— Аньк, ты что? Обиделась, что ли? Ну извини, я не хотел… А как, как еще тебя вразумлять надо было, скажи? Если ты не понимаешь ни черта? Я просто попугать хотел…
— А меня не надо вразумлять, Олег. Я итак умная. И пугать меня не надо. Знаешь, хорошо даже, что так произошло. Что мы действительно поняли – нам в жизни не по пути. Чем раньше это поймешь, тем лучше. А то стали бы потом изводить друг друга непониманием да бесполезными спорами…
— Анька, опомнись! Ты что! Я же люблю тебя!
— Может, и правда любишь. Наверное. Может, и я тебя люблю. Но жить так, как ты хочешь, все рано не стану. Пропусти. Пойду я.
— Ань, ну это же глупо…Погорячился, бывает. Из–за какого–то наследства… Ну, съехала крыша от перспектив… Я же как лучше хотел, Анька!
— Пропусти, Олег. Ты же сам сказал – решай! Вот я и решила. Не по пути нам.
— Ну и иди! Иди–иди, слушай ветер вместе со своей шизоидной мамочкой! Прозябай дальше в нищете! Кушай свою морковку и радуйся! - злобно проговорил Олег, открывая перед ней калитку и глумливо прогнувшись вниз в рыцарском поклоне.
— Я не прозябаю, Олег. Я жизнь живу. Слава богу, я это умею делать. А вот ты не умеешь. И мне тебя очень жаль. И еще вот что – ты все–таки подумай надо всем этим на досуге. Ладно? Знаешь, как говорят? Если ты очень злишься, значит, ты очень не прав…
— Ага, сейчас… — пробормотал он раздраженно, садясь за руль и поворачивая ключ зажигания. – Вот немедленно брошу все и начну думать, знаете ли…
Закрыв за собой калитку, Анюта тихо ступила во двор, пошла по выложенной красным кирпичом дорожке меж свернувших на ночь свои лепестки цветов. Выскочившая на шум подъехавшей машины Тина уже тревожно поджидала ее на крыльце, кутаясь в ажурный платок. Спустившись быстро и легко со ступенек, осторожно приняла у нее из рук спящую Сонечку, спросила шепотом:
— Анют, что случилось?
— Да ничего, мам. Ничего такого страшного не случилось. Просто мы с Олегом сейчас расстались.
— Как это – расстались? Ты что, дочь… — испуганно распахнула на нее глаза Тина и даже присела слегка, будто подкосились вмиг у нее колени.
— Да ладно, мам! Проживу. Нет, не так. Буду жить! Я ведь тоже не умею себе изменять, мам. Как и ты не умеешь. Так что все нормально. Я и есть, наверное, то самое яблоко, которое от яблони недалеко падает…
— А про ребенка ты ему сказала, яблоко?
— Нет…
— О боже, дочка… — только и выдохнула Тина, испуганно прижав к себе Сонечку. – Ты хоть понимаешь, каково это – с двумя детьми на руках да без мужа остаться?
— Понимаю, мам. Но ты же нас с Митькой вырастила? И я своих выращу!
— Ну, знаешь… Мне все–таки твой отец помогал…
— Так и мне поможет! И ты поможешь! И Митька с Маринкой! Проживем, мам! Ты за меня не бойся, ладно? Не пропаду я. Ну, помаюсь тоской какое–то время, не без этого…
А вообще, и маяться не буду. Нельзя мне. Твой внук мне этого не позволит, мамочка! Пойдем в дом, прохладно уже стало. И сыро. Ночью гроза будет. Чувствуешь, как дождем пахнет?
— Ой, дочка, дочка… Не знаю даже, что и сказать тебе… — вздохнула Тина, заходя вслед за Анютой в дом.
— Мам, ты уложи Сонечку, ладно? А я пока чайник поставлю. Как там у вас с Митькой это звучит–то всегда? Дай вспомнить… Ночь, на улице прохладно, горячий чай, пятнадцатое июля… Или уже шестнадцатое? Тогда здравствуй, шестнадцатое…
Сидя в полутемной столовой за большим семейным столом, они проговорили–прошептались всю ночь. И поплакали вместе, и посмеялись, и состроили даже некоторые планы… Ночная гроза и в самом деле закатила настоящий для них концерт – сильный, мощный, с фейерверками голубых молний, с проливным пахучим дождем, с потоком целительного озона в распахнутое по окончании этого природного праздника окно. Высунув в него голову, Анюта медленно вдохнула в себя влажный терпкий воздух, послушала тихий шелест падающих с деревьев и цветов в мокрую траву последних капель. За рекой занимался уже рассвет - новый рассвет нового дня, благословенного июля шестнадцатого числа сего года, двадцать пятого года ее счастливой жизни…Потом развернулась решительно к матери, осмотрелась кругом, уперев руки в бока.
