— Пап, да я боюсь, ты с ней не справишься один. Маленькая она еще. А это лето пройдет –и ей уже в школу идти! Как же? Это ж не просто все – первый школьный год для ребенка. Закапризничает – что делать будешь? Ты и слова–то громкого сказать не умеешь…Нет–нет, никуда я не поеду, пап!
— Нет, ты даже не думай об этом, Тиночка. Если понадобится, и слово скажу. И в школу пойдет так, как все дети ходят. Да и Алешка уже подрос, помогать будет. В общем, решено - поедешь учиться, и весь сказ. Раз надо – значит, надо. И не спорь, дочка. Я так решил – и все тут…
Она тогда проплакала, сидя на крыльце, почти всю ночь. А потом вот так же гулять пошла – спустилась по деревянной, отполированной за много лет дождями да ветрами хлипкой лестнице к реке, потом по тропинке к берегу, потом побрела вдоль кромки тихой воды по белому песку – и так до речного крутого изгиба, образующего собой аккуратненький, с морской картинки будто срисованный пляжик с самыми настоящими, врытыми в песок южно–культурными топчанами. Что ж, ничего и не изменилось с тех пор. Так же бежит по воде желтой дрожью лунная дорожка, так же отсвечивает белой плотной прохладой песок–ракушечник, так же гукает вдалеке ночная сова, неся свою бессонную лесную службу… Красивое место. И село у них красивое – большое, чистое, будто звонко–цветное все, удачно расположившееся на взгорке перед рекой, с золотисто–голубой маковкой белой церкви посередке да утонувшее в вековых раскидистых липах. Сейчас, правда, обветшало порядочно, и много домов брошенных стоит, зияет пустыми грустными глазницами… А что делать – времена для всех наступили не лучшие. Испугались люди этих времен, многие в город рванули, сытой–богатой жизни искать. Как будто искать ее там, кроме них, больше и некому. Жалко, конечно. Жалко, если пропадет эта красота ни за что ни про что. И места вокруг красивые – лесные да пряно–луговые, грибные да ягодные. Вроде живи – не хочу. И ей вот не надо было тогда уезжать отсюда, наверное. Может, и по–другому бы как судьба сложилась. А что? Вот какая, в сущности, скажите, разница, откуда можно Чехова Антона Павловича любить – из большого какого города или из села по имени Белоречье? Никакой такой разницы нет. Осталась бы, вышла б замуж за Лёню…
При воспоминании о Лене губы сами собой растянулись в добрую улыбку – хорошего мужика она все–таки дочери в отцы «приспособила» – так уж получилось тогда, четверть века назад. Могла бы и в мужья так же запросто «приспособить», да сама с собою не справилась, не сумела из себя выжить–вытравить любовь к своему бывшему мужу. К юридическому, как сегодня дочка его, эта самая Ольга, выразилась. Ее, выходит, родная племянница. Так и прожила с нею, со своей не вытравленной любовью, как с белой невидимой тенью рука об руку все эти долгие годы… И Леню намучила порядочно…
Леня Андреев был ее одноклассником. И лучшим другом. И любил ее очень. Самою настоящею и пылкою юношескою любовью, которая на жизненную поверку всегда оказывается сильнее всех любовей последующих и о которой вспоминается потом со щемящей тоскою в сердце. Все школьное детство–юность, она помнит, Леня всегда был рядом – возникал будто из–под земли Сивкой–буркой, не надо было и сказочных заклинаний произносить. А еще рядом была подружка сердечная Полинка, по обязательному закону школьного треугольника безнадежно в Леню влюбленная и тихо–безотрадно от этой любви страдающая. Девочкой она была скромной и худенькой, безликой почти, никакими особенными достоинствами не примечательной. Серенькая такая мышка, тишайшая молчунья–троечница. Так они втроем и дружили, если дружбой можно было назвать постоянное средоточие всей их троицы в Тинином доме, в суете–помощи по хозяйству да няньканью с маленькой Мисюсь. Лёня, Тина помнит, и дров наколет, и воды принесет, пока они с Полинкой с пеленками да детскими кашами–обедами управляются. А потом и на уроки ей время выделит, потому как школу Тине, пока Мисюсь была совсем еще крохой, посещать приходилось лишь от случая к случаю, а предметы сдавать экстерном почти. Благо учителя ей это, войдя в положение, милостиво разрешали, скрепя сердце и наплевав на страхи перед всякими приезжающими от представителей государственного образования строгими проверками. А что – в те времена вольности–безобразия такие вообще были под строгим запретом, и как Тина с отцом смогли обойтись от вездесущего носа чиновников от опеки и всякого разного рода попечительства, так и осталось для них загадкой… Потом, правда, полегче стало, когда Мисюсь в годовалом уже возрасте удалось в ясли пристроить. Тина и в школу начала ходить каждый день, и времени побольше на уроки образовалось. Но привычка к дружбе–помощи у всех троих так и осталась. По прежнему Леня с Полинкой пропадали у Тины в доме. Правда, время появилось у Тины так же и для того, чтоб заметить, какими грустными, подернутыми поволокой глазами ее тишайшая подружка–троечница смотрит иногда на Леню… Но разговоров никаких «про чувства» среди них не заводилось. Дружили, и все. Это уж потом, в девятом только классе, Леня ей в любви по–настоящему признался. Смешно так! Стоял перед ней и обрывал лепестки с принесенного ей же букета розовых мохнатых астр. Потом, она помнит, посмотрели они себе под ноги и расхохотались дружно – все вокруг них было устелено розовым этим покрывалом…
