Русские женщины (47 рассказов о женщинах) - Лорченков Владимир Владимирович


47 рассказов о женщинах

Составители Павел Крусанов, Александр Етоев

От составителей

«В женщинах я ничего не понимаю», — признались нам три автора мужского и два женского пола.

«Женщина… увижу и немею», — оправдался словами классика ещё один, правда крупный, — натуральная зверь-машина.

«А может, лучше про русских стариков? Я б оторвался», — предложил величественный автор с эспаньолкой.

С таким обстоятельством пришлось столкнуться составителям этой книги в самом начале работы. Это настораживало. Когда собирался предыдущий сборник — «Русские дети», — ничего подобного никто не заявлял. В детях всякий знал толк, и, окидывая объект письма творческим взором, никто не немел. Странное дело: казалось бы, политика, футбол и женщины — три вещи, в которых разбирается любой. И вот поди ж ты…

Возможно, суть женщин и впрямь загадка. В отличие от сути стариков — те словно дети. В отличие от сути мужчин. Те устроены просто, как электрические зайчики на батарейке «Дюрасел», писать про них — сплошное удовольствие, и автор идёт на это, как рыба на икромёт. Мужчина что, сделал дело и ждёт, когда его спросят, сколько лимонов положить ему в чай. А как устроена женщина? Она хлопает ресницами, и лучших аплодисментов нам не получить. Всё запутано, начиная с материала — ребро? морская пена? бестелесное вещество сна и лунного света? Постигнуть эту тайну без того, чтобы повредить рассудок, пожалуй, действительно нельзя. Но прикоснуться к ней всё же можно. Прикоснуться с надеждой остаться невредимым. И смельчаки нашлись. И честно выполнили свою работу. Их оказалось 43.

На этот раз произведения выстроены без причуд — в алфавитном порядке по именам производителей.

Итак, 43 писателя. 47 рассказов. Слава отважным! Как говорили петербургские фундаменталисты, безумству храбрых поём мы колыбельную песню. Колыбельную — потому что ни «Русских мужчин», ни «Русских стариков» и никакого другого русского бестиария за этой книгой не последует. По крайней мере, не нашими стараниями. Хотя… кто знает? Мы в торбе Господа, и о путях Его не много знаем.

Валерий Айрапетян

История Лейлы

В макушке Лейла достигала потолка. Могучий треугольник её туловища застилал собою вход в кабинет. Как две стратегические боеголовки, выпирали из широкого торса груди, их тонус предполагал возможный запуск. Голос Лейлы позволял ей в минуты возмущения разряжаться яростью пароходного гудка. Каждое воскресенье она приносила своё окровавленное сердце и швыряла его мне под ноги.

— Вот, — говорила она. — Посмотри.

Мне следовало смотреть, а после говорить, что всё не так уж плохо, что жизнь — это всего лишь сон, иногда, правда, кошмарный. Помимо прямых обязательств, наложенных на меня профессией массажиста, я исповедовал Лейлу, успокаивал и настраивал на бодрый лад. Чтобы размять громаду её тела, я выкладывался как галерный раб.

Всегда трудоёмкий, массаж в случае с Лейлой превращался в род пытки. Простое поглаживание изматывало, точно строгание тупым рубанком, растирание роднило меня с дикарём, добывающим огонь трением.

Трагедия Лейлы заключалась в чрезмерной горячности её могучего тела, остудить которую никто пока не решился. Муж Лейлы, проявив горячность в служении и к сорока годам примеривший мундир полковника милиции, был холоден в постели, так и не сумев погасить неуёмного жара супруги.

Но Лейла не сдавалась: подсовывала мужу эротические журналы, зажигала ароматические палочки, рядилась в алое кружевное бельё, чем становилась похожа на гору с пылающими на ней маками. Периодами, устав от тщетных попыток расшевелить мужа, Лейла решалась завести любовника, даже давала перед сном клятву, что в течение недели найдёт себе любовника. В минуты ночных грёз воображение Лейлы подло выдавало Кларка Гейбла, который целовал Лейлу в губы и даже немного клонил её назад, придерживая монументальное туловище сильной и лёгкой рукой.

