Золото (илл. В. Трубковича) - Полевой Борис Николаевич 8 стр.


— Нет, нас победить нельзя!.. Никто и никогда нас не победит, запомни это, — тоже шепотом ответил он.

Взвалил на плечи рюкзак и, не надевая шляпы, пошел на звуки сорочьей колготни. У выхода на опушку старик обернулся и многозначительно произнес:

— Тут был бой… Понимаешь, тут такое…

Девушка рванулась сквозь кусты и, вскрикнув, застыла на месте. Перед ней, совсем рядом, стоял небольшой обезглавленный танк. Башня его, отнесенная силой взрыва, валялась поодаль, уткнув длинный нос пушки в землю. В развороченном зеве люка виднелось какое-то месиво из костей, крови и обрывков материи того самого темно-зеленого цвета, который со вчерашнего дня казался Мусе цветом страшного несчастья, что надвинулось на страну с запада.

Но не на этот мертвый, обезглавленный танк, не на эти лохмотья смотрела девушка. Вдали открывалась небольшая высотка. На песчаном холме вкривь и вкось лежали стройные медноствольные сосны, поваленные, расщепленные и иссеченные какой-то, как казалось, стихийной силой. И там, в путанице изодранных стволов, обрубленных ветвей, на красноватом, еще не высохшем песке, темнело несколько человеческих фигур в гимнастерках родного защитного цвета. Они лежали неподвижно, в странных, неестественных позах: кто — уткнувшись лицом в песок, кто — на спине, разбросав руки, кто — привалившись к брустверу полузасыпанного окопа.

Военный человек, оглядевшись, сразу понял бы, что произошло возле этого лесистого холма, господствовавшего над окружающей местностью и как бы запиравшего выезд на гать. Судя по не успевшей еще завянуть хвое, бой здесь отгремел совсем недавно. По гати — единственному пути через болото — отходили части Советской Армии. Артиллерийский дивизион получил, по-видимому, приказ окопаться на холме и задержать танковые авангарды противника. Позиция была выбрана превосходная. С вершины высотки, поросшей сосняком, открывался широкий вид на просторные колхозные поля, обрамленные по горизонту сизыми зубцами леса, на дорогу, вьющуюся по пологим холмам в зыбкой желтизне доспевавших нив. Артиллеристы выкопали на самом взлобке неглубокие подковообразные дворики для пушек и сами зарылись в песок, а ниже, в чаще соснового подлеска, на солнечной полянке, заросшей богородицыной травой да тем, что ребятишки зовут «заячьей капустой», успели даже отрыть ложные позиции.

Судя по всему, это были опытные, хладнокровные воины, и сражались они искусно, с выдержкой и упорством.

Несколько танков и тяжелых дизельных бронетранспортеров, сгоревших на дороге у самого подножия холма, молча свидетельствовали, что замаскировавшийся дивизион начал неравный бой внезапным ударом с самой близкой дистанции. Схватка была, по-видимому, затяжная. Откатившись после первых залпов дивизиона под прикрытие крутого оврага, пересекавшего поле с севера на юг, вражеские бронечасти переформировались и, выбросив вперед сильный танковый кулак, начали атаку высоты по всем правилам военного искусства. Всюду, куда достигал глаз, просторные нивы были исполосованы парными следами гусениц, исклеваны разрывами, черневшими в желтизне помятых хлебов. Спеша пробиться на гать, танки шли в атаку излюбленным немецким строем — углом вперед, вычерчивая зигзаги, с ходу засыпая высотку снарядами.

Артиллеристы отвечали расчетливо и точно. Много искромсанных, обгорелых железных коробок, похожих на вылущенные панцири вареных раков, виднелось во ржи то там, то тут. Теперь уже тихие и не страшные, эти машины с крестами, с драконами, с рысьими мордами, с пиковыми тузами, намалеванными на броне, громоздились по бровке извилистого оврага, темнели в кустарнике лесной опушки, теснились по дороге, наседая одна на другую, точно играли в какую-то жуткую чехарду. К сытному запаху разогретых солнцем хлебов, к терпкому аромату сосновой смолы ощутительно примешивались душная бензиновая вонь, тяжелый смрад горелой краски и пережженного машинного масла.

