Ей было неприятно обтирать старуху, возвращая её в прах.
XIII
Она брала её на руки, несла, баюкала: младенец её нерождённый иногда наливался плотью мечты, но каждый раз замещался перистой пустотой, будто ястреб бил влёт по голубю. И только расклёванные птичьи останки оставались после жениха, вдруг освободившего её от любовной тяжести.
Она купала её, как потрошила и обмывала птицу: с хрустом вспарывала ребром ладони грудину, пальцами выкрадывала печень, селезёнку, осторожно, чтобы не разлилась желчь, сдёргивала с плёнок сердце, перламутровый желудок, пускала внутрь воду, тёрла, подщипывала оставшиеся пёрышки, тянула из горла гофристую жилу гортани; по всему телу неупругая кожа после щипка оставалась складкой там и тут, и она собирала их на пояснице, боках, оттягивала с шеи, забавляясь, как складка уходит с лопатки; казалось, всю её можно было повернуть скелетом под кожей, как скрипку в чулке. Старухе нравилась эта процедура — от купанья, взбитого массажем, кожный зуд затихал, и она улыбалась сложенными в трубочку губами, синеватыми от молока и бескровия, пухлыми, как у младенца; у старухи был вычурно молодой рот (Надя думала: рак), и она красила губы и любила причмокивать, чуя сладость: полбанки мёда Надя добавляла в купель. Груди полоскались, хлопали собачьими ушами, не всплывая.
Потом реки молочные вьются в ванне в слив. Сполоснуть. Окропить содой и щёткой развальсировать по эмали. Сполоснуть.
XIV
Надя растирала в двух ложках снотворное, ссыпала в вино старухе, та любила окропить бессонницу хмелем, спиться ей уже не удастся. А если всё равно не спалось, звала Надю, велела читать, причём по-русски, чтобы не возбуждались мысли. Старуха была поглощена календарём, прожитыми днями, как Робинзон, вырезая в календаре над изголовьем квадратики чисел. Она строго следила за сроком возврата, посылала Надю в библиотеку, та возвращалась с той же книгой и продлённым формуляром.
Речная сырость, луговая роса, русалки и утопленницы, грязные утлые мужички, говорившие непонятные слова о себе и мире. Барин, пропахший сыромятиной, псиной и порохом, — «Записки охотника» с ерами, прыгая строчками допотопного, пляшущего набора, расплывались грядками перед глазами, усыпляли, хоть спички в глаза вставляй… Барин этот ей нравился, молодой его портрет время от времени приоткрывала за форзацем: он кого-то напоминал ей, волновал — и никак не могла представить без бороды его красивое лицо, возвышенное отстранённостью, ей вообще не нравились бородатые мужчины… всё-таки засыпая, она всплывала в дрёме перед великанской головой барина-утопленника, жалела, как тот пускает пузыри — мучаясь, поводит рукой у шеи, ослабляет галстук, но смиряется с участью, опускается перед ней на колени, и вдруг в белёсых зрачках стынет испуг — он узнает её: ту, что проступала время от времени в небытии, смутно, рывками скользя, словно утопленница подо льдом, — по ту сторону когда-то написанных им страниц: среди рыб, кружащихся подле, — не рыба, а женщина нагая въяве перед ним, откуда?
Но поздно, власть видения утягивает его на дно сумерек, он пропадает внизу, у её ног, — и тут сверху налетает хищный окрик старухи, птичья сгнившая голова, жесть перламутровых щёчек, злоба круглых мёртвых глаз — и она вскакивает, книжка летит на пол, поднять, услужливо сесть прямо, виновато улыбнуться, выхватить с любого абзаца, забормотать с ненавистью, расправить ритмом голос, нащупать интонацию, успокоиться.
Если снотворное прибирало старуху, отправлялась гулять. На цыпочках прочь из квартиры, спуститься по ледяным ступеням, обуться только внизу, пожав ладонью занемевшие ступни.
XV
Убаюкав старуху, она выходит в город и отдаётся ему, блуждая, не думая об обратной дороге. Она нанизывает лунные галереи: блеск канала в арках колоннады, она ведёт ладонью по стене, всматривается в трёхликую бронзовую маску на фронтоне, целует в уста — одни на три лика. Мокрая от тумана панель, у площади кивают, вихляют на привязи гондолы, волна скачет по ступеням.