Таких клятв Лейла давала себе раз двадцать, но так и не дошла до реализации поставленной цели, так и не выполнила данных себе ночных обещаний. Мужчина, женский идеал которого хоть отдалённо напоминал бы Лейлу, если и существовал, то за пределами видимого ею горизонта. Несчастье своей жизни Лейла любила редкой, неистовой любовью. Она несла его в себе с тем трепетом, с каким вдруг забеременевшая, а прежде бесплодная женщина вынашивает младенца. Несчастье жило в ней, как опухоль, оно мучило её болью и ласкало надеждой.

— Вот, — повторяла она. — Посмотри.

Так прошли две недели и половина наших с нею встреч. После сеанса Лейла искрилась, как бенгальская свеча, и плотоядно поглядывала в мою сторону. Я же, облачаясь в мантию непроницаемости, улыбался в ответ и напоминал о необходимости соблюдать диету.

Уже на втором сеансе Лейла принялась расписывать передо мною исторические панорамы. Она имела диплом историка, но работала в компании по продаже соков. Любовь к истории помогала ей в минуты отчаяния, которое, видимо, и охватило её ко второму сеансу. В рассказах Лейлы оживали короли и придворные, лилась кровь изменников, текли лиловые соки затяжных оргий. Золото древности запылало передо мной как костёр.

Я наблюдал за тем, как Генрих Плантагенет влюбляется в Элеонору, слышал чудовищный вопль Эдуарда Второго, когда его анус пронзала раскалённая шпага, Иван Грозный в трёх от меня шагах прикладывал к своим зловонным язвам изумруды и сапфиры.

К пятому сеансу мы подошли к границам Нового времени. Царь Петр и Карл XII. Большие перемены, завёрнутые в алые полотнища предсмертных воплей. Уже к восьмому сеансу личная жизнь Ильича предстала передо мной, лишённая тайн. Окончание курса пришлось на развал Союза. Кутёж и свальный грех в кремлёвских палатах, страна несётся навстречу свободе, как пьяный корабль, в трюмах и на палубе то и дело раздаётся пальба, трупы выбрасывают за борт.

Мировая история, поведанная мне Лейлой, была пропитана страданиями человеческой плоти и торжеством отмщения. Всякая историческая веха обещала изменить мир, обещание это подкреплялось обычно массовым кровопусканием. Народ ликовал, а после всё возвращалось на круги своя, всё текло как и раньше, и так — до наступления новой необходимости что-либо обещать и пускать кровь.

На последнем сеансе, в самом его конце, когда общими пассами я принялся соединять тело в одно целое и проводил ладонями от головы к стопам, Лейла заревела. Я как раз закончил второй из трёх положенных пассов и подошёл к голове, чтобы приступить к последнему. У Лейлы открылся рот, из которого вырвался стон, пронзительный и хриплый, будто со спины её настиг убийца и заколол в сердце. Удивление и боль соединились в крике, как бечёвки в хлысте.

Я отпрянул и встал посередине кабинета. За стенкой шумел турбосолярий, крик растаял в воздушных потоках, нагнетаемых мощным вентилятором. Упершись руками в боковины массажного стола, Лейла слегка приподнялась. Одеяло, которым я накрывал её, сползло, оголив белое мраморное тело и арбузные груди. Они были невыразимо мощны и огромны, но лежали как-то грустно, словно им было неуютно, но они ничем не могли себе помочь. Груди, полные печального молока, подумал я. Хотя никакого молока там не было уже лет двадцать как: дочь Лейлы училась в институте, ненавидела мать и жалела отца.

Лейла присела на стол и зарыдала. Голова её затряслась в ладонях, спрятавших лицо, туловище задрожало, а груди стали подпрыгивать, как счастливые дети. Я стоял и думал, как быть. Мне не было жаль её. Толстые и некрасивые редко когда вызывают сочувствие. Жалко только молодых и прекрасных, только их страдание вносит диссонанс с данным им счастьем быть избранными на этом празднике жизни. Жаль болеющих детей, одиноких стариков и умирающих в мучениях, но это другое, это — жалость к себе, к своему прошлому и неминуемому будущему, а Лейла не была ребёнком и не умирала: энергии в ней хватило бы на жизнеобеспечение дюжины добрых молодцев.

