Ну всё — до завтра. Буду в десять. И не одна… Как — с кем? С тортиком и фруктами.
* * *
В эту зиму выпало столько снега, что поражённые жители делали на стенах домов отметки — высота сугробов. Так при наводнении 1824 года отмечали высоту невской воды. Сказать, что я часто вспоминал Варю, — значит соврать. Не просто часто — каждый божий день.
Март.
Тирлим-тирлим, тирлим-тирлим, тирлим-тирлим…
* * *
Ой, Климушка… Я плачу. Реву в три ручья… Не понимала раньше — откуда третий. Ерунду всякую думала про нюни, а он, третий, — из сердца. Кровью — в душу. Потому что… Он умер — прыгнул с парашютом и не раскрыл его. И в мёрзлую февральскую землю — бум! Четыре дня назад узнала, всё реву. Не думала, что столько солёной жидкости есть в человеке… Что значит «кто»? Он. Любимый мой. Кудрявый, худой, небритый… Думала, что не люблю, а вот — люблю. Ну да, теперь март. А разбился в феврале. Я симку поменяла, вот меня и не могли найти. Говорят, в гробу закрытом хоронили… Какой ещё несчастный случай! Умышленный! Умышленный случай! Там система такая — основной не сработал, запасной открываешь. Ой, не могу… Подожди, салфетку выну. Вот. Всё как-то разом в голову вошло — воспоминания скверные, вся дрянь — и теперь уселось в памяти ежом, так что память сделалась колючая, тяжёлая и не даёт мне спать. Только соберусь вздремнуть — собака чёрная приходит. Нехорошая собака: чернее чёрного, чернющая… Приходит, смотрит красными глазами — веки вывернуты, а вместо когтей у неё на лапах ногти, и такие все изломанные, корявые, будто раздавленные улитки… И морда… то собачья, то словно у бомжа — одутловатая, как фиолетовая грелка. Я глаз этих красных видеть не могу, не выдерживаю — боюсь. Знаю: инстинкт зверя не терпит прямого взгляда в глаза — за ним будет ярость… Как тут уснёшь? Вот и болею бессонницей. Четыре дня не сплю. Знаешь, есть такая птица с огромным клювом — тукан. Так вот, чтобы заснуть, тукану приходится выворачивать голову назад и класть клюв себе на спину — иначе клюв перевесит и тукан с ветки навернётся. Где мне найти такую спину? Ой, не могу… Он мёртвый! Мёртвый!.. Как думаешь, может, коньяком это бессмысленное бодрствование лечить? Только дурно это — утром голова ватой набита. Но уже открыла и рюмку поставила. В одиночку непривычно, а — нет, не могу никого видеть. Ой, горе-то, вот горе… Что же за дура я такая… Зачем сбежала? Хоть штихель в сердце… Нет бы собирать благую карму… Всё, повело Егора в гору. Нет, Климушка, не приезжай. Тебя видеть тоже не хочу. Собака чёрная придёт — с ней выпьем. Зачем только тебя набрала — не знаю. Дура, дура…
* * *
21 октября. День рождения Альфреда Нобеля. С группой учеников из здешнего представительства «Сименса» вспоминали немецких яйцеглавов, удостоенных шведской отметины. Вечером дома читал в оригинале Гессе. Германия и буддизм — нелепейшее сочетание.