Она встретила его в тумане, в тесноте зыбучего лабиринта, намокшего фонарями. Он стоял, перегнувшись через перила, сгусток хлама, выставленный из дому. Сначала не заметила, но вдруг ожил невидимкой: слышно было только, как удивлённо бормочет проклятья, возится с сырыми спичками, обрывает одну за другой.
Она протягивает ему Cricket (сверчок всегда при себе — зажечь конфорку, очнуть бутон свечи на подоконнике или судорожно чиркнуть, осветить поделку копииста в анфиладе: твёрдые губы дожа, мозаика трещинок на запястье Данаи, разъятый рот горгоны).
После они плывут в полной темноте, на запруженной палубе их теснят к перилам — то и дело украдкой взглядывает на неё, склоняясь к плечу, вдыхает запах — запах воды. Красивый, тонкой кости, чуть сутулый, с бешеным — одновременно открытым и невидящим взором, он что-то говорит шёпотом по-английски. Она молчит, наконец шепчет: «Non si capisce…» И тогда он подбирает слова по-итальянски, но фонетический пазл никак не складывается, ухо сатира расползается под копытом, шиповник распускается в паху; грудь нимфы выглядывает из пасти Олоферна: пазлы тасуются, рябят бессмыслицей, как отраженья фонарей на кильватере. Он замолкает, пальцами коснувшись её запястья.
Математик, лет тридцать пять, профессор в Беркли, любимец студентов, ровный с начальством, часто колесит по миру. Иногда он приезжает в Венецию зимой, не в сезон, и живет каникулярный месяц, ходит по кофейням (безногие прохожие проплывают за высоким запотевшим окном, тычутся в стекло, как рыбы). Он придвигает дощечку с прищеплёнными листками, вынимает ручку (перо блеснится мальком), что-то выписывает: всего три-пять формул на страницу, подолгу взглядывает в жирную пустоту умозренья. В конце дня откладывает работу и прихлёбывает жёлтые сумерки граппы.
Он живёт в квартире на первом этаже, у самой воды, в ней стынут его рыбьи сны, он всё время зябнет, кутается в плед, поджимает ноги, окурки гасит о мраморный пол.
Он отдал ей плед, подоткнул, сам мёрз в кресле, тискал в ладонях стопу, подливал себе граппу. В носке сквозь дырку проглянул мизинец, словно чужой, ему не принадлежащий карлик, — и она помертвела от отвращения…
Тем временем он напивается и сам себе о чём-то рассказывает, живо спорит.
Она уходит, а ему снится облако влажных простынь, всхолмия ягодиц, чуть дрожащих при движении, как она оглядывается поверх, винтом пуская поясницу, и он влечётся по кровати, бесконечно преследует сновиденье.
Через день сама находит его в кафе, и теперь они встречаются каждый раз, когда старуха спит, но в квартиру ни ногой — такое её счастье.
Наконец он грубо овладевает ею ночью, в галерее, ногти царапают сырую штукатурку: ртутный свет беснуется над ней, ярится звериным напором, она оглядывается, но никого не видит, каблуки подскакивают, стучат, уж скорей бы.
На следующий день математик покидает город.
Весь январь во время каждой прогулки украдкой она приближается к этой галерее. Встанет поодаль, заглядывает, ждет, не появится ли силуэт: плащ, треуголка, блеск зрачка за клювом.
XVI
…Пока следователь, отвернувшись, отставив ногу, уперев в дверь стопу, заправляет рубаху, затягивает ремень, проверяет пуговицы, пока он тасует, проверяя и оглядывая пол, бумаги, на четвереньках она подбирается, хватает со стола отмычки, выбирает самую длинную, со змеевидным остриём, хищно прячет под подол, привстает, проседает, откидывается на поясницу и двумя руками с механической определённостью тычет, настойчиво достигая упора, проворачивает, что-то отпирает, даёт чему-то ход.
Риккардо оборачивается, она протягивает ему связку, он понимает, что что-то произошло, но не терпит с глаз долой, достаёт платок, берёт им отмычки — застывает… Он трусит позвать врача, она же не вымолвит ни слова и, сама услужливо обтерев, засовывает платок под подол, что-то там деловито подправляет, одёргивает платье, разглаживает по бёдрам, выпрямляется — она готова.
