— А я пытаюсь понять, что тут написано словами.
— Ну и что же?
— Почти ничего не понял.
Я рассмеялся.
— Вот видишь? Зачем же попусту тратить время? Потерпи немного. Скоро все это станет твоим достоянием. Ты овладеешь современным математическим аппаратом, и перед тобой откроется новый, изумительный мир во всей его неповторимой сложности.
Он как-то очень грустно покачал головой.
— Нет, я не хочу такого мира, который нельзя объяснить словами. Мир — ведь он для всех, а не только для тех, кто владеет этим аппаратом.
Я, как мог, постарался ему объяснить особенности процесса познания в новой физике. Рассказал о принципе неопределенности, упомянул работы Семена Ильича. Он заинтересовался, спросил:
— А мой отец был действительно гениальным ученым?
— Конечно!
— А я мог бы прочесть его работы?
— Пока нет, для этого у тебя еще слишком мало знаний, но о нем самом я тебе могу кое-что дать.
На следующий день я принес ему книгу о Семене Пральникове. Он ее прочитал в один присест. И несколько дней после этого был очень рассеянным.
— О чем ты думаешь?! — сделал я ему замечание, когда он переспросил условие задачи.
— О своем отце.
Между тем жалобы других учителей на Андрея становились все более настойчивыми, и я решил посоветоваться с психиатром.
Мне порекомендовали представителя какой-то новой школы.
Я его привез на дачу в Кратово и под благовидным предлогом оставил в саду наедине с Андреем. Предварительно я сказал ему, что это мой воспитанник, по-видимому в перспективе выдающийся математик, и объяснил, что меня в нем смущает.
Беседовали они больше часа.
По дороге на станцию мой новый знакомый упорно молчал. Наконец я не выдержал и спросил, что он думает об Андрее. Его ответ несколько обескуражил меня.
— Вероятно, то, что вы бы не хотели услышать.
— Например?
Он в свою очередь задал вопрос:
— Вы считаете его действительно талантливым мальчиком?
— Несомненно!
— Так вот. Все талантливые люди, подобно бегунам, делятся на стайеров и спринтеров. Одни в состоянии скрупулезно рассчитывать свои силы на марафонских дистанциях, другие же могут дать все, на что способны, только в коротком рывке. Первые всегда верят в здравый смысл, вторые — в невозможное. Ваш воспитанник — типичный спринтер. Из таких никогда не получаются экспериментаторы. Они для этого слишком нетерпеливы и неуравновешенны. Вы жалуетесь на то, что он не может ничего зазубрить. Для людей его склада это очень характерно. Воспитание тут вряд ли может что-нибудь дать. Различия, о которых я говорил, обусловливаются типами нервной системы.
— Следовательно?…
— Следовательно, я могу вам только сочувствовать. У вас сложное положение. Удастся ли вам подготовить нового рекордсмена, или все надежды лопнут, как мыльный пузырь, зависит не от вас, а от него.
— Как это понимать?
— Я уже сказал: вера в невозможное. Ясно только одно: чем больше вы будете на него давить, тем меньше шансов, что такая вера появится. К сожалению, ничего больше я вам сказать не могу.
Мне от этого было не легче.
ВИКТОР БОРИСОВИЧ КАШУТИН
Историю Андрея Пральникова я узнал перед его поступлением в университет. Михаил Иванович Лукомский пришел ко мне в деканат по поручению Дирантовича. Он посвятил меня во все подробности и просил принять Пральникова без экзаменов на первый курс физического факультета. Это было связано с некоторыми трудностями. Пральников сдал экстерном экзамены на аттестат зрелости с посредственными оценками по гуманитарным предметам. Кроме того, ему было всего пятнадцать лет.
Для соблюдения хоть каких-то формальностей мы решили устроить собеседование по профилирующим дисциплинам и на основании несомненно выдающихся способностей добиться соответствующего решения. Лукомский просил меня держать в строжайшей тайне проводящийся эксперимент и обещал, что в случае каких-либо возражений ректора Дирантович все уладит.
Беседа происходила у меня дома.