— Так, мам! С завтрашнего дня начинаем в доме ремонт! Все, все здесь переделаем! У меня куча соображений по этому поводу…
— Вот так, да? — рассмеялась, глядя на нее, Тина. — Ну что ж, все по правилам, дочь! Раз с мужем разошлась, пора и ремонтом заняться… Только давай не завтра. Вот вернусь, тогда и приступим к ремонту, и соображения все твои реализуем.
— Так ты уезжай себе на здоровье! Мы с отцом и без тебя начнем. Сейчас посплю и сяду за эскизы. Мы с тобой здесь такое сотворим - смерть холодному гламуру! Такое сотворим, что всяким там бизнес–ледям вместе с их крутыми бизнес–бойцами и в райском сне не приснится. А главное – детскую комнату веселой сделаем. Чем черт не шутит, может, я и на третьего когда решусь…
— Э! Э! Доченька! Куда тебя несет–то? Ты сначала второго роди…
— А что? Ты разве против третьего?
— Нет, не против. Я даже против четвертого не против…
***
11.
А ровно через день, ранним рассветным утром Леня вез Тину в аэропорт. Взглядывал сбоку, не узнавая – как же меняет человека нарочитая эта ухоженность–тщательность! Нет, хуже не делает, конечно. Но все это – волосок к волоску аккуратная причесанность, чуть тронутое пудрой да румянами лицо, чуть подкрашенные ресницы – и другая, кажется, женщина рядом с тобой сидит. Такая же красивая, но другая. И кажется даже, заговорит сейчас не Тининым, а другим, тоже подретушированным слегка голосом…
— Лень, тебе Анютка говорила, что она с Олегом вусмерть поссорилась?
— Да, говорила.
— А из–за чего? Мне ведь так и не объяснила ничего толком…Сказала – расстались, и все. Как ты думаешь, это серьезно?
— Не знаю, Тин. Хотя…И я бы на ее месте скорее всего так поступил. А вообще, она сама в своей жизни разберется. Ты ее не спрашивай ни о чем, ладно? Она девушка самостоятельная и знает сама, как ей жить. А вообще, чего это я тебе объясняю… Уж кто–кто, а именно ты свою дочь понимать и принимать должна. Ты и сама такая…
— Какая, Лень?
— Цельная. Из одного куска жизни скроенная. И потому гармонично в нее вписаться можешь при любых обстоятельствах, даже пусть самых горестных.
— Ну, я это я… Просто для Анютки мне ничего такого горестного не хотелось бы, сам понимаешь…А она тебе говорила, что второго ребенка ждет?
— Да ты что?! Вот здорово, Тинка! Значит, дважды будем с тобой бабкой–дедкой!
— Да будем–то будем… — вздохнула, улыбнувшись навстречу его радостным эмоциям Тина. — И помогать будем, и растить будем…
— Ну вот и не вздыхай! Будешь вздыхать - ребенок Анюткин тебя услышит! Сама же научила нас всех, как надо ему искренне радоваться. Мы что тебе, зря поверили?
— Не буду, Лень, не буду больше! Прости! — улыбнулась уже веселее Тина. – И вздыхать не буду, и за Анютку бояться не буду…
— И правильно, и не бойся. Она у нас девушка крепкая. Всегда знает, чего хочет.
— А все таки, Лень, что у них там с Олегом произошло? Просто поссорились, или более что–то серьезное?
— Да как тебе сказать… Не знаю даже. Просто на компромисс идти не захотела. Трудно ей это. Не может, не умеет себя на части рвать. Даже ради любимого мужа не смогла этого сделать Она ведь максималистка у нас. Такая же, как и ты…
— А что ты называешь максимализмом, Лень? Только это — отсутствие в человеке компромиссов?
— Ну да. Причем полное их отсутствие. Хотя я вот считаю, что это не очень уж и хорошо. И для максималиста не хорошо , и для его близких… Так тоже нельзя жить, Тинк! Я согласен - нельзя свою жизнь полностью на одних только компромиссах строить, но и без них тоже нельзя. Мы как раз на эту тему вчера с Полиной разговаривали. Она вот, например, заявила мне, что устала в этом вечном горестном раздвоении жить. Не может больше. Сказала – иди, куда хочешь. Не нужны ей вроде как больше ее замужние официальные статусы. И Вовка тоже, как ни странно, в этом ее поддержал. Она ему звонила вчера, советовалась. Отпусти, говорит, мама отца , наконец уже…
— Не поняла, Лёнь…Она тебя прогнала, что ли?
