– У товарища Сталина другое мнение. Он предлагает назвать картину «Светлый путь».
Режиссер нахмурился. Нет, безусловно, «Светлый путь» – хорошее название, а «Золушка», как ни крути, сползает к детской сказочке братьев Гримм. Или Шарля Перро?
– А при чем тут Представитель? – осведомился он.
– Притом, что новый фильм Чаплина, «Великий диктатор», вообще не выйдет, – тихо произнес предкомитета СНК. – Собственно, фильма уже нет как такового. И Чаплина… Чаплина тоже нет. Вы хотите повторить его судьбу?
– Нет, не думаю, – растерянно отозвался Григорий Васильевич.
– Тогда идемте.
На глазах у съемочной группы они подошли к лоснящейся туше, развалившейся в углу цеха. Она всё так же беспорядочно пульсировала, а багровый глаз вращался в разные стороны, пока неожиданно не остановился прямо на них.
– Приветствую тебя, о Древний, – почтительно и громко произнес старший майор госбезопасности. Александров знал, что в сложной, построенной на вражде и противоречиях, иерархии пришлых человеку разобраться было почти нереально. С самого начала установилось обращение «Древние», хотя сами они, казалось, не обращали на такие мелочи никакого внимания.
Вот и сейчас режиссер сомневался, что Представитель ответит или хоть как-то среагирует. Но влажный, хлюпающий голос, исходящий откуда-то из внутренностей туши, пробормотал:
– Я слушаю…
Дукельский отшатнулся. Видимо, он сам не ожидал ответа.
– Название… – пробормотал он нерешительно. – Вы прибыли… Я хотел уточнить насчет названия фильма… Мы снимаем фильм…
– Я знаю, – прохлюпал Представитель, и щупальца хищно заплясали. Запах скотобойни усилился, перекрывая ароматы кондитерской.
– Товарищ… Товарищ Сталин хотел бы назвать фильм «Светлый путь». Вы ничего не имеете против?
Представитель молчал. Угольно-черная плоть содрогалась, щупальца шевелились всё быстрее.
– Я председатель комитета по кинематографии при Совнаркоме, – совсем упавшим голосом произнес Дукельский.
– Подойди, – отозвался Представитель.
Старший майор сделал шаг, другой. Внезапно щупальца выстрелили вперед, оплели Дукельского и потащили к внезапно распахнувшемуся под багровым глазом круглому ротовому отверстию, усеянному игольчатыми оранжевыми зубами.
Один из верных лейтенантов бросился к Дукельскому, вытаскивая из кобуры пистолет, второй, уронив портфель, кинулся прочь из цеха. Сухо захлопали выстрелы, по бетонному полу цеха запрыгали латунные гильзы, но Представитель не обратил ни малейшего внимания на впивающиеся в его тело пули. Он подволок к себе слабо сопротивляющегося Дукельского и откусил ему голову.
Замерший без движения режиссер слышал, как хрустит череп на оранжевых зубах, сокрушающих его, словно конфету-«подушечку». Потом Представитель бессильно уронил безголовое, слабо подергивавшееся тело старшего майора и вперил взгляд единственного глаза в стрелявшего лейтенанта. Тот упал на колени, обхватил голову руками и принялся кататься по полу, истошно завывая. Глаза его вылезли из орбит, а потом выплеснулись наружу вместе с комковатым слизистым содержимым.
– Мама! – крикнул лейтенант и затих.
Тишина длилась пару секунд, после чего завизжала Орлова. Краем глаза Григорий Васильевич видел, как оператор зажал ей рот и потащил прочь, но Представитель не обращал на это никакого внимания. Он сделал еще несколько жевательных движений, удовлетворенно хлюпнул и прогудел:
– Подойди…
Несомненно, он обращался к Александрову.
Режиссер обернулся. Он увидел, что на него смотрят все собравшиеся: непрерывно крестящиеся ткачихи, почему-то упавший на колени поэт-песенник, мрачный Кноблок… Где-то под потолком пессимистично похрипывали старые фабричные вентиляторы.
– Иду, – сказал Григорий Васильевич.
Навстречу ему протянулось щупальце. Всего одно, и он сумел рассмотреть маленькие ярко-розовые рты, которыми была покрыта его поверхность. Нежные, и в то же время безумно опасные.
Щупальце обвило правую руку режиссера, легло поверх швейцарских часов «Омега», и всё тот же сырой голос велел:
– Иди. Снимай.
– А название?! – с трудом выдавил Григорий Васильевич.
– Названия не нужно. Снимай, – и щупальце, молниеносно освободив руку, подтолкнуло его к съемочной площадке.
Александров отступил, едва не споткнувшись о тело старшего майора Дукельского. Снова огляделся по сторонам и крикнул:
– Все по местам! Снимаем! Люба, к станку!
И услышал, как стукнула хлопушка и застрекотала кинокамера.
Владимир Березин
МОЛЕБЕН ОБ УРОЖАЕ
В деревне бог живет
не по углам…
Сурганов сошел с поезда и стал искать подводу. Подводу, а что ж еще, другого транспорта тут отродясь не водилось.
Подводы не было, и пришлось идти к начальству.
Начальник станции сидел в обшарпанной комнате под двумя темными прямоугольниками на стене. Старые портреты сняли, а что вешать при новой власти – никто не сказал. Левый, очевидно, был портрет Ленина, а правый – Сталина.
Таков был раньше иконостас. Впрочем, иконы запретили давным-давно, а теперь запрет подтвержден новой властью.
Сурганов хорошо помнил, как у них в гарнизоне снимали такие же портреты. А большую статую вождя утопили в море. Белый Сталин смотрел из глубины на швартующиеся корабли Краснознаменного Тихоокеанского флота, пока этот флот существовал.
Теперь Советская власть кончилась, страной правил Общественный совет, вот уже пятый год издавая причудливые указы.
Сурганова демобилизовали с флота на особых условиях. Он догадывался, что так Общественный совет покупает свое спокойствие – там панически боялись военного переворота.
Военный переворот дочиста бы выкосил ту часть старой элиты, что сохранила власть. А она, эта элита, помнила, как всего несколько лет назад сама чистила армию. Она помнила расстрельные списки и всех этих способных, да сноровистых, что пошли по первой категории удобрять советскую землю.
Но еще все понимали, что военный переворот – это война, и война не с внешним и понятным врагом, к примеру, с японцами, к которым приклеилось слово «милитаристы», или с немцами, к которым прилипло итальянское «фашисты».
Теперь все были заедино, и в деревнях половина кастрюль была с клеймом «Рейнметалл». Японцы бурили нефть на Сахалине, но все рабочие были русскими.
Мир стал однородным, потому что война была бессмысленной. Разве на Кавказе, где огнем и мечом горцев приводили к новой вере.
Но по-настоящему воевать можно было только с пришедшими на землю богами нового времени, просочившимися изо всех щелей существами. Но воевать с ними было невозможно.
Их мало кто видел, поэтому слухи о новой сущности мира были особенно причудливы.
Пока Сурганов ехал в поезде, он наслушался всякого – и про то, что гигантская тварь сидит в Москве-реке под Кремлевской стеной, и про то, что раз в году, на Иванов день, по земле скачут на четырех конях египтяне, мстя христианам за казни египетские. Один египтянин с головой птицы, другой с головой жабы, третий – вовсе без головы, а у четвертого, хоть она и есть, но глядеть ему в лицо нельзя – сразу упадешь замертво.
И вот Сурганов ехал через всю страну, курил в окошко, а потом смотрел через дырочку в морозных узорах на пустое пространство у железной дороги. В стране вроде бы ничего не изменилось, но он понимал, что старый порядок сломался. Это было больше, чем завоевание – народу возвратили право на суеверие. Была отменена не только Советская власть, но и Церковь.
Всё вернулось не на сорок лет назад, а на тысячу. Не к царю, а к Перуну.
Всего три года понадобилось на то, чтобы к этому все привыкли.
Может, это лишь казалось бывшему капитану третьего ранга Сурганову, прижавшему лоб к вагонному стеклу.
Он посмотрел в глаза начальника станции жестко и спокойно, так, как он смотрел в перископ подводной лодки.
Сурганов смотрел в глаза начальника, а тот косился на его орден Красной Звезды, который, по сути, носить тоже не следовало бы.
