На следующий день мы все встретились в родной части, в отделении переводов. Жига выглядел как-то не очень, прямо скажем, настроение у него было смурное. И поведал он нам душераздирающую историю. Когда он, уйдя от нас, прибыл к Наденьке, то она как-то сразу заметила следы женской помады на его наглаженной рубашке и очень по этому поводу расстроилась. Жига, не ведавший за собой греха, с улыбкой пытался объяснить невестушке, что помада эта — совсем не то, о чём она, Наденька, подумала, и что он, Жига, вообще человек достойный и исключительно положительный и инцидент яйца выеденного не стоит, потому как помадный след случился на рубашке лишь из-за того, что лейтенанта Широких переодели в женское платье, накрасили женской косметикой и он, Жига, с ним танго танцевал. Надя восприняла эту чистую правду как-то абсолютно неадекватно — вместо того, чтобы всё понять и улыбнуться суженому, ударила его по лицу и залилась слезами, сказав, что он, Жига, вдобавок ко всему её ещё и за дуру держит. Чего она ему простить никак не сможет, а потому пойдёт и нажалуется папе. А папа постарается донести истинную картину морального облика старшего лейтенанта Жигенина до командира части. И как Жига ни старался, не удалось ему Наденьку вразумить и объяснить ей, что совершает она чудовищную ошибку.
В общем-то, где-то и в чём-то понять её можно. Незнакомая с бытом и обычаями военных переводчиков, Наденька действительно могла воспринять правдивейшую Жигину историю как чистый и наглый бред. И поэтому Жига решил обратиться за помощью к нам, к своим боевым друзьям. Он сказал, что договорился после службы встретиться с Наденькой в центре города, в кафе «Платан» — попить кофию и в спокойной обстановке всё как следует объяснить. По плану Жиги мы с Широких в то же время и в том же месте должны случайно прогуливаться, заметить парочку, ненавязчиво и естественно подсесть к ним. И опять же ненавязчиво, естественно, интеллигентно и, найдя нужные слова, со смехом рассказать о вчерашнем происшествии так, чтобы Наденька поверила, утешилась и продолжала бы верить своему жениху.
Бросить в беде друга мы, естественно, не могли. Поэтому ровно в 18:00 мы с Лёхой «случайно» вышли на заданную точку. Увидев сидевшую за столиком мрачную парочку, Лёха неестественно радостным голосом заорал: «Кого мы видим, вот так встреча!» Другие посетители стали оборачиваться, решив, что кого-то, наверное, режут. Скажем прямо, начало было не самым удачным, потому что ответную радость Наденька почему-то демонстрировать не спешила. Мы подсели к будущим молодожёнам за столик, и я, чтобы разрядить обстановку, рассказал парочку анекдотов о Наташе Ростовой и поручике Ржевском. Обстановку я не разрядил, наоборот, она почему-то стала накаляться ещё больше. Тогда Жига, изменившись в лице, пнул Лёху под столиком ногой. Лёха ойкнул, расплескал кофе и тут же «естественно и интеллигентно» переключился на заданную тему. «Ты знаешь, Наденька, — бодрым голосом начал Лёха, — какая смешная история вчера приключилась? Зашёл к нам на квартиру Жига, мы выпили, потом я переоделся в женское платье, мне накрасили губы помадой, и я стал с Жигой танцевать танго». В этом месте правдивого Лёхиного рассказа Надя опрокинула свою чашку с кофе и, вся в слезах, выбежала из кафе. Жига побежал за ней, сказав нам на прощание, что мы сволочи, чем нас страшно и незаслуженно обидел.
Наденька и Жига разбирались с этой историей ещё долго, но свадьба всё же состоялась. Я на ней был свидетелем, и почему-то сложилось у меня впечатление, что Надя до конца во всю эту историю так и не поверила. А зря. На изначальном недоверии, как известно, здоровую семью не построишь, что и было доказано происшедшим года через два после описываемых событий разводом.
* * *
А вот другая история свидетельствует как раз о том, что вовремя проявленное доверие может семью сохранить.