И все это сделала горстка советских солдат, окопавшихся со своими пушками в тени лесистого холма. Но дорогой ценой расплатились артиллеристы за то, что дали своим частям возможность оторваться от врага, висевшего у них на плечах. Песчаная высотка была начисто оскальпирована. Среди поверженных сосен, у разбитых, изувеченных пушек лежали защитники высотки с наскоро перебинтованными окровавленной марлей головами, с черными от пороховой гари руками и лицами, в изодранных гимнастерках, белевших солью на спине и подмышками, бурых и жестких от засохшей крови.

Муся и Митрофан Ильич медленно поднимались по откосу, стараясь услышать хоть какой-нибудь человеческий звук, хоть стон, хоть вздох. Но только сороки зловеще поскрипывали в кустах, отчаянно стрекотали на солнце кузнечики да трещали краснокрылые кобылки, выпархивая из-под самых ног.

На вершине холма, в неглубоком окопчике за большим сосновым выворотнем, сидел, согнувшись, худенький, остролицый юноша без каски, с тремя кубиками на черных петлицах. Правый рукав его гимнастерки был изодран и пуст. Левая, словно вылепленная из воска рука опустилась на зеленый ящик полевого телефона. Плечом он прижимал к уху переговорную трубку. Каска валялась у ног. Тут, на наблюдательном пункте, у телефона, по которому он, по-видимому уже без руки, истекая кровью, продолжал направлять удары пушек, и нашла его последняя пуля. Но и смерть не свалила командира на землю. Он так и застыл в углу окопчика, с биноклем на шее, с телефонной трубкой у уха, склонясь над картой прицелов. Деятельное, озабоченное выражение навек запечатлелось на его лице, пестром от крупных зеленоватых веснушек. Ветер шевелил прямые жесткие волосы. Казалось, юноша этот просто задумался, решая трудную боевую задачу, но сейчас вот решит ее, пружинисто вскочит на ноги, озабоченно посмотрит в бинокль, крутанет ручку аппарата и передаст команду: ориентир такой-то, прицел такой-то — огонь!

Митрофан Ильич и Муся остановились над телом старшего лейтенанта. Оба они даже приблизительно не знали военного дела и не могли, конечно, разобраться в сути неравного боя, происшедшего здесь, у въезда на гать. Но простое, зримое и понятное даже и неискушенному глазу соотношение потерь, самые позы, в которых полегли защитники высотки, — все поражало эпическим величием.

Старик тяжело опустился на колени и благоговейно поцеловал широкий чистый лоб артиллериста. Потом он встал, строгий и торжественный:

— Разве таких победишь? Убить можно, а победить — нет. Нам с тобой, Муся, урок… Ох, какой урок! — Обведя рукой оскальпированную высотку, он добавил: — Запомни это…

Сердито кашлянув, Митрофан Ильич надвинул шляпу на самые уши и быстро пошел, почти побежал с холма к гати, подступы к которой были истолчены ногами, колесами и гусеницами. Муся пошла было за ним, но спохватилась, нарвала белых и розовых бессмертников, вернулась к окопу и положила цветы на колени артиллеристу. Первый раз в жизни видела она так близко мертвого. И она с изумлением убедилась, что смерть может быть не менее величественной, чем жизнь.

Своего спутника девушка догнала уже на гати. Он размашисто шагал по гнилым, поросшим болотной травой бревнам, почавкивавшим под его ногами. Старик не обернулся и только вздохнул.

У девушки перед глазами стояли пестрое от веснушек лицо и рыжеватая прядь, которую легонько пошевеливал ветер. Говорить не хотелось.

Весь день, до самого заката, прошли они, погруженные каждый в свою думу. Не говорили о виденном и еще несколько дней пути. Но однажды, когда они в сумерках остановились на ночлег в глуши елового леса, у маленькой речки, тихо курившейся реденьким туманом, Митрофан Ильич, бросив на поляне охапку сушняка, собранного для костра, вдруг подумал вслух:

— Что из того, что фашист далеко зашел! Пришел — и уйдет, если останется кому уходить… С такими людьми… — Он, вздохнув, посмотрел на закат, туда, где далеко позади осталась высотка. — С таким народом любого врага победим!

И Муся, которая в эту минуту мыла у речки молодую картошку, быстро вращая ее в котелке, сразу поняла, о ком он говорит.

— А вы помните, какое у него было лицо? — отозвалась она из-под берега.