Полинке она тогда про Лёнины открывшиеся чувства ничего не сказала. Да и зачем? Чего ей зря сердце бередить, и без того оно безответной этой многолетней любовью напрочь израненное. Да и в глазах такая мука да серость безысходная плещется, что и глядеть в них больно. Такой вот у них тогда грустный треугольник получился. Тина и рада была подружке чем помочь, да как тут поможешь? Чужими чувствами ведь не распорядишься, не заставишь Леню по доброте душевной подружку полюбить, чтоб зажглись ее грустные глаза радостью… Правда, один раз и впрямь глаза у Полинки зажглись, сверкнули ярким счастливым блеском некой надежды. Нет, Тину Полинка очень любила, конечно же. Но глаза все равно зажглись, когда объявила ей Тина о скором своем отъезде в тот самый город, старательно выбранный для ее университетского образования заботливой Александрой Федоровной. И не зря, видать, зажглись. Потому что Тина после учебы да в течение ее случившегося замужества домой так и не вернулась, и достался Полинке вожделенный Леня со временем в самые настоящие законные мужья. Юридические. И фактические тоже. После окончания медицинского института в областном их городе Леня вернулся в родное Белоречье – сначала чтоб интернатуру свою закончить, как и полагается, а потом и насовсем остался. Вообще, конечно, оставаться он поначалу не собирался, все хотел туда поехать, куда Тину пошлют после университетского распределения. Об этом ей и в письмах писал. Несмотря на то даже, что ответы на письма свои перестал получать уж год как почти… А потом Полинка принесла ему грустную весть – не жди, мол. Вышла Тина замуж, в Белоречье уже никогда не вернется. А в доказательство даже письмо представила, в котором таким милым, таким дорогим его сердцу Тининым почерком было написано, чтоб она, Полинка то есть, эту весть как–нибудь мягко да не обидно Лене преподнесла. Пожалела, значит…Ну что ж, и Леня дал ответ этой Тининой жалости вполне достойный — взял да и женился на Полинке с ходу. Все честь по чести – и со сватовством, и с шумной свадьбой. А чего, в самом деле – не пропадать же Полинкиной любви зазря… Вскоре и сына молодая жена ему родила. Может, и прожили бы всю жизнь, как все люди живут, под одной общей крышей, если б Тина снова в Белоречье не объявилась. Как холодный снег на бедную Полинкину голову. Как угроза всем ее юридическим да фактическим статусам.
Как испугалась тогда бедная Полинка этому неожиданному явлению, только она одна и знает. А как тут не испугаешься – Леню–то сразу будто подменили… Вроде тут был, и нету. И сразу, казалось Полинке, будто побег он скорый замыслил из этих своих юридических да фактических статусов. Да чего там замыслил – уж точно бы его совершил! Да только, слава богу, они ему этого не позволили. Ни Тина, ни Полинка. Не приняла его к себе Тина, потому и побег Ленин из семьи не состоялся. Не приняла вопреки тому даже обстоятельству, что родилась через два года у Тины от Лени дочка, и что на признании законного своего отцовства он настоял силой практически – это уж надо было его упрямый характер знать. И отцом для Анютки стал замечательным - любящим, заботливым, понимающим. И общался–воспитывал, как хорошим отцам и полагается, не от случая к случаю, а ежедневно да кропотливо–ненавязчиво, вызывая на первых порах страшное недовольство таким обидным положением дел у законной своей жены. Но постепенно и Полинке пришлось с этим честно–порядочным его отцовством смириться, и все они как–то за прошедшие годы попривыкли к нему… Но Тина всегда знала, всегда чувствовала – любит ее Леня по–прежнему. Как раньше. С той же самой юношеской пылкостью. Потому что как вглубь себя эту любовь ни запрятывай, она все равно изнутри светится и управляет невольно всею твоею жизнью, сотворяя из нее внутреннее тихое счастье, несмотря на внешние всякие горькие обстоятельства. И если уж по этому безответному принципу судить, то всяк, получается, из их прежней и дружной троицы счастлив был по–своему : Тина – своей несостоявшейся университетской любовью, Леня – своей несостоявшейся белореченской, а бедная Полинка – тем обстоятельством, что не отняли у нее мужа навсегда–навеки…
Постояв немного у самой кромки воды, она медленно повернула назад, пошла тем же путем обратно к дому, оставляя на белом прохладном песке маленькие и аккуратные, будто детские следы. Поднимаясь уже по лесенке к дому, увидела голубой свет ночника в окне Анютиной светелки. Не спит дочь. Читает, наверное. Вот же заразила она ее с детства этой потребностью! Нет чтоб другому чему научить, более к реалиям жизни приспособленному… Сейчас такие вот читающие девушки и не востребованы, получается. Она и сама уже сколько раз наблюдала за тем, какие недовольные взгляды бросает в Анютину сторону ее муж, прагматичный и деловой молодой адвокат, когда видит жену уткнувшейся в книжку…
***
4.