Служил в нашей же части один переводяга в звании майора, по имени Ваня и по фамилии, как это ни странно, Иванов. И слыл Ваня Иванов жутким бабником. Хотя и был женат на весьма красивой молодой даме, которая работала учительницей русского языка. А в те, советские, времена особая проблема заключалась в том, чтобы найти место, где можно было бы совершить прелюбодеяние. Лето, как известно, на дворе не круглый год, в гостиницу поселиться трудно, в общем, что говорить, времена были дикими. И товарищ майор Иванов совершил однажды жуткую ошибку. Как-то раз он проводил жену Люду в школу, а сам на службу не пошёл, взяв заранее больничный, и пригласил к себе домой официантку из офицерской столовой. И надо же так случиться, что в школе у Люды объявили карантин и отменили занятия. Она, естественно, вернулась домой, не ведая греха, вошла в квартиру и увидела в собственной постели мужа Ваню с голой официанткой. Люда охнула от такой коварной измены, выбежала из дому и, вся в слезах, бродила по городу до вечера, очень сильно переживая.
Казалось бы, ситуация безнадёжная, но не таков был советский офицер майор Иванов, чтобы отчаяться. Он быстро принял командирское решение на срочную эвакуацию официантки, молниеносно уничтожил все следы пребывания посторонней женщины в квартире, отправился на службу и заручился многочисленными свидетельствами своих коллег в отношении того, что он, майор Иванов, целый день провёл на службе. Вечером он совершенно спокойно смотрел телевизор, когда домой вернулась зарёванная Люда, которая немедленно стала собирать вещи. Ваня Иванов ужасно удивился и спросил: «Людочка, что происходит?» Людочка сначала в объяснения пускаться не хотела, а лишь тупо бубнила, что он, майор Иванов, подлец, искалечивший ей всю жизнь. Но переводчики, как известно, владеют языком профессионально, в том числе и русским, и могут, если надо, иногда кого хочешь убедить в чём угодно. Здесь, конечно, случай был особый, и Ване пришлось потрудиться, но он так клялся и божился, что в конечном счёте ему удалось-таки заронить сначала некоторое сомнение в душу Людочки, а потом, после представления свидетельской базы, и вовсе почти убедить её в том, что всё, что она видела собственными глазами, ей просто померещилось от переутомления и несколько воспалённого воображения.
И семья была сохранена! И это самое главное. И жили они, говорят, достаточно мирно, и Ваня Иванов по женской части несколько приутих, и ребёночек у них вскорости родился. Правда, поговаривают, что Люда немножко не та стала, — проявлялась в ней временами некоторая дуринка: на мужа с испугом поглядывала и часто, когда прогуливалась с малышом во дворе, вдруг ни с того ни с сего опрометью домой бежала. Но с годами эти причуды случались всё реже и реже.
Так что на основе всего вышеизложенного с уверенностью могу заключить: если хочешь с человеком по-настоящему хорошие отношения выстроить — тут никак не обойтись без нормального доверия…
Павел Крусанов
Это не сыр
…То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя…
4 апреля 201* года Варя перестала есть.
Мой слух, чуткий до слов и их прозрачных (и не очень) сочетаний, подсказывает мне, что никакой двусмысленности в предыдущей фразе нет. И всё-таки оговорюсь: «есть» в данном случае — не единственное число третьего лица настоящего времени глагола «быть», а несовершенная форма другого глагола, в сочетании с глаголом «перестать», употреблённом в единственном числе женского рода третьего лица прошедшего времени, означающего, что Варя собралась с духом и в очередной раз запретила себе не только принимать пищу, но даже помышлять об этом. Да, и помышлять тоже — в её случае это непременно. Когда голод просыпался в ней, начинал гулко ворочаться и требовать слоёную булочку, долму или лангет с цветной капустой, Варя тихо, но сурово говорила: «Не ври — тебе есть чем питаться» — и защипывала тонкую складочку на чудесном (талия в обхвате чуть больше двух пядей), словно полированном, животе. Это было необычайное создание — Варя. Я хочу рассказать о ней. Думаю, она достойна того, чтобы о её существовании узнал кто-то ещё, кто до сей поры о ней не ведал.