Слёзы размывали жирные тени и дальше текли по рукам чёрными ручейками, а с локтей капали на груди и текли уже по ним. Лейла не останавливалась и продолжала плакать. Её засасывало всё глубже, будто она попала в воронку и не противилась поддевшей её стихии, овладевшему ею порыву.

Откуда-то сбоку нашло на меня это чувство. Как внезапное пробуждение, как нужное решение долгой и трудной задачи. Сначала я вспомнил Элеонору, брошенную Генрихом, потом Марию Стюарт, гордо восходящую на эшафот в шёлковом пунцовом платье и кладущую причёсанную голову на плаху, Павла Первого, задушенного в своей опочивальне, потом расстрелянных дочерей Николая Второго, с выбитыми глазами и детскими искромсанными лицами, потом сожжённых белорусских детей вместе с матерями, евреев в гетто, армян, брошенных на скалы… Род человеческий страдал, короли и цари умирали в мучениях, рабы гибли от голода и побоев, и Лейла, жена полковника милиции, неудовлетворённая женщина с несбывшимися мечтами, восседала сейчас на массажном столе и тоже страдала, стеная о горькой своей судьбе, о бесстыжей своей силе, о своём одиночестве.

Я подошёл к Лейле и обнял её, насколько мне позволяла длина рук. Я обнял её и поцеловал в заплаканные размытые глаза. Лейла схватилась за меня, как за спасательный круг, и что есть силы вжалась. Правая её грудь распласталась вдоль моего живота, от этого сдавленный сосок вынырнул из-под моих рёбер и выглянул оттуда, будто трусливый зверёк. Лейла замолкла и горячо продышалась в мою подмышку.

— Сестра моя, — сказал я ей, — плачь.

— Вот, — всхлипывая, прохрипела она. — Посмотри.

Я поднял глаза и увидел, как палач взметнул топор к небесам, с силой опустил его, и голова Марии Стюарт покатилась по эшафоту к замершей и восхищённой толпе.

Василий Аксёнов

На покосе

В воздухе густой терпкий настой взрослых цветов и скошенной вчера и только что травы. В небе ни облака. Лишь только коршун над землёй парит.

И очень жарко.

Под мокрыми от пота платьями и кофтами бабьи осоленные и горячие тела. Те, что постаре и похворе, косят в берёзовых тенистых закоулках дуброву. Помоложе и поздоровее — на самом солнцепёке — тяжёлую для рук и менее податливую для литовок, зачерствевшую без дождей полину.

Нет лёгкой косьбы, это когда глазами только косишь: когда смотришь, как другие косят, — тогда косил бы да косил.

Далеко раскинулся покос: до согры зыбкой, размытой маревом на горизонте. Многих косцов не видно. Только то там, то здесь слышится от них простенькая древняя песнь оселка, лещадки ли.

Бурмакину Коське годков шестнадцать. Коська ни править, ни точить косу не умеет. Или не хочет. Подступает то к одной тётеньке и говорит ей: срежь или отбей литовку, мол, то к другой — и просит: дескать, налопать. Бабы лопатят Коське с удовольствием: один мужик на всём покосе, да и — пока правишь, будто отдохнёшь, и передышка вроде бы оправданна.

Зычно зовёт от табора старая Матрёна:

«Ба-а-бы! На переку-у-ур!»

Прячут бабы литовки под валки: сталь, дескать, от прямого солнца портится. Собирают ладонями пот с загоревших треугольников груди. И с шеи. Стряхивают пот с пальцев. Быстро обсыхают ногти.

Коська первым бросает как попало косу, первым подбегает к костру.

На девчонку походит Коська, только белые усики с золотистою игрой на солнце отличают его от девчонки.

Забросан для дыма от комаров огонь травою. Отрывается дым от кострища и прячется в кроне пожившей, развесистой берёзы. Замирает. Будет дремать там, пока сонного его не съест день.

Падают с листьев наземь шлёпко гусеницы угоревшие.

Ложится Коська в траву, вынимает из матерчатой сумы кружку — чаю ожидает.

Подходят бабы. Опускаются, поджимая под себя натруженные ноги, охая. Долой с лица сетки. Сетками обмахиваются.

Курится на тагане ведро с крепко заваренной душицей.