Честно говоря, я волновался, зная, кого мне предстоит экзаменовать. Во всяком случае, я позаботился о том, чтобы наша встреча прошла в самой непринужденной обстановке.
Ольга Николаевна, как всегда, оказалась на высоте. Изысканный холодный ужин, бутылка легкого итальянского вина, к чаю — ее знаменитый торт. Для Лукомского — кофе с коньяком. Я знаю его слабость.
Они пришли вместе. Лукомский, видимо, был слегка обеспокоен; Пральников же казался просто напуганным.
Ольга Николаевна почувствовала создавшуюся напряженность и начала потчевать гостей. Она с материнской заботливостью накладывала Пральникову в тарелку кусочки повкуснее и собственноручно налила ему фужер вина, который он осушил залпом.
Я уже было решил приступить к делу, как Пральников спросил:
— Послушайте, а это что там в пузатой бутылке?
— Коньяк.
— Можно попробовать?
Я посмотрел на Лукомского. Тот пожал плечами. Ольга Николаевна и тут проявила свойственный ей такт. Она достала из буфета самую маленькую рюмку. Я выполнил роль виночерпия и поднялся с бокалом в руке.
— Я говорил о славной когорте физиков, пробивающих путь к познанию мира, о том, что все мы — наследники Ньютона, Максвелла, Эйнштейна, Планка…
— Птоломея, — неожиданно прервал меня Пральников. Он уже каким-то образом умудрился опорожнить свою рюмку.
— Если хотите, то и Птоломея, и Лукреция Кара, и многих других, которые…
Он снова не дал мне договорить.
— Кара оставьте в покое! Он все-таки чувствовал гармонию природы. Ньютон, пожалуй, тоже. А вот вы все — прямые наследники Птоломея.
— Это с какой же стороны?
— С любой. Птоломей создал ложное представление о Вселенной, но к нему на помощь пришла математика. Оказалось, что и в этом мире, ограниченном воображением тупицы, можно удовлетворительно предсказывать положение планет. Сейчас такой метод стал господствующим в физике. Вы объясняете все, прибегая к математическим абстракциям, заранее отказавшись от возможности усваивать элементарные понятия.
Тут вмешался Лукомский.
— Не забывай, Андрей, что при переходе в микромир наши обычные представления теряют всякий смысл, но заменяющие их математические абстракции все же дали возможность осуществить ядерные реакции, которые…
Пральников расхохотался.
— Умора! Тоже нашли пример! Да испокон веков люди производят себе подобных, хотя до сих пор никто не понимает ни сути, ни происхождения жизни. Какое все это имеет отношение к познанию истины?
Этого уже не выдержала Ольга Николаевна. Она биолог и никогда не позволяет профанам вторгаться в священную для нее область.
— Охотно допускаю, что вы не представляете себе происхождения жизни, — сказала она ледяным тоном. — Что же касается ученых, то у них по этому поводу не возникает сомнений.
— Коацерватные капельки?
— Хотя бы.
— Так… — сказал он, вытирая ладонью губы. — Значит, коацерватные капельки. Пожалуй, на уровне знаний прошлого века не так уж плохо. Сначала капелька, потом оболочка, цитоплазма, ядро. Просто и дешево. Но как быть сейчас, когда ученым, — он очень ловко передразнил интонацию Ольги Николаевны, — когда ученым известна, и то не до конца, феноменальная сложность структур и энергетических процессов клетки, процессов, которые мы и воспроизвести-то не можем. Что ж, так просто, под влиянием случайных факторов они появились в вашей капельке?
Я видел, как трудно было сдерживаться Ольге Николаевне, и пришел ей на помощь, использовав, возможно, и не вполне корректный прием.
— Вы что ж, в бога веруете?
Он с каким-то озлоблением повернулся ко мне.
— Я ищу знания, а не веры. Верить все равно во что, хоть в сотворение мира, хоть в ваши капельки. Между абсурдом и нелепостью разница не так уж велика.
Лукомский еще раз попытался исправить положение.
— Зарождение жизни, — сказал он, — это антиэнтропийный процесс, где обычные вероятностные законы могут и не иметь места. Мы слишком мало еще знаем о таких процессах, чтобы…
— Чтобы болтать все, что придет на ум. Не так ли?