Больше на него не смотрит.
Следователь выглядывает в коридор, но тут же закрывает дверь.
Минуту стоит с закрытыми глазами.
Выглядывает снова, кашляет, машет рукой.
XVII
Горячая темень наполняет лоно, холодеют глаза. Она чувствует привычно, как тело освобождается от себя, как истончается её существо. Ей это приятно, как приятно было вживаться в призрака, внимать его малокровной сути. Сознание встаёт на цыпочки и, пятясь, оставляет её одну. Но зрение становится прозрачным для видения, и радость узнавания, с улыбкой на губах, позволяет удержать равновесие, пока тюремщица, приземистая женщина с кротким лицом, придерживает её за локоть на лестнице, выводит на крыльцо, ведёт через двор-колодец. Плющом увиты стены, три бабочки порхают друг за дружкой, увлекают взгляд тюремщицы в небо.
Сквозь туман Наде кажется, что кто-то ещё — рослый, в мундире, идёт рядом.
Она узнаёт яростный профиль.
Наконец Он вводит её в свои покои.
Вот уже скоро.
Но прежде — внизу плавни скользят под бреющим крылом, тростники пылают половодьем заката, птицы куролесят последней кормёжкой, крякают, ссорятся, чистят перья. Солнце окунается за берег, напоследок лижет подбрюшные перья, и вот клетка голых ветвей вырастает вокруг, она взмахивает крыльями, гасит налёт, вцепляется в кору. Антрацитовый зрачок обводит округу, сумерки сгущаются синевой, смежается веко небосвода, ястреб прячет голову под крыло, чтобы никогда больше не проснуться.
XVIII
Запрос остался без ответа, и месяц спустя тело перевозят в крематорий. Катер швартуется у пустого причала. Блещет равнина воды, порыв ветра отворачивает простыню. Она смотрит вверх, подогнув колени, закоченев от боли, положив руку на солнечное сплетение, — лежит тихо, упокоенная, с открытыми глазами, в которых стоит высокое небо, мутным пятнышком тает в рассеянном свете зрачка облако.
Нет ничего увлекательней, чем следить за изменяющимися контурами облака.
Андрей Кивинов
Божий промысел
Посвящается моей жене
Пьеса, как и жизнь, была скучной. Да и постановка больше подошла бы для заводского клуба, чем для профессионального репертуарного театра. Костюмы, обглоданные молью, выцветшие декорации. Но главное — актёры. Хоть и звёздные, а играют, словно на детском утреннике, без блеска в глазах. Для них, наверно, это и есть детский утренник. Многолетний. Какой уж тут блеск, если в сорок пять актрисе надо изображать двадцатилетних девочек. И каждый раз вспоминать, что ты уже подбитый лётчик и падаешь вниз с бешеной скоростью. Никакой грим-парашют не спасёт. И никакие костюмы с корсетами.
Катя вздохнула. А она подбитый лётчик или ещё держится? Тридцать четыре. Говорят, самый расцвет. Кто говорит?
В программке написано, что идёт комедия. Но во время первого акта никто не засмеялся. Даже чей-то душераздирающий храп публику не развеселил.
В антракте она прогулялась вдоль фотогалереи с ликами актёров. Здесь они тоже в самом расцвете. Вот этот, например… На фото ему лет тридцать, а в жизни седьмой десяток разменял. Но портреты на стенах не меняют. Вечная молодость.
Оценила собственное отражение в зеркале. На троечку оценила. Вечно времени на себя не хватает. И денег. А если честно — мотивации. Икона стиля Коко Шанель как-то обмолвилась: «Если женщина до тридцати лет не стала красавицей, значит она — круглая дура». Круглой дурой Катя себя не считала, как, впрочем, и красавицей. Самым привлекательным на ней, по её же мнению, был гранатовый гарнитур. Хотя волосы у неё были что надо — густые и волнистые, но ей не нравился их природный русый цвет. И ещё ей не нравилась мальчишеская, как она считала, фигура.
В буфете отстояла небольшую очередь, взяла бокал шампанского и чашечку эспрессо. Устроившись за столиком, стала рассматривать зрителей. В основном пенсионеры. В основном одинокие. Либо парочки среднего возраста. Кислые лица большинства мужчин красноречиво намекали на недовольство происходящим. Дома диван и футбол, а тут даже храпеть нельзя. Затащили!