Тирлим-тирлим, тирлим-тирлим, тирлим-тирлим…
* * *
Ну, здравствуй. Это я. Да, утекло порядочно, и столько всякого со мной случилось… Жизнь. Жизнь целая произошла. В пещеры со спелеологами спускалась, на Мачу-Пикчу чуть горняшку не схватила, с аквалангом на рифе гоняла попугайских рыб… А мои костяные зверюшки — теперь нарасхват! И салоны берут, и на выставки…
Но я не об этом хотела, я — о нас. Не поверишь, но мне только теперь разница открылась. Какая? Между нами разница. Да нет же, я не об этой, не о той, что для греха и наслаждения. Это разница конструкций, а я — о разнице программ. Тех, что стратегию поведения определяют и тактику его, — уже не помню, в каком надо порядке… Понимаешь, мы с тобой по-разному устанавливаем себе цели и потому задачи ставим… до умиления разные. Я всё хочу, весь мир. Оседлать его хочу, как волну, как тигра. И разбиваюсь, когда волна меня лягает. Про тигра и не говорю. О чём не говорю? О том, что со мной происходит, когда тигр седлаться не даёт и рвёт меня в клочки. Живую рвёт… Словом, цель в руки не далась, отсюда — уныние, подавленность, тоска. Это со мной так происходит. У тебя — иначе. Ты как будто с детства понял и решил: чтобы не испытывать в жизни гнетущих разочарований, надо ставить перед собой реальные цели. Пример? Да вот хотя бы… Когда я иду на пляж, я думаю: искупаюсь, солнышка схвачу. А тут — раз — налетела туча, прыснул дождь, и всё насмарку — день не задался. Приблизительно так. А когда ты идёшь на пляж, ты ставишь перед собой задачу — не утонуть. И до сих пор — без разочарований. Всякий раз — удовлетворён. Поэтому нам вместе быть нельзя. Разница эта поначалу манит, а потом, когда вплотную программы сталкиваются, дурная реакция идёт, и в результате — хочется убить друг друга, а дальше — детонация, и нас разносит в разные концы пространства. Ну то есть разносит то, что от нас осталось. Вот и выходит, что расстояние в несколько горизонтов — это не каприз, а техника безопасности. Конечно, упрощённо, в двух словах. А ты хотел, чтоб я тебе роман тут написала? Не спорь. Это правда. Мы просто до детонации не довели ни разу дело, успевали прежде на безопасную дистанцию…
Нет, не поэтому звоню. Ты помнишь, какой сегодня день? Правильно, октябрь, двадцать первое. И что? Дубина! Мы встретились с тобой впервые! В этот день! На философском факультете — Менделеевская линия — зачёт пересдавали доценту по фамилии Погребняк. Шутили замогильно по такому поводу. Забыл? Много лет прошло, потом сочтёшь. Вот поэтому и звоню. Вспомнила — тебя и себя, какой была, — загрустила. Даже есть перестала. Да нет, куда там, но лишний фунтик наберётся. Такая единица веса. А помнишь? Раньше, в детстве, свёрнутые колпачком бумажные кулёчки фунтиками звали. Конфеты, сахар, творог — в фунтиках отвешивали. Ушедшая натура. Ерунда, а отчего-то грустно.
Спасибо тебе. Как — за что? За всё. За то, что не спрашиваешь лишнего, зря не напомнишь про ошибку и печаль. За то, что существуешь. Хотя бы в памяти моей. Мне что-то хорошо сегодня — всех хочется благодарить. Даже… даже и покойников! Пусть будет им легко и радостно там, за гробом! Где нас пока что нет. Так радостно и легко, как мне сейчас. Ты что, не чувствуешь? Чудесен! чуден мир! И так устроен правильно… Я вот что думаю: даже тогда, в блокаду… когда предел сил человеческих был превзойдён во сто крат… даже тогда… Словом, блокада была такою мерой испытания, что люди в Ленинграде — по сердцу их — воочию узрели Сатану и Бога. Кто так, кто этак. Ну а кто-то разом. Потому что гармония — это равновесие враждующих сил. И когда оно нарушено, это особенно осознаётся — пронзительно и больно. Потому что мир в человеке и вокруг него прекрасен и вместе с тем ревёт как сивуч, скрипит зубами, маты гнёт. Как выразить — не знаю. А только дивно всё. Всё дивно, дивно, дивно! Мы в юдоли тоскуем о долговечной красоте, а тут же, рядом, — вечная! Как можно жить и не заметить?! Рай — это Бог. Тот, который — любовь. И чтоб попасть туда, в рай, не надо умирать. А ад имеет форму Сатаны, как бегемот — когда он распахивает пасть, то весь становится ею… Как хорошо устроено! Как верно! И люди… Удивительное дело — люди, когда их вспоминаешь, принимают форