Будущий Придаток Фархада иль-Рахша. Который станет бывшим, так и не став настоящим.
– Ильхан мохасту Мунир суи ояд-хаме аль-Мутанабби! – глухо прозвенело позади меня.
Никогда в своей жизни не слышал я ТАКОГО звона; и неведомо для меня было значение сказанного.
Треснула одна из опор деревянной подставки, две других не выдержали веса старого ятагана, согнулись, спружинили, покачнулся палисандровый постамент...
Я это видел.
Скрежетнули когти по гладкому полу, рывком разогнулись мощные лапы, посылая чауша в воздух с неотвратимостью взбесившейся судьбы...
И это я видел.
Двое летели навстречу друг другу: освободившийся зверь, обуянный жаждой убийства, и обнаженный ятаган Фархад, чьи ножны зацепились кольцом за обломившуюся опору подставки, пославшую Блистающего в полет.
– ...Мунир суи ояд-хаме аль-Мутанабби! – эхом прозвучало во второй раз. Грозно и непонятно.
А потом Чэн, словно во сне, протянул правую руку и легко поймал Фархада за рукоять.
Впервые мой Придаток держал одновременно со мной другого Блистающего; но разве не впервые существовал Придаток (опять это проклятое слово!) с невесть чьей латной перчаткой вместо руки?!
Сгоряча я даже и не заметил – почти не заметил – что вновь думаю о Чэне, как о Придатке, а потом я внезапно увидел пылающий Кабир, проступивший сквозь стены зала, гневно заржал призрачный гнедой жеребец, и я сделал то, что должен был сделать.
Сделал.
Сам.
Или не сам?..
Но я это сделал.
6
...Придаток Шешеза тяжело спустился с помоста, словно прошедшие мгновенья состарили его на добрый десяток лет – срок, ничтожный для Блистающего, но не для Придатка – и, обойдя убитого чауша, приблизился к лежащему Шешезу.
Нагнулся.
Поднял.
Шешез Абу-Салим фарр-ла-Кабир молчал.
Его Придаток еще немного постоял и вернулся к мертвому зверю. Присев у тела, он замер на корточках; Шешез осторожно потянулся вперед и почти робко коснулся разрубленной головы с навечно оскаленной пастью.
Разрубленной.
Чисто и умело.
Как умели это делать ятаганы фарр-ла-Кабир, рубя неживое; и я еще подумал, что легенды о Фархаде могут оказаться правдой, и старый ятаган рубил некогда многое, о чем не стоит лишний раз вспоминать.
Окровавленный Фархад иль-Рахш по-прежнему находился в правой руке Чэна.
Потом Шешез толкнул голову чауша, и та запрокинулась, открывая бурую слипшуюся шерсть на пронзенной насквозь шее зверя.
Ятаганы так не умеют.
Так умею я.
О Дикие Лезвия, ставшие Блистающими – как же это оказалось просто! До смешного просто!..
И я негромко рассмеялся. Смерть и смех – вы, оказывается, часто ходите рядом!
Да, сегодня передо мной и Фархадом был зверь, дикий безмозглый зверь, хищный обитатель солончаков – но, может быть, с Придатками все получается так же просто? Так же естественно? Значит, дело не в руке – верней, не только в руке из металла – но и во мне?! В кого ты превращаешься, Мэйланьский Единорог? Куда идешь?!
Неужели таков Путь Меча?!
Чэн спрыгнул вниз, подошел к Придатку Шешеза и отдал ему Фархада. Сам Шешез Абу-Салим слабо вздрогнул, когда его Придаток коснулся железной руки Чэна; я сделал вид, что ничего не произошло, и тщательно вытерся о шкуру убитого чауша.
Так, словно не раз делал это раньше.
– Фархад! – тихо позвал я потом (мне легче было обращаться к старому ятагану, когда его держал чужой Придаток). – Фархад иль-Рахш фарр-ла-Кабир!
Он не отозвался.
Он спал. Или притворялся. Или думал о своем.
Какая разница?
– Что ты хочешь спросить... Высший Дан Гьен? – ответил вместо иль-Рахша Шешез, и голос его был неестественно бесстрастен.
– Я хочу знать, что кричал Блистающий Фархад перед тем, как...
Я не договорил.
Шешез Абу-Салим поднял на ноги своего Придатка, возвратился к сломанной подставке, долго смотрел на нее, а потом его Придаток осторожно положил иль-Рахша просто поперек колыбели, так и не облачив его в потерянные ножны.