– Чо надо? – хмуро сказал начальник станции.
– Нужен транспорт до Манихино.
– Нету.
И тогда Сурганов сунул ему под нос бумагу.
Начальник поежился и сам пошел распоряжаться.
Подвода привезла Сурганова прямо к крыльцу райсовета.
Сцена повторилась – только над председателем темнел на стене один прямоугольник, а не два.
– Я ветеран. – Сурганов посмотрел ему прямо в глаза. Он снова посмотрел так, как смотрел на японский авианосец в перекрестье сетки.
– Мне положено имение.
Председатель сразу сник.
Он засуетился и, не поднимая глаз, стал быстро-быстро теребить бумагу. Зрелище было отвратительное.
Председатель знал, что военным ветеранам положено имение по их выбору.
В право на имение, волей Древних, входили еще крепостные, двенадцать, если отставной воин был одинок, и двадцать четыре, если у него была семья.
Бумаги Сурганова были на двенадцать.
– У нас есть усадьба старого графа. Бывший колхоз «Коммунар». Там, правда, все разбежались, но не извольте беспокоиться. Простите, товари… добрый барин, но у вас… – Он ткнул Сурганова в китель, туда, где на черной ткани горел орден Красной Звезды.
Носить не только советские ордена, но и старые, с крестами и святыми, было запрещено.
Сурганов вынул из кармана другую бумагу и, не выпуская ее из рук, сунул под нос председателю.
– Читать здесь. Второй абзац.
Тот медленно повел глазами, шевеля губами в такт движению зрачков, и добрался, наконец, до строчки «Разрешается ношение любых знаков отличия».
Председатель склонился в поклоне.
Усадьба оказалась запущенной, но, к счастью, очень маленькой.
Барское хозяйство было во многом порушено, а колхозное не выстроено. Всё было, и дом, и флигели, и конюшня, но на всем лежала печать нищеты. А нищета – это не пустота, а заполненность пространства мерзкими нищенскими вещами.
В конюшне не было лошадей, а лишь гнилые доски. Во флигелях провалена крыша. Исправно действовал лишь громкоговоритель на столбе. Эти громкоговорители-колокольчики повесили всюду, чтобы с шести утра до полуночи говорить с народом. Но слов не хватало, и колокольчики хрипели старые песни, из которых вымарали слово «Бог» и прочие символы веры.
Новый дом Сурганова был невелик и сильно обшарпан. Но легкой жизни никто и не обещал, это он понял еще в поезде.
Он сам привел в порядок спальню графа на втором этаже. Мебели тут не было, кроме сломанного рояля и гигантской кровати под балдахином. Такую кровать не перетащишь в крестьянский дом – вот она и осталась.
Через день появилась челядь.
– Я капитан третьего ранга Сурганов, военный пенсионер. Волею божеств… – Голос его задрожал, как дрожал при каждом построении, когда он стоял перед строем краснофлотцев. Каждый из них тогда еще помнил прежнюю присягу, где всякий сын трудового народа звал ненависть и презрение трудящихся на свою голову, если он нарушит торжественную клятву. Они все нарушили присягу – а те, кто остался верен ей, превратились в прах и пепел; те, кто дрался с неведомыми существами, заполонившими мир, сейчас выпадают на землю летним дождем, их съели рыбы и расточили звери.
А оставшиеся выбрали жизнь, и теперь каждый час жизнь напоминала им о предательстве.
Их подводная лодка дралась с японцами в тридцать девятом и топила их авианосцы в сороковом, когда те вышли в море драться с древними божествами с именем своей Аматэрасу на устах.
И вот за это ему дарована земля посреди России и двенадцать рабов.
– Волею божеств, – продолжил он привычно. – Я ваш хозяин и судия. Будем жить честно и дружно, как и прежде. При мне всё будет, как при…
Он замялся, подбирая слова:
– Как при бабушках и дедушках.
Первой к руке подошла старуха, которая не очень понимала что к чему:
– Скажи, милок, а колхозы отменять будут?
Они-то и были – колхоз, бывший колхоз, который перевели в новую крепость. Но тут старуху толкнула в бок ее дочь и жарко зашептала ей что-то в ухо. Видимо то, что это новый барин.