Митрофан Ильич зажег спичку, дал ей разгореться в сложенных ковшичком ладонях, неторопливо поднес к белым кудрям бересты, подсунутым под сосновые ветки. Легонько вспыхнув, береста стала завиваться, потрескивая, как сало на сковородке.

— Вот как долг-то перед Родиной выполняют! Дай бог нам с тобой выполнить его так же!

Всё пуще скручиваясь, с треском и воем разгоралась береста. Фиолетовые язычки пламени танцевали между сухими ветками. Костер вспыхнул со всех сторон и, запылав весело и бойко, осветил строгое, задумчивое лицо старика.

Где-то совсем рядом, за речкой, однообразно, настойчиво кричал перепел. Тонко звенели комары. Вода чуть слышно обсасывала травянистые берега. Из теплой влажной тьмы Муся с любопытством посматривала на спутника.

«А у него есть чему поучиться! Ходит-то как, а костры как разжигает… И о жизни мысли хорошие. Вот тебе и «канцелярская промокашка», вот тебе и «арифмометр с бородкой»!..»

7

Заснула Муся в тот вечер моментально, едва успев улечься на душистой постели из еловых лапок, которые на этот раз она нарубила сама и для себя и для спутника.

А Митрофана Ильича опять одолевала бессонница. Чтобы огонь или запах дыма не привлек кого-нибудь к их ночлегу, он раскидал костер, тщательно залил водой головешки, затоптал угли. Собрал сушняку на завтра. С песком вымыл закоптелый котелок. Потом улегся на спине, закинув руки за голову, и задумался.

Как хорошо было раньше в такую теплую зеленоватую летнюю ночь, мягко мерцающую звездами-светляками, тихо курящуюся живыми волоконцами прозрачного тумана, лежать вот так в душистой траве, на земле, медленно отдающей дневное тепло! Какой величественный покой разлит в этот час в природе, каким богатырским сном спят лес, и луг, и речка, подернутая туманом! Как радостно было человеку, уставшему за неделю работы, приобщиться в такую теплую ночь к отдыху самой природы, подслушать шорохи сонного леса, вдохнуть ароматы цветущих трав, усиленные росистой прохладой!

Та же летняя ночь, то же тихое мерцание зеленоватого прозрачного неба, тот же волокнистый туман стелется над лугом, так же тянет с реки холодной, душистой влагой, но нет ни покоя, ни радости. В лягушечьем гомоне слышится что-то тревожное, настораживающее. Выпь плачет, как мать над потерянным сыном. В сладком запахе медуницы, доносимом ветерком из-под берега, чудится примесь тления. И даже в однообразных перепелиных криках, которые с детства понимались как «спать пора», слышится теперь: «Иди гляди! Иди гляди!»

Что же случилось? Ведь здесь врагов даже и не было, они прошли стороной. Война обтекла эти лесные чащи. Но летняя ночь не несет ни радости, ни покоя, слух насторожен, нервы натянуты. Митрофан Ильич нетерпеливо посматривает за речку — не видно ли там желтой полоски рассвета, скоро ли можно трогаться в путь. Ох, скорей бы уж утро, что ли!

В заводи туго плеснула большая рыба. Кряхтя, охая совсем уж по-стариковски, Митрофан Ильич поднялся со своего душистого ложа, сделал из сучка и бересты факел, зажег его, спустился к воде. Он поймал рукой несколько пестрых пескариков, дремавших в камнях на небольшом перекате. Этими рыбками он наживил крючки и поставил две жерлицы в заводи, у тенистого омутка, который приметил еще с вечера. Хорошая щука будет не лишней при их быстро иссякающих запасах.

Проследив за ажурными кругами, расходившимися по тихой воде, старик собрался было уже снова попробовать уснуть, но тут взгляд его упал на какую-то вещицу, золотисто сверкавшую на самой тропинке. Митрофан Ильич так испугался, что рубашка у него на лопатках сразу стала влажной. Неужели мешок лопнул и это выпало из него, когда они вечером здесь проходили?

Митрофан Ильич бросился на колени, дрожащей рукой схватил сверкающий предмет. Это была раковина речной жемчужницы. Должно быть, сорока выудила и вылущила ее, И хотя на ладони лежала всего только перламутровая створка моллюска, сердце у старика продолжало тревожно биться. Ведь они же приняли ценности просто на вес, взвешивали впопыхах и, конечно, неточно. Что-нибудь может затеряться, а возможно, и затерялось, когда они перекладывали вещи из мешка в мешок. И этого не учтешь, потому что все принято без описи. Даже самого грубого списка до сих пор не составлено.