Анюта и в самом деле не спала. Все не выходил из головы последний разговор с Олегом, оставивший после себя непонятное чувство – то ли обиды, то ли досады какой. И вроде ничего он такого обидного да досадного не сказал, пока ехали они на машине сюда, в Белоречье, из города…
— Слушай, Аньк, а мать твоя на пенсию пойдет или работать будет? Ты с ней на эту тему не говорила?
— Нет… А что?
— Да так… Ты спроси на всякий случай…
— Зачем? Не понимаю…
— Как зачем? Если она работать больше не собирается, пусть поможет дочери! У тебя же сейчас такой возраст – самое время за что–то уцепиться надо!
— За что уцепиться? – снова непонимающе моргнула длинными ресницами Анюта. – И при чем здесь мама?
— При том! При том, что с Сонечкой сидеть запросто может! А ты бы на работу пошла…
— Олег, да ты что! Она же кроха еще совсем! Грудная…
— И что? Сейчас вообще грудью уже никто своих детей не кормит! Вчерашний день… Мир вперед бежит со страшной скоростью, а ты, как Боттичеллевская красотка, глупо так на все это умиляешься…Отстанешь от жизни, Анька! Потом спохватишься, да поздно будет!
— Олег, ты что… Нет, я не понимаю…От какой такой жизни я отстану?
— От обыкновенной, какой! Надо же кем–то становиться, надо же как–то начинать самоутверждаться! Надо же деньги зарабатывать, в конце концов!
— Деньги? Нам что, не хватает денег? У нас же все есть, Олег…
— Да я не в этом смысле, Ань! Конечно, нам хватает. Я в том смысле, что вперед надо двигаться, понимаешь? Не в деньгах как таковых дело, а в стремлении их получить! Это как спорт такой – кто чуть опоздал, тот уже в аутсайдерах… А ты в этих самых аутсайдерах запросто можешь оказаться! Ты давай поговори с мамой. Может, она и впрямь Сонечку к себе возьмет? А я бы тебе хорошее место подыскал… У тебя же специальность классная - дизайнер! Да на этом поле сейчас такие дублоны в землю зарыты…
— Нет, Олег. Не буду я с ней говорить. Она–то что, она конечно согласится, и слова против не скажет. Просто мне ребенок мой дороже, чем самая большая куча отрытых из земли дублонов…Сонечке любовь сейчас материнская да отцовская нужна, а не дублоны твои. Нет. Нет и нет…
— Ну и дура…
— Что?!
— Ой, да прости, Анька. Я же как лучше хотел. Вот убей меня, а не понимаю я этих ваших «любовь–нелюбовь»… Нормальный здоровый ребенок – чего его около титьки–то держать? Меня вон родители с пяти месяцев в ясли отдали – и ничего! Вырос, слава богу, не дураком. И мать моя теперь мной гордится вовсю…
Анюткина свекровка, это было правдой, сыном своим ужасно гордилась. И все время поощряла его на еще большие подвиги во имя этой материнской «гордости», приводя примеры из чужих головокружительных человеческих карьер. Так сильно поощряла, что Анютке порой очень хотелось остановить ее, объяснить, чтоб пожалела она своего сына, наконец…Объяснить про тонкую эту и ранимо–дрожащую связочку под названием «мать–дитя», которую потяни этой потребностью в «гордости» посильнее, и она тут же и оборвется, и заставит сразу страдать обоих. Потому что нельзя, чтоб тобою только гордились. Надо еще и любить уметь. А не заставлять своего ребенка «гордостью» за него выслуживать изо всех сил эту любовь. Так он и сломаться может в одночасье…
Ничего такого Анюта ни разу, конечно же, ей не сказала. Сама она любила своего мужа «за так», ни на какие такие карьерные подвиги его не поощряя и тем самым навлекая на себя свекровкино крайнее недовольство. Но особо по этому поводу не грустила, потому как где ж вы такое видели вообще, чтоб свекровь своей невесткой довольна была…
— …Так что ты подумай хорошо, Анька, я дело говорю! Не собираешься же ты с Сонечкой до трех лет сидеть? Чего с ней сидеть–то? Тем более такой момент - мать на пенсию вышла… Мне–то что, в принципе… Я просто о тебе забочусь. Ты ведь не чужая мне, жена все–таки. Мама моя тоже на пенсии, конечно, но ты сама понимаешь – нянька из нее никакая. Не умет она этого. Она и со мной никогда не сюсюкала в детстве. Я ее и ни видел почти – все на работе пропадала…