— Ну да.
— Ничего себе…
— Так что я теперь несчастный брошенный муж, Тинка. И податься мне, бедному, некуда. Разве что о твой максимализм еще раз лбом удариться?
— Да нет у меня никакого такого максимализма, Лёнь! Чего выдумываешь? Да во мне компромиссов этих всяческих – хоть отбавляй! — весело возмутилась вдруг Тина. — Забыл, что ли, как мы Вовке твоему четверки за контрольные сочинения добывали? Как я тайком, как шпионка какая, доставала из общей стопки его тетрадку и ошибки своей рукой исправляла? Это ж, по большому счету, и не компромисс даже, а преступление учительское! Хоть и оправданное, я считаю. Он же у тебя очень умный, сын твой. И в том не виноват совсем, что грамотность в него не заложена. Вот не определила в нем природа места для грамотности, и все тут. Мозги математические дала, а грамотности пожалела!
— Ты, Тинка, мне зубы Вовкой моим не заговаривай. Есть, есть у тебя этот максимализм, и не спорь. Внутренний, сокрытый ото всех, но есть. Я же знаю! Иначе ты не позволила бы тогда Мисюське счастье свое отобрать. Если ты любила так этого своего Антона, почему уступила без боя?
— А любовь не уступают, Лень. Она ж не вещь, чтоб ее передавали из рук в руки. И она всегда со мной жила, все эти годы. А только знаешь, вот узнала я, что нет больше Антона, и будто сломалось во мне что–то. Будто все я по–другому уже видеть стала…
— Так максимализм твой, наверное, и сломался!
— Что ж, может, ты и прав… Ты знаешь, я так часто о Мисюсь в последние дни думаю! А раньше все гнала и гнала от себя эти мысли. А тут вдруг чувствую – нет во мне никакой обиды. Как будто вчера мы только с ней расстались, и никакой такой нехорошей истории меж нами и не было.
— Тинк, а ты увидишься с ней?
— Не знаю, Лёнь. А ты как думаешь – надо?
— Конечно! Конечно, надо. Обязательно даже.
— Страшно…
— Чего тебе страшно?
— А вдруг я увижу ее, и во мне эта боль снова расти начнет?
— Не начнет, Тинка. Потому что хватит уже. Потому что и для боли твоей, и для максимализма, и даже для Полинкиного компромисса, как выяснилось, все сроки уже истекли. Потому что ушел в мир иной твой Антон - освободил нас всех от этих обоюдных страданий. И еще вот что – хочешь ты или не хочешь, а я к тебе сегодня переберусь. Мы решили с Анюткой сегодня ремонт начать. Все, все начнем с самого начала! Какие наши годы с тобой, Тинка? Все у нас еще впереди. Внуков поднимать будем, жить будем, радоваться будем…Я по–прежнему люблю тебя, Тинка! Ты – моя женщина–жизнь…
Уже сидя в самолете и глядя в узенький иллюминатор на белоснежную кудрявую плотность облаков под крылом, Тина все вспоминала, вновь и вновь прокручивала в голове этот разговор с Лёней по дороге в аэропорт. Как он ее назвал интересно – моя женщина–жизнь! Она вдруг поймала себя на мысли, что впервые за долгие годы не сказала ему «нет»…Ей даже слово это и в голову не пришло, между прочим! Наверное, Лёня прав - надо все начинать сначала. Смешно, конечно, начинать все сначала в пятьдесят пять лет. Хотя почему? Жизнь – она вообще никаких человеческих возрастов не признает. Течет себе и течет одинаково – и в двадцать, и в тридцать, и в пятьдесят пять…И еще – все время ей о Мисюсь думалось. Наверное, Леня прав – они обязательно должны встретиться. Хотя причем тут Леня – она и сама для себя это уже решила. Интересно, какая она сейчас, ее беспокойная младшая сестренка? А вдруг она и видеть ее не захочет? Надо было Олю с Никитой расспросить поподробнее о их матери, когда приезжали… Зря она тогда так растерялась, будто душа вмиг онемела. Будто затаившаяся в ней на долгие годы обида напряглась в последней предсмертной судороге и сковала ее всю. А потом взяла и враз ушла куда–то, уступив свое место образовавшейся вдруг потребности увидеть, поговорить, простить… Нет, она обязательно, обязательно сразу поедет к Мисюсь! Если Оля ее не повезет, так и сама поедет! И бояться ничего не будет. Ни боли, ни памяти, ни призрака дома с мезонином…
Город счастливой молодости встретил ее совсем недоброжелательно, сереньким моросящим дождем, которого, казалось, и нет вовсе, однако лицо моментально стало влажным и тоже будто серым. Теплый сырой воздух аэропорта был по–городскому невкусным, отдавал асфальтом и суетливыми людскими буднями, все спешили куда–то с озабоченными лицами, с поднятыми домиком бровями, с тяжелой поклажей в руках, толкали друг друга нещадно…
В реденькой толпе встречающих Тина сразу разглядела Ольгу - она ей сама позвонила накануне, чтобы уточнить время прилета. Подхватив по–свойски Тину под руку и улыбнувшись почти по–родственному, потащила бегом к машине, заботливо придерживая над головой зонтик.