Старуха упала на колени и чуть было не перекрестилась, но вовремя спохватилась.
Сурганов в тоске отвернулся.
Дни потянулись за днями, и он устроил свой быт и управление хозяйством по флотскому уставу.
Дело кое-как налаживалось. Главное теперь – не упустить урожай.
Пришла весна, то время, пока нет комаров, но солнце уже ощутимо пригревает землю.
Сурганов уходил в рощи неподалеку от усадьбы и валялся там на сухой прошлогодней траве.
Как-то он сидел, прислонившись к березе, и смотрел в белое майское небо – не было ни облачка.
Вдруг что-то изменилось в этом небе.
Плыли боевые дирижабли.
Они шли строем – три в первой группе, за ними еще два раза по три.
Даже снизу были видны круглые пятна на месте закрашенных звезд.
Там, во внешнем мире, продолжалась какая-то жизнь, вернее, смерть. Видимо, снова волновался Кавказ, и Общественный совет, верный воле новых богов, следовал ермоловским путем.
На следующий день он объезжал свои небольшие владения, как вдруг почувствовал неладное, и упал с лошади за секунду до того, как воздух разорвал выстрел.
Кавалерист из Сурганова был неважный, и упал он грузно и тяжело, но всё же успел откатиться в кусты. Наган его был слабым подспорьем против неизвестного врага, и Сурганов почел за благо притвориться мертвым. Кусты зашевелились, и, озираясь, перед ним появились двое подростков с берданкой наперевес.
С расширенными глазами они подбирались к кустам, и Сурганов без труда перехватил ружье за ствол, а потом пнул хозяина сапогом в живот.
Совсем мальчики. Мальчики, которые не умели убивать, но хотели убить.
– Ну?
– Мы не скажем ничего! – прошипел старший и гордо запрокинул подбородок. Он, видно, уже представлял себе героическую смерть и пытки.
Тогда Сурганов пальнул из нагана прямо у него над головой, так что пуля выбила из березы длинную щепу.
– Не надо, не надо, – заныл мальчик, и Сурганов увидел, что это действительно мальчик, жалкий и испуганный. Сурганов с тоской глядел на него.
– Как звать?
– Ваней.
– Вот что, Ваня. Я вас отпущу, но пусть сегодня старший придет ко мне. Ночью придет, говорить будем.
– А ты, значит, гражданин нача… а ты, барин, со стражей ждать будешь?
– Вот еще, делать мне больше нечего, – и Сурганов добавил, чуть помедлив: – Милость богам.
Хорошие, чистые мальчики. Им всегда сложнее перестроиться, чем взрослым. Наверное, они читали Гайдара, все эти «школы» и «эрвээс», они хотели подвигов и счастья для тех, кто останется после них. Бедные, бедные мальчики. Кто их послал на смерть?
Ночью к нему стукнули в дверь.
Мальчики сдержали слово. Не побоялся прийти даже тот, кто послал их на смерть.
Молодой человек, что явился к нему, был Сурганову знаком. Школьный учитель, молодой парень лет двадцати. Биография читалась у него на лице – комсомолец, учительский техникум, год или два работы в школе, и тут пришли Древние. Жизнь перевернулась, и что делать – непонятно.
– Садись, чайку попей, – Сурганов подвинул ему стакан.
Учитель нервничал, и хозяин стал опасаться, что он вдруг полезет за пазуху, вон как оттопыривается его пиджачок, и, неровен час, еще пальнет не глядя, да еще и сам себя заденет.
– Вот что, Николай Гаврилович, вы свой шпалер выложите, а то он вас слишком возбуждает, как матрос институтку, – Сурганов не удержался от присловья из своей прошлой жизни. Учитель помялся, посверкал глазами, но пистолет выложил – довольно большой для него «Тульский Токарев».
– Что делать будем?
– Мы будем драться!
– С кем, со мной? Ну со мной дело нехитрое. Вас я положу как утку, но ведь потом приедет Особое Совещание, и ваши ученики… Сколько их, кстати? Трое? Пятеро? И ваши ученики, согласно Уголовному Уложению, будут принесены в жертву.