Меня зовут Клим, я филолог — преподаю русский как иностранный. Но это не важно, поскольку для меня в этой истории места нет — ну разве только в виде тени выведенного за рамку косвенного обстоятельства. Так что и сказанного довольно. Даже с избытком. А представился я лишь потому, что должны же, в конце концов, меня как-то звать и чем-то же я должен заниматься.
Да, и вот что, пусть никого не введёт в заблуждение оговорка, сделанная в начале: она не горлобесие, не озорной выверт и уж тем более не формализм учёного ума. Дело в том, что временами Варя действительно переставала не только есть, но едва ли не в буквальном смысле переставала быть. Взмывала ввысь и растворялась в небесном сиянии, а с нами хранилась лишь скучная тень, какую бросает на земле оторвавшийся от неё самолёт. Словом, порой — это случалось редко и не по расписанию — она словно бы на время развоплощалась, но лишь наполовину, не до финального конца. Если вера даёт нам надежду, что мы сгниём только отчасти, в прах обратится бренное, то тут всё выходило наизнанку. Происходило странное, пугающее разделение: тело её оставалось в целости, но лампочка перегорала, свет в нём угасал, и оно определённо было уже не Варя. Как это описать? Нет, это больно, это нельзя, это невозможно видеть…
Мы познакомились с Варей давно, на излёте той эпохи, когда слова «пятиалтынный» и «двугривенный» имели не только смысл, но и возможность обнаружить под собой предметное означаемое. Юность, первый (или второй, хотя, возможно, и третий) опыт любви — выплеснув через край огненную лаву, он тихо и мирно завершился доверительной и бесстыдной дружбой, какая возможна между бывшими любовниками, имеющими общую секретную память и сохранившими тёплые чувства друг к другу. Тогда мы были студентами, только она училась на французском отделении. Наверное, в ту пору мы всё же любили друг друга не в полную силу (от нас, разумеется, интенсивность наших чувств ничуть не зависит), потому что, когда любишь без памяти, души не чая, а потом эта страсть проходит, — в сердце остаётся пустыня, горелое место без всяких следов нежности. А между нами, повторяю, сохранилась дружба, граничащая с предосудительной привязанностью.
Потом лихие времена болтали её по свету: Варя организовывала продажу русских книг во Франции, работала переводчиком русского Красного Креста в Мали, с группой французских киношников, тоже в качестве переводчика, обследовала Байкал — те снимали фильм о природных феноменах, — сезон или два работала детским горнолыжным инструктором в Хибинах. И всё это — словно бы между прочим, мельком, ненадолго. То же и с увлечениями — вязание на спицах, мотоцикл, провансальская кухня, Игнатий Брянчанинов, фотография. В промежутке между Мали и Байкалом она успела выйти замуж за живописного философа-панка, аспиранта кафедры онтологии познания, и со скандалом развестись, вынеся из водоворота семейной жизни в качестве трофея татуировку скорпиона на ягодице, склонность к философским обобщениям, внимание к парадоксам, металлическое колечко в брови, два аборта и неисцелимую ненависть ко всем подонкам на свете, какие бы попугайские перья они ни вплетали себе в хвост и в гриву.
При этом — редкое качество — у неё был врождённый иммунитет ко всякого рода авангарду, к дуновениям интеллектуальной моды, к ужимкам посредственностей, кичащихся своей причастностью к некоему передовому идеалу, скрытому от профанов и не вполне доступному неофитам. Варя издалека чувствовала фальшь заносчивых снобов, толкующих о последних писках передовых художественных стратегий, а на деле неспособных различить согласование, управление и примыкание не то что в хрестоматийном тексте — в периоде собственной речи. А уж казалось бы, чего проще? Согласование — мать и дитя: куда смотрит одна, туда и другой; управление — патриархальный домострой: велено — исполняй; примыкание — любовники: каждый сам по себе, но связаны трепещущими узами…
Учитывая упомянутое качество, может показаться странным, что аспирант в кожаной куртке, усеянной заклёпками и проколотой английскими булавками (в целях эпатажа он был способен съесть таракана, украсть в магазине селёдку, без всяких фигуральностей сесть в лужу, а однажды даже попытался сдать Варю в аренду малознакомому человеку в обмен на шикарные вишнёвые «мартенсы»), всё же снискал на время Варину благосклонность. Значит, в нём было что-то истинное, корневое… Но нас это не заботит. Сказать по правде, обманываться Варя, как и всякая прелестница, была горазда. И вообще, ведь это только на беглый взгляд любовь выглядит беспричинной, а в действительности там всё сцеплено и взвешено — точнейшая фармакопея. Тут и упоение неоценённым дарованием, и жалость к падшим, и материнская забота о неустроенном и неумытом — всё идёт в сердечную топку, жар которой возгоняет кровь, дабы в процессе дистилляции на выходе произвести сияющую каплю нежности.