Аншлага не наблюдалось — будний день, классическая пьеса, нескандальный режиссёр. Катя где-то читала, что некоторые режиссёры продают свои имена, не имея к постановкам никакого отношения. А ставят пьесы никому не известные люди. Очень может быть. Режиссёр не актёр, на сцену выходить не надо.
Она тоже сегодня не собиралась в театр. Билет получила через СМС-рассылку. Одна торговая сеть, дисконт которой имела Катя, устроила лотерею и прислала на её мобильник радостную весть, что она выиграла культпоход в театр. Для культпохода достаточно позвонить по указанному номеру и сообщить, куда курьеру доставить билет. Катя сначала решила, что это очередная рекламная разводка, но Машенька, её коллега, предложила позвонить:
— Сходи-сходи… Может, познакомишься с кем-нибудь. Да и пьеса вроде ничего.
Катя позвонила, курьер привёз. Действительно, оказалось, ничего. Совсем ничего. Пустышка.
— Девушка, у вас свободно?
Катя повернула голову. Ух ты! Прямо Кевин Костнер в молодости. Возраст — чуть за тридцать, русые волосы, зелёные глаза, музыкальные пальцы. Костюм от Хьюго Босса, аромат от «Кензо», часики от «Радо», перстенёк от «Де Бирс», очки от «Ягуара». Ничего от отечественного производителя, кроме бородки. Хотя нет — это эспаньолка.
В правой руке фужер с коньяком, в левой — блюдечко с бутербродом. Осетринка, лимончик.
— Да, свободно.
Он поставил выпивку и закуску, присел:
— Не очень удачная постановка, не находите?
— Да. Просто пьеса известная, сюжет все знают.
— Дело не в пьесе. Иначе бы её не ставили столько лет в разных театрах. Я смотрел её на других площадках, и, поверьте, публика не зевала.
— Вы театрал?
— Не то чтобы, но стараюсь пару раз в месяц выбираться. А вы?
— Если честно, не фанатка. Билет подарил магазин.
— Тогда у меня предложение. Чем закончится история, вы наверняка знаете. Нет смысла терять время. Как заметил Карлейль, жизнь — это очень короткое время между двумя вечностями. Так что стоит к нему относиться бережно. Здесь неподалёку отличный ресторанчик, его хозяин — мой старинный друг. Он готовит великолепный гаспачо. Вы любите гаспачо?
— Люблю, — чуть смущённо, стараясь не выдать радости, кивнула Катя.
— Отлично! Составите мне компанию? У меня машина, пункт назначения через пять минут.
— Но… Это так неожиданно.
— Жизнь и должна состоять из неожиданностей. Только они запоминаются. Разве не так?
— Ну… Хорошо… Поехали.
Молодой человек глотнул коньяка, закусил лимоном и кусочком осетрины.
— Вы же за рулём, — напомнила Катя, — не боитесь?
— Я?! Ха-ха-ха! — Парень рассмеялся, сверкнув золотым зубом в верхней челюсти. — Вы… Разве не узнаёте меня?
— Простите…
— Я же Костнер! Кевин Костнер! Кто ж меня оштрафует?! Ой, а вас как зовут?
…Катя очнулась. Рядом никого не было. На столике — её фужер с недопитым шампанским и чашечка кофе. Звонок приглашал пройти в душный зал.
Она залпом выпила кофе, шампанское оставила. Вернулась на своё боковое место в десятом ряду — торговая сеть пожалела денег на хорошие места. Зрителей поубавилось. Кто-то уехал угоститься гаспачо. Или не гаспачо.
Что это было? То ли юноша, то ли видение. Миражи возникают, если о чём-то думать постоянно, точнее, если испытывать в чём-то недостаток. Если ты сыт и не испытываешь жажды, шансов увидеть оазис в пустыне у тебя значительно меньше.
Да стоит ли стесняться себя? Она хотела, чтобы он появился. Такой вот, холёный, в «Хьюго Босс». С машиной и другом-ресторатором. И сразу бы пригласил на ужин.
За этим сюда и заявилась. Поэтому долго наряжалась и наводила агрессивный макияж. Как говорит коллега Машенька, приличная женщина должна быть одета так, чтобы поймать хотя бы один неприличный взгляд. Сто мужиков из ста ведутся на внешность.