– Здесь никого нет, – бросил Шешез, отвечая на еще один вопрос, который я так и не задал вслух. – Дитя-Придаток Фархада в другом месте. В этой колыбели он только спит по ночам, да и то не всегда. Значит, Высший Дан Гьен, ты хочешь знать, что кричал мой двоюродный дядя Фархад?.. Он кричал: «Ильхан мохасту Мунир суи ояд-хаме аль-Мутанабби!» Я и не думал, что когда-нибудь услышу этот забытый язык, да еще в своем доме...
Я ждал.
– Это означает, – сухо продолжил Шешез Абу-Салим, – это означает: «Во имя клинков Мунира зову руку аль-Мутанабби!» Ну что, ты доволен, Единорог?
Мое прозвище почему-то далось ему с трудом.
– Аль-Мутанабби? – задумчиво лязгнул я, опускаясь в ножны. – Это Блистающий?
И тут же устыдился собственной глупости. Раз у этого аль-Мутанабби была рука – кем он мог быть, если не Придатком?
Шешез будто и не заметил моего промаха.
– В роду Абу-Салимов, – заметил он, – бытует старое придание, что когда южный поход Диких Лезвий увенчался взятием Кабира, и лучший ятаган нашей семьи стал первым фарр-ла-Кабир... так вот, его Придатка якобы звали Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби. И я не раз слышал от того же Фархада, что в черные дни Кабира вновь придет время для руки этого Придатка. Правда, я всегда посмеивался над велеречивостью старика, когда он в очередной раз принимался излагать мне одно и то же...
– Во имя клинков Мунира зову руку аль-Мутанабби... – повторил я. – А клинки Мунира – это тоже из ваших родовых преданий? И кто такой Мунир? Имя? Город? Местность?
– Не знаю, – ответил Шешез, – ничего я толком не знаю... Я знаю только, Единорог, что время испытаний для тебя закончилось. И еще кое-что закончилось...
Он резко взлетел вверх и описал двойную дугу над головой своего Придатка.
– Смерти! – взвизгнул ятаган. – Смерти, убийства, несчастные случаи, призраки Тусклых – все это закончилось! Тишь да гладь! Вот уже две недели, как в Кабире все спокойно! И я не могу больше, я все время жду неведомо чего, я боюсь собственной тени... Это проклятое затишье вымотало меня хуже ежедневных сообщений об очередных убийствах! И вдобавок этот харзиец, пылающий ненавистью, этот Пояс Пустыни... последнее его сообщение было с дороги Барра, что ведет к границе с Мэйланем – и с тех пор он молчит! А сообщал, что напал на след... Выходит, однако, что след напал на него...
Шешез успокоился так же неожиданно, как и вышел из себя.
– Мир переворачивается, Единорог, как песочные часы, и прошлые песчинки вновь сыплются в чашу настоящего... Я схожу с ума от неизвестности, Кабир мечется от стены ужаса к двери благополучия, ты веришь Дзюттэ Обломку и пытаешься спасти испорченного Придатка, Маскин Седьмой из Харзы... он учится убивать, Шипастый Молчун заставляет своего Повитуху приклепать твоему Чэну неизвестно чью руку, а Фархад глядит на нее и взывает к руке аль-Мутанабби!.. Наверное, и впрямь настали черные дни Кабира! А я – я плохой правитель для черного времени... слишком уж долго за окнами было светло.
И я понял, что аудиенция закончена.
А еще я вспомнил, что в тот момент, когда в доме Гердана впервые сжались стальные пальцы – Дзюттэ Обломок сказал почти то же самое, что и Фархад иль-Рахш.
Дзюттэ сказал: «Во имя клинков Мунира!..»
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
А вечеринка – или празднество, как пышно выразился Заррахид – прошла на редкость успешно.
Гости были милы и подчеркнуто беззаботны, Гвениль все время острил и все время неудачно, зато Махайра – удачно, но тому же Гвенилю стоило больших трудов не обижаться на Бронзового Жнеца; Заррахиду я строго-настрого запретил прислуживать – для этого понадобился приказ по всей форме о переводе эстока на сегодняшний вечер в ранг гостя – и теперь мой Заррахид рьяно ухаживал за Волчьей Метлой и был совершенно неотразим...
Детский Учитель семьи Абу-Салим молчал, как всегда, но молчать он умел весьма выразительно, передавая различные оттенки настроения – и я решил, что на этот раз Детский Учитель молчит доброжелательно. Помалкивал и Обломок, словно растеряв с того памятного дня изрядную долю своих причуд и чудачеств.
Беседы велись исключительно светские, не на победу, а так – для развлечения, с многочисленными уступками Беседующих сторон друг другу, и я просто диву давался, глядя на галантного эспадона или почти благопристойного Дзюттэ.