— Спасибо, спасибо, Валентина Петровна, что вы приехали! Если б только вы знали, как вы вовремя… Завтра я, знаете, уже в командировку должна ехать, а на Никитку особо полагаться нельзя - вдруг бы не встретил? Вы ж его видели – совершенно не собранный мальчишка! Ну что, поедем сразу к нотариусу? Я уже договорилась, он нас примет… А у вас билет обратный уже есть? Может, сразу купить? На этом же самолете и обратно улетите…
— Погоди, Оля. У меня к тебе просьба одна есть…
— А! Ну конечно же! Чего это я! Конечно же, я взяла для вас несколько отцовских фотографий… Сейчас, сейчас…
Ольга принялась лихорадочно рыться в сумке, потом вытащила небольшой канцелярский конверт из жесткой серой бумаги, торопливо протянула его Тине:
— Вот, возьмите, пожалуйста… Еще ваша дочка просила, чтоб я на кладбище к отцу вас свозила. Хотите? У меня времени совсем в обрез, конечно, но после нотариуса можно и съездить. Правда, мы памятник еще не поставили, все как–то руки не доходят. Вернее, средства не позволяют. Но вот попозже обязательно, обязательно поставим. Хороший такой, из мрамора. Так я не поняла, хотите или нет?
Тина ничего ей не ответила. Рука ее, принявшая грубый канцелярский конверт, вдруг дрогнула отчаянно, будто сопротивлялась предстоящему путешествию в прошлое. У нее действительно не осталось ни одной фотографии Антона – Мисюсь, наверное, просто не догадалась тогда их положить в ту посылку с Тиниными вещами, что пришли четверть века назад на их Белореченскую почту. Держа сейчас в руках этот конверт, она просто напросто трусила туда заглянуть. А вдруг она не узнает Антона? Вдруг образ, хранящийся столько долгих лет в памяти, видоизменился каким–то образом, и она увидит совсем чужого, незнакомого ей человека? А вдруг она просто придумывала все эти годы свою любовь? С самоотверженным максимализмом придумывала, как Лёня сегодня выразился. Вот сейчас заглянет туда, и поймет, что не было ничего…
Осторожно открыв конверт, она достала тоненькую пачечку фотографий, поднесла поближе к глазам первую, лежащую сверху. И сердце оборвалось – это был он… Именно он, ее Антон взглянул на нее грустными и близорукими, такими добрыми, такими живыми и до боли знакомыми глазами. Все, все было в этих глазах для нее! И любовь, и тоска, и родство душ, и мягкая смешинка, и такая знакомая грусть… Чеховская грусть. Мудрая. Та самая, в которую она влюбилась так безоглядно тогда, в юности. Которую несла в себе долгие годы. Которая навсегда осталась, наверное, некою основой ее внутренней жизни, хранительницей достоинства человеческого, не порушенного пошлостью да невежеством жизни внешней. Что ж, видно, судьба у нее такая. Любить и слышать Антона Павловича Чехова, любить и помнить Антона Павловича Званцева… А вот и другая фотография. Нет, таким она Антона уже не знала… Очень похудевшим, со стекшими будто вниз щеками, седым совсем. А глаза все равно те же! Глаза все равно улыбаются мудро и грустно. Прямо в душу смотрят, словно спрашивают ее – что ж ты, колокольчик мой Тин–Тин, не простила меня тогда…
— Это папа к юбилею своему фотографировался. К семидесятилетию. Я помню. Мне тогда уже двадцать лет было… — тихо прокомментировала Ольга, заглядывая через Тинину руку на фотографию. - А мама тогда еще совсем, совсем молодая была. Конечно, нехорошо об этом спрашивать, Валентина Петровна, но что у вас тогда произошло все–таки? Вы же с мамой родные сестры… Мама у вас мужа увела, да? Отца нашего? Расскажите, Валентина Петровна!