Прокричал коршун: пи-и-и-ить — и понёс себя к реке, что петляет перекатисто за согрой. Над рекой пары́ влажные. Не держат они птицу, и сжимается в падении у птицы сердце сладостно.

«Чай готов, бабы», — говорит Матрёна, плотно смыкая губы тонкие кривого рта. Зубы её цинга съела на высылке. Нечего больше было есть цинге, наверное.

«Наливайте, потчуйтесь», — говорит старуха бабам.

«Пей, Коськантин, — предлагает она Коське. — Воды не жалко; вода и воздух у нас пока что ещё бесплатные».

Черпают бабы прямо из ведра, отжимая донцами кружек стебли испитой душицы. Вкусный чай. Далеко несёт безветрие его запах. Сбивает пчёл с толку. Подлетают те к пьющим, гудят рассерженно.

Выкладывают на разноцветные, разнозаплатные подолы из своих скудных торб бабы молодой лук, чеснок, черемшу и яйца, нет только хлеба. Кто-то и солью в коробке богатый. Зубы в зелени и в яичном желтке.

Есть лучше, чем косить, думает Коська. А ещё лучше пить ароматный чай. Чай не пил, говорят бабы, какая сила, чай попил — совсем ослаб, мол. Зажал Коська двумя пучками травы-шубницы горячую кружку, пар сдувая, отпивает маленькими глотками чай и поглядывает на Ольгу Устюжанину. Ох и хороша Ольга, и сейчас, конечно, и тогда, когда в ситцевом платье в огороде, напротив Коськиного амбара, поливает огурцы. У Ольги из травы виден лишь розовый, с облупинами нос. Да где-то там, из-под белого платка, вырвалась на волю чёрная прядь. Замешалась в клевере белом. Спуталась. Здорово Коське, прищурившись, смотреть исподтишка на розовый нос. И ещё: наматывать мысленно чёрную прядь себе на палец.

Напились бабы чаю. Развалились. Пожилые прикрыли глаза — дремлют. Молодые в небо глядят: каждая своё в нём, в небе, видит. Матрёна в дымокур травы подкидывает, трава сгорает быстро, знай подбрасывать. Не любят комары дыму. Отлетели. Звенят среди стеблей и листьев поблизости, но сунуться к костру не смеют.

«Ко-о-остенька, — трогая свою грудь, говорит нараспев Панночка Рашпиль, — хошь бы похвастался ли, чё ли».

«Похвастайся, Коська», — уже другой голос.

«Да отвяжитесь вы от меня, — отвечает Коська, опускаясь ниже — прячась от розового носа. — Вчера весь день привязывались как прибзднутые, сёдни опять вон за своё».

Смеются бабы. Тает смех в знойной духоте.

Тогда мы сами, мол, посмотрим.

Да, ну а пуп не надорвёте, дескать!

Не надорвём, мол; покажи-и-ы.

А шиш, мол, с маслом не желаете!

Масла — само собой, и на твоё добро уж жуть как хочется полюбоваться, дескать.

Ну и любуйтесь на своё, мол, я-то вам чё, кино какое, что ли!

На своё мы до тошнотиков налюбовались, дескать, а твоего, свеженького, ядрёненького, вот даже и не видели.

Бригадир, мол, приедет, у него и спрашивайте, он вам такого покажет, что глаза ваши поганые на лоб повылазиют и лопнут.

А чё нам бригадир, дескать, у бригадира есть кому смотреть, а на тебя пока и обидеться некому.

Да, мол, катитесь вы куда подальше!

А-а, дескать, вон ты как!

И смех густым облаком долго продержался, долго смех не растворялся в воздухе. Навалились молодухи на нечаявшего Коську. Втиснули руки его коленками в моховник влажный. На ноги ему насели. Свинцовые у баб тела. Плюётся Коська, ругается матерно. Окусить какую — не дотянешься. Взбухли на лбу и на шее у Коськи жилы. Лицо пунцовым сделалось. Не справиться ему с бабами. Ремешок расстегнули, к ширинке подбираются. Матрёна головой качает, стыдит баб, кипятком их остудить грозится. Ольга вдаль, на берёзовый колок, глядит отстранённо.

Дальше