Что послужило причиной (какие ингредиенты вступили во взаимодействие и явили в итоге пьянящий дистиллят) её следующей влюблённости и второго замужества, случившегося в промежутке между Байкалом и Хибинами, — неизвестно, поскольку избранником её оказался бельгиец, и Варя, толком не устроив смотрины, улетела с ним в Льеж. Бельгиец подвизался не то по кулинарной, не то по строительной части, а в Петербург прибыл консультантом на экономический форум, где и был сражён Варей и её французским. Но — не судьба. Пожив в Европе, вскоре Варя вернулась в Россию — вновь одинокая и полная разочарований, в существо которых вдаваться никому не позволяла: в ответ на расспросы о бельгийце поджимала губы, бросала коротко: «Козёл!» — и уводила разговор в иные сферы. (По обронённым в минуты доверчивых признаний словам можно предположить, что чёртов бельгиец приглашал в гости приятеля с женой, как пару для совместного секса, и склонял Варю к цивилизованному промискуитету.) Но таково было её счастливое устройство, что ей не удавалось подолгу впадать в уныние, — затянулась и эта рана. Да и что унывать, если тебе нет и тридцати, а вокруг таинственно и привлекательно пульсирует отзывающееся на твою молодость пространство и принимает тебя в свою пёструю круговерть. Однако о замужестве она, похоже, после льежского опыта уже не помышляла.
Выше я назвал Варю прелестницей, и это чистая правда: она была чудо как хороша. Подвижная, изящно очерченная, пронизанная той лёгкостью, в которой неуловим даже малейший признак обременения беспощадной тягой земли, она всякий миг словно исполняла — в ином теле и иными средствами — воздушный танец золотисто-голубой щурки, то выписывающей в воздухе цветные пируэты, то стрелой рассекающей пространство, то, как запаянное в янтаре мгновение (ау, Фауст!), недвижимо зависающей в очарованном парении. И всё это — без малейшей опоры на грубую материю. Прозрачная глыба воздуха — вот её стихия. Мелочи, дополняющие портрет: тонко вырезанные черты, не мелкие и не крупные, а такие, как у ангелов; чистая шёлково-бархатистая кожа, одинаково гладкая на груди и на голени; соломенные волосы со светлыми прядками; большие голубовато-серые глаза, смотрящие на мир с восхищённым вниманием, — их ясный и лучистый взгляд поражал полнейшей естественностью: ни одного мазка белых теней, наносимых для имитации подобного эффекта на верхние веки и у переносицы, не было на её лице. Я говорил уже — необычайное создание.
Вместе с пятиалтынным и двугривенным из нашей жизни ушли письма — шуршащие бумажные листочки, увитые чернильными выкрутасами, само начертание которых подчас говорило об отправителе больше, нежели проступающая в них совокупная семантика. Ведь бывает почерк предательства и почерк отваги, почерк пощёчины и почерк милосердия. Поэтому и «Вертер» всегда казался мне несколько искусственным, ибо, как всякий печатный роман в письмах, не давал возможности узреть руку — свидетельство истинной подлинности. И чёрт с ним, что рука Вертера (будь она действительно рукой Вертера, а не лукавого сочинителя) строчила по-немецки, — тот или иной характер почерка, свидетельствующий о свойствах его хозяина, универсален, по крайней мере, в алфавитном письме. К тому же именно фрицам я преподаю русский. Ведь почерк изменяется вместе с нашим состоянием — когда мы счастливы, он скачет резвым козликом, когда в тоске… Однако сегодня само понятие «почерк» практически удалено из нашей жизни — заменой ему стали кассы шрифтов, закачанные в планшет.