— Совсем не так!
— Нашли объяснение образованию симфонии из шума. Антиэнтропийный процесс! А что дальше? Вот вы, — он ткнул пальцем по направлению к Ольге Николаевне, — считать умеете?
— Думаю, что умею.
— Не в том смысле, сколько стоит эта рыба, учитывая ее цену и вес, а в том, сколько лет требуется, чтобы она появилась в общем процессе биологического развития.
— Мне не нужно это считать. Существует палеонтология, которая дает возможность хотя бы приблизительно установить…
— Что между теорией изменчивости и естественного отбора, с одной стороны, и элементарными подсчетами вероятности случайного образования сложных рациональных структур — с другой — непреодолимая пропасть. Тут уже антиэнтропийными процессами не отделаешься!
Я понял, что пора кончать, и подмигнул Лукомскому.
— Ну что ж, — сказал он, вставая, — мы как-нибудь еще продолжим наш спор, а сейчас разрешите поблагодарить. Нам пора.
Судя по всему, он был в совершенной ярости.
— Ну как? — спросил я Ольгу Николаевну, когда мы остались одни.
— Трудный ребенок! — рассмеялась она. Думаю, что это было правильным определением. Насколько я знаю, Семен Пральников до самой смерти тоже оставался трудным ребенком.
Все же должен сознаться, что первая встреча с Андреем Пральниковым произвела на меня тягостное впечатление. Этот апломб невежды, этот гаерский тон могли быть лишь следствием нахватанных, поверхностных сведений и никак не свидетельствовали не только о сколь-нибудь систематическом образовании, но и об элементарном воспитании. Жаль только, что и тем и другим руководил такой уважаемый человек, как Михаил Иванович Лукомский. Будь моя воля, Андрею Пральникову не видать бы стен университета как своих ушей.
Однако Лукомский с Дирантовичем проявили такую настойчивость, оказали такой нажим во всевозможных инстанциях, что в конце концов Пральников был зачислен студентом.
Учился Пральников хорошо, но без всякого блеска и как студент никакими выдающимися качествами не обладал.
Срыв произошел уже на пятом курсе, когда он вдруг заявил о своем намерении перейти на биологический факультет.
ЛЕНА САБУРОВА
Мы дружили с Андреем Пральниковым. Иногда мне казалось, что это больше, чем дружба… Видимо, я ошибалась.
Вначале он не привлекал моего внимания, — может быть, потому, что он был самым молодым на нашем курсе. Такой рыжий паренек с веснушками. Держался всегда особняком, приятелей не заводил.
У нас говорили, что это сын знаменитого академика, что в детстве у него подозревали какие-то удивительные способности, нанимали специальных учителей, однако надежд он как будто не оправдал.
Наше настоящее знакомство состоялось уже на 4-м курсе. Как-то после лекций он подошел ко мне в коридоре, страшно смущенный, комкая в руках какую-то бумажку, сказал, что у него совершенно случайно есть лишний билет в кино и что, если я не возражаю…
Я не возражала.
В кино он сидел нахохлившись, как воробей, но в конце сеанса взял меня за руку, а провожая домой, даже пытался поцеловать. Я сказала, что не обязательно выполнять всю намеченную программу сразу. Он удивительно покорно согласился и ушел.
Спустя несколько дней он спросил меня, не собираюсь ли я в воскресенье на лыжах за город. Я собиралась.
Мы провели этот день вместе и с тех пор начали встречаться очень часто.
Как-то я взяла два билета на органный концерт, один себе, другой для него. Когда я ему об этом сказала, он поморщился и процедил сквозь зубы:
— Ладно, если тебе это доставит удовольствие.
Я обиделась, наговорила ему много лишнего, и мы чуть не поссорились. Впрочем, на концерт пошли.
Минут десять он ерзал в кресле, сморкался, кашлял — словом, мешал слушать не только мне, но и всем окружающим. Затем вдруг вскочил и направился к выходу. Не понимая, в чем дело, я побежала за ним.
Вот тут-то, в фойе, и разыгралась наша первая ссора.
Он орал так, что прибежала билетерша.
— Не смей меня больше сюда таскать! Это не искусство, это… это… черт знает что!
Я довольно спокойно сказала, что для того, чтобы понимать классическую музыку, нужна большая внутренняя культура, которую невозможно развить в себе без того, чтобы… и так далее.
Куда там!
— Культура?! — орал он пуще прежнего. — Посмотри в кино, как дикари слушают Баха. А кобры? У них что, тоже культура?
Чужая злость всегда заразительна. Всякий крик меня обычно выводит из равновесия.
— Не понимаю, чего ты хочешь?! Чем тебе плоха музыка?
— А тем, что это примитивное физиологическое воздействие на эмоции, в обход разума.
— Да, если разум находится в зачаточном состоянии!
— В каком бы состоянии он ни находился! А если я не желаю постороннего вмешательства в свои эмоции?! Понимаешь, не желаю!
— Ну и сиди дома! Тебе это больше подходит.
— Конечно! Уж лучше электроды в мозг или опиум. Там хоть сам можешь как-то генерировать свои эмоции.
Я обозвала его щенком, которому безразлично, на что лаять, и ушла в зал. Он принес мне номерок на пальто и отправился домой.
На следующий день он подошел ко мне в перерыве между лекциями и извинился.
С ним было нелегко, но наши отношения постепенно все же налаживались. Мы часто гуляли, много разговаривали. Мне нравилась парадоксальность его суждений, хотя я понимала, что в 19 лет многие мальчишки разыгрывают из себя этаких Базаровых.
Летом мы не виделись. Я уехала к тете на юг, он жил где-то под Москвой.
Осенью, при первой нашей встрече, меня поразила странная перемена в нем. Он был какой-то пришибленный. Мы сидели в маленьком скверике на Чистых прудах. Молчали. Вдруг он начал мне читать стихи, сказал, что написал их сам. Стихи были плохие, и я прямо заявила ему об этом.
Он усмехнулся и закурил.
— Странно! А я был уверен, что ты сразу признаешь во мне гения.
Мне почему-то захотелось его позлить, и я сказала, что такие стихи может писать даже электронная машина.
Он было понес очередную ахинею о том, что в наше время найдены эстетический и формальный алгоритмы стихосложения, поэтому почему бы машине и не писать стихи, что вообще стихи — сплошная чушь, одни декларации чувств, что в рассказе хорошего писателя куда больше мыслей, чем в целом томе стихов, но сбился и неожиданно спросил:
— А как ты думаешь, что такое гений?
Я ответила что-то очень шаблонное насчет пяти процентов гения и девяноста пяти процентов потения.
Он обозлился.
— Я серьезно спрашиваю! Мне нужны не педагогические наставления, а точная формулировка.
Я задумалась и сказала, что, вероятно, отличительная черта гения — чувство ответственности перед людьми и, главное, перед самим собой за свое дарование.
Он обломил с куста прутик и долго рисовал им что-то на песке. Потом поднял голову и внимательно посмотрел мне в глаза.
— Может быть, ты и права. Кстати, мне нужно было тебе сказать, что я уезжаю.
— Куда это?
— В пустыню. Думать о своей душе или об этом… как его? Чувстве ответственности.
— Надолго?
— Не знаю.
— А как же университет?
— Подождет. Потом разберемся. Ну, пойдем, провожу тебя домой. В последний раз.
Он действительно уехал. На две недели, без разрешения деканата, а когда вернулся, началась эта ерунда с переводом на биофак.
Конечно, никакого перевода ему не разрешили, но крику было много. Говорят, сам Дирантович занимался этим делом. Он у него кем-то вроде опекуна.
С того вечера на Чистых прудах в наших отношениях что-то оборвалось. Не знаю почему, но чувствую, что окончательно.
НИНА ФЕДОРОВНА ЗЕМЦОВА
Боюсь, что я не сумею толком объяснить, почему я на это решилась. Мне всегда хотелось иметь ребенка, но я бесплодна. Никанор Павлович Смарыга и тот другой профессор объяснили мне, что единственный выход для меня — пересадка. Сказали, что это совершенно безопасно.