Сам я в Беседах не участвовал, довольствуясь ролью зрителя и – иногда – третейского судьи. Меня останавливала отнюдь не неуверенность в железной руке – после убитого чауша я не сомневался в ее своеобразных возможностях, и лишь слегка побаивался их – а просто я по гарду был сыт происшедшим, да и гости мои старались не очень-то задевать Единорога.
На всякий случай. Тем более что случаи в наше смутное время действительно пошли – всякие...
«Да, наверное, – думал я, глядя на Придатков, уходящих по завершению Бесед к накрытому столу, и на друзей-Блистающих, собравшихся в оружейном углу вокруг тяжеловесного Гердана и оживленно спорящих о чем-то, – наверное... Если очень постараться, то они все обучатся... обучатся убивать. Собственно, почему “они”?! Нас, нас всех можно научить щербить и ломать друг друга, бесповоротно портить Придатков, бешено кидаться вперед с горячим от ярости клинком; и кровавая пена будет вскипать на телах бывших Блистающих... И в конце концов мы разучимся Беседовать, ибо нельзя Беседовать в страхе и злобе».
За столом Придатков раздался взрыв хохота, а в оружейном углу Дзюттэ блистательно изобразил помесь кочерги и Шешеза Абу-Салима, отчего восторженные зрители весело взвизгнули – не переходя, впрочем, определенных границ. Что позволено шуту... то позволено шуту, а смеяться позволено всем.
«Странно, – думал я, вежливо блеснув улыбкой, – мир так велик, а я никогда не забредал даже в мыслях своих за пределы Кабирского эмирата и граничащих с ним земель, вроде того же Лоулеза! А живьем я и вообще почти ничего не видел, кроме Мэйланя да Кабира! Что происходит там, далеко, не у нас? – а там ведь наверняка что-то происходит! Откуда приехал в свое время в Кабир эсток Заррахид? Да разве он один... Как ТАМ – так же, как у нас, или по-иному? Может быть, то, что для меня – память латной перчатки, для них – реальность нынешнего дня?!»
Чтобы отвлечься от невеселых размышлений, я более внимательно глянул на Придатков за столом и увидел, как мой Чэн неловко опрокинул полный кубок, по привычке ткнув в него правой рукой.
«Интересно, а сможет ли он, Чэн Анкор, вообще взять что-нибудь этой рукой – что-нибудь, кроме Блистающего? Кубок, тростниковый калам для письма, поводья? А ну-ка, попробуем с другой стороны...»
Я расслабился, обвиснув на крюке, мысленно дотянулся до перчатки, прошел сквозь нее к Чэну – и он почувствовал это, он поднял металлическую руку и с удивившим даже меня упрямством вновь потянулся к опрокинутому кубку, под которым расплывалось по скатерти багровое пятно.
Да, умница, правильно, а теперь забудь про кубок... представь себе, что берешь меня... вспомни рельеф моей рукояти... ну ладно, давай пробовать вместе...
Стальные пальцы неуверенно дрогнули, потом слабо зашевелились, словно и впрямь припоминая нечто – и плотно охватили кубок. Чэн сперва с удивлением смотрел на это, но удивление быстро проходило, и ему на смену явились понимание и радость.
Тихая, спокойная радость. Значит – могу... то есть – можем.
Можем. Кубок, калам, поводья, что угодно. Вот только почему Я так счастлив от этого события? Ведь скажи кому из Блистающих о подобных отношениях с Придатком – не поверят. Решат, что рехнулся Единорог. На почве перенесенных страданий.
Ну и пусть. Просто они еще не знают о том распутье, на котором сходятся Путь Меча и Путь Придатка; а дальше, возможно, ведет всего один Путь.
Просто – Путь.
Один против неба.
И мне вдруг захотелось вслух задать мучившие меня вопросы – хотя бы малую их толику! – но задать их не Дзюттэ Обломку или тому же Детскому Учителю, а спросить и выслушать ответы Придатков.
Как?
А вот так...
Чэн уже стоял рядом со мной. И через мгновение, когда я оказался у него на поясе, а железная рука коснулась моей рукояти, усиливая чувство цельности – через мгновение мы, не сговариваясь, шагнули друг в друга на шаг дальше, на шаг глубже, чем делали это до того.
Теперь мы были не просто вместе, не просто Чэн и я – нет, получившееся существо скорее должно было называться Чэн-Я или Я-Чэн, в зависимости от того, чей порыв в том или ином поступке оказывался первым.