Как же это он, опытный банковский работник, так оплошал? Все спешка, спешка… И еще эта девчонка, у которой ветер в голове и которая относится к ценностям, как к картошке. Впрочем, нет, к картошке она относится бережно. Вон как она сегодня пересчитывала ее по штукам, прикидывая, на сколько дней хватит им запасов. И несет она картошку без препирательств, без воркотни… Удивительная чудачка!

«Нет, все это нужно исправить, исправить сейчас же! Но как? — раздумывал он, все еще держа в руках раковину. — Попробуй заактируй, когда нет ни чернил, ни клочка бумаги. На бересте, что ли, прикажете писать, по примеру древних? Можно бы было, конечно, и на бересте, да разве упишешь! Ведь сколько его, золота-то, и разных вещиц… Полотно рубахи? Это мысль… Но какой же это, должно быть, адский труд — писать на полотне! Сколько суток на то уйдет… Да, задача!»

Небо на востоке уже светлело, зазолотили верхушки сосен, но непроснувшийся лес был еще полон лиловатого утреннего тумана, когда Митрофану Ильичу пришла в голову спасительная мысль: а «почетные грамоты»! Ну да, именно «почетные грамоты», «листы ударника», горсоветские аттестаты, все эти памятки долгой и честной трудовой жизни, которые он взял с собой. Их ведь много, их будет достаточно, чтобы мелко переписать на обратной чистой стороне документов все, что им сдали железнодорожники.

Старик вскочил. Умылся в реке, курившейся розоватым парком, вытерся подолом рубашки, довольно крякнул, почувствовав прилив сил. За дело! Грамоты были в мешке, лежавшем у Муси вместо подушки. Он осторожно приподнял голову девушки, извлек трубку бумаг. Муся не проснулась. Она только почмокала по-детски губами и, подтянув колени почти к подбородку, поплотнее свернулась калачиком.

«Отлично, пусть себе спит подольше! По крайней мере, никто не будет жужжать над ухом». Старик укрыл девушку с головой одеялом, а сам пристроился к толстому, ровно спиленному пню, разложил на нем бумагу, извлек из кармана гимнастерки старомодное пенсне, посадил его на нос и опытной рукой принялся графить бумагу. Эту простую канцелярскую работу он делал с тем радостным подъемом, с каким художник, надолго отрывавшийся от своего мольберта, снова берется за кисть. Даже руки у него чуть-чуть дрожали, когда он чернильным карандашом выводил ровным почерком знакомые и чрезвычайно ему симпатичные теперь слова: «Инвентарная опись ценностей, принятых 2 июля 1941 года городским отделением Госбанка от граждан Иннокентьева Е. Ф. и Черного М. О., подлежащих сдаче в первую же контору Госбанка СССР на не оккупированной территории». Дальше привычной рукой он выводил название граф: «Номер по порядку», «Что принято», «Особые приметы», «Примечание». Пересадив пенсне с переносицы пониже на нос, он начал опись, постепенно перекладывая вещи из одной кучки в другую.

Он работал, как и всегда, старательно, быстро и четко, совершенно позабыв, что сидит не в конторе банка, а под утренним розовеющим небом у пня с янтарно блестевшими годовыми кольцами. Никогда еще он так не наслаждался самим процессом привычной работы, как сейчас, когда был оторван от нее кто знает на сколько времени, может быть навсегда. Лишь изредка он останавливался, отрывался от аккуратно заполненных граф, чтобы распрямить онемевшую спину да похрустеть суставами пальцев. Это было у него признаком довольства. Ах, как работалось ему в это утро! Даже показывая почтительно покашливавшим колхозным садоводам свой виноград «аринка», он не испытывал такого удовольствия, как в эти часы, сгибаясь в неудобной позе у пня над графами, строго выведенными на бумаге…

Муся, разбуженная жарким солнечным лучом, увидела такую картину: невдалеке, без гимнастерки, в подтяжках, прищипнув кончик носа «чеховским» пенсне, Митрофан Ильич сидел перед пнем и, наклонив голову набок, старательно писал. На лице у него было то сосредоточенное, деловое выражение, какое у него привыкли видеть в банке. На фоне щедро умытого росой леса все это выглядело так странно, что девушка не удержалась и прыснула со смеху.

Назад Дальше