Она не нашлась даже, что ему и ответить. Со стороны получалось, что прав Олег. Вроде так мужнина трогательная забота о ней проявляется. А только не склеивалось у нее внутри что–то, не принимала душа такой вот заботы, отторгала ее начисто. Прав он был и в вопросе насчет «вовремя зацепиться» — скоро учебные заведения, расчухав возросшую потребность нового времени в услугах всевозможных дизайнеров–декораторов, и впрямь наштампуют их целую армию. Всяких. И способных, и не очень. Вообще, профессию свою, в пятилетних институтских трудах с удовольствием освоенную, Анюта без ума любила, и студенткой была одержимой, старательной и не совсем уж и бесталанной - прочили ей и преподаватели, и сокурсники большое и светлое будущее на этом художественно–трудовом поприще. Даже и сейчас – больше во сне, конечно, — придумывались–рисовались, рождались в смутных ее мыслях неопределенные детали какие–то, цвета, интересные сочетания…Или вдруг само собой навеет что - то ли из прочитанной книжки, то ли из воздуха, то ли ветром принесет… Очень, очень хотелось навеянному этому всю душу до остаточка навстречу распахнуть, уйти в это праздничное состояние всей своей человеческо–творческой сутью… Да только не могла она. Чувствовала – нельзя пока. Потому что суть ее сейчас принадлежала Сонечке, и нельзя было от нее оторвать на другое ни кусочка. Раз уж назвалась матерью – отдайся этому сполна, пока дитя любви твоей целиком требует. Не разменивайся, не лишай его того, что природой ему и только ему пока положено, несмотря ни на какие навеянные искушения… Да и вообще, не получалось у нее как–то связать в одно целое творческие свои ветры и приносимые от их будущей потенциальной реализации «дублоны». Глупо, конечно, но не получалось. И объяснить этого Олегу она не могла. Оскорбляли каким–то образом Олеговы думы о дублонах ее творческие ветры. И вся его каждодневная суета на трудной дороге к вожделенному обогащению их оскорбляла, и ничего она с этим не могла поделать…Хотя, может, насчет потенциального ее женского аутсайдерства Олег и прав был. Прав, потому что время вынесло впереди себя флагом именно такую вот женщину – ни в чем не сомневающуюся сильную добытчицу, монстра в стильных нарядах, почитающуюся себя громким званием «леди» потому только, что сумела холодно вытравить из себя и Наташу Ростову, и тургеневскую Асю, и чеховских героинь, так сложно–изысканно внутренне устроенных… Прав, конечно. Только правда его трусливой какой–то получается. Потому что совсем не обязательно для женщины быть флагом. Многие флагом этим быть вовсе не хотят. Как говорится, красиво жить не запретишь, но и не заставишь. Хорошее выражение. Целостное. И семья у них тоже хорошая. Тоже целостная. А только само собой получилось как–то, что растащили они это выражение по двум частям. Первая его часть осталась у Олега, а вторая, выходит, у нее. Обидно, черт…
Хотя, если уж честно признаться, был, был и другой еще человеческий фактор, заставивший Анюту после разговора этого серьезно о самой себе задуматься. «Фактору» этому исполнилось уже три с небольшим месяца, и он изредка давал о себе знать то подступившей неожиданно к горлу тошнотой, то головокружением, а то и острым желанием впиться зубами в соленый огурчик, прыщавый и хрусткий, такой именно, какой водится только в погребе этого большого дома, где прошло ее счастливое детство, и нигде более… Из разговора же с мужем выходило, что «фактору» этому он вроде как совсем и не обрадуется, поскольку застрянет Анюта теперь уж надолго в категории несчастнейших аутсайдеров, ничего решительно в жизни не добьется да только время свое зазря потеряет. Потому и пребывала она в полной растерянности, которая заключалась вовсе не в сомнениях по поводу - рожать или не рожать. Этот вопрос она для себя решила, конечно же, в пользу ребенка. Растерянность ее была другого совсем рода – не принимала она странного и непонятного, вдруг таким резким мужским прагматизмом открывшегося отношения ко всему этому горячо любимого мужа Олега. Одно дело – на словах обо всем этом ничем не обязываясь пикироваться, а другое дело — перед фактом ставить. Вернее – перед «фактором»…