истерике на колени (осознал наверно что сказал своей Уть-уть).
Нас же сейчас убьют! — разрывается О.Фролов, поднимает меня, тащит почти тоскма.
Бегут с чем-то в руках, с топорами.
Запрёмся в сортире, в ванной!
Залетаем в ванную, запираемся, а те уже бьют в дверь. Ванна до самых краёв наполнена красной, мутной водой.
Сейчас вода должна почернеть, — объявляет О’Фролов.
Мы падаем, попадаем в какой-то коридор, бежим по нему. Смотрю в стёкла, в окна и осознаю, что коридор этот — переход над землёй, как раньше у нас был из института в столовую, и соединяет нашу квартиру с домом напротив, в котором бар «Феникс» (мы его зовём «Феликс»). Мы, как упомянутый выше кот, удачно перебегаем, проваливаемся ещё вниз, на первый этаж и попадаем буквально за столик. Сидим, пьём пиво…
Как всегда здесь много бычья, оно косится на нас, мы озираемся, нам неуютно, все смотрят на нас, нас хотят избить… Мочить — я внятно слышу это слово… Или это только кажется. «Это только так кажется, — говорит О. Фролов, — простая измена от передозировочки и от стресса». Я пригубляю, прихлёбываю пиво — пенистое, как моча, но холодное — всё чаще обращаюсь к нему, пью, пью, пью, и мне хочется мочиться — с каждым глотком всё сильнее и невыносимее — до рези в мочевом пузыре…
Пей, блядь, пиво! — говорит О. Фролов с такой интонацией, как будто оно куплено за его счёт.
Не могу, я хочу ззадь, — от боли я говорю нервозно, даже с некоторым озвончением.
Сзади?! Извращенец скрёбаный!
Наш разговор улавливает Уть-уть, но не та чёрная, и не моя красная, а белая — блондинистая (тоненькие волосы в хвостике), фигуристая (бёдра в светло-голубых леггинсах), мягкая (белое, бежевое лицо, именно «смазливое» «по понятиям» «нормальных пацанов», золотистые ручки), крашеная (малиновая помада, сиреневые тени, густо-чёрные ресницы) — продавщица бара и смежного с ним магазинчика. Мы, конечно, всегда заглядывались на неё: подходишь к ней, тихо так — как правило с похмелья и последние деньги, всяческая непотребная мелочь — говоришь: «Один хлеб пробейте, пожалуйста», а она так нежно пробивает, так вежливо говорит: «Пожалуйста» — «Спасибо»… А пьяное бычьё смотрит, лыбится, тянет пиво, жуёт креветки, опрокидывает водку или коньяк, жрёт закуски, внимает своей отвратиельнейшей жлобско-ресторанно-цыганско-еврейской музычке, да ещё подзывает её как кошку: кыс-кыс: «Ленок, подь сюды, с нами посиди!»… Гениальное изобретение — чтобы попасть в магазин «Продукты», надо прошествовать через притон бычья, а затем, выбрав там хлеб или батон, вернуться и пробить в кассе бара, а потом опять вернуться и забрать их, после чего вновь протиснуться через притон!..
Ещё два… нет, три, нет — четыре глотка, мучительно думаю я, и я иду в сортир. Они смотрят, переговариваются, ржут, жрут. Она выходит из-за стойки — переминаются ее голубовато-белые ягодицы, просвечиваются маленькие кружевные трусики, плавают, покачиваются бёдра — удаляется — в сортир — крошечная комнатка с тонкой дверью, оклеенной моющими обоями — запирается. Тихо звучит музыка, а дверь совсем близко… Круглая стеклянная ручка — блядь, ненавижу эти уебанские, блядские, сосанские ручки! Я срываюсь с места — с разбегу — головой — в дверь клеёнчатую, она — внутрь, а там совсем маленькое пространство… Я дам просраться! Дверь, пискляво поскрипывая, возвращается обратно; я, держась за косяк, выгибаюсь книзу, приподнимая правую ногу — стойка — хоп! — удар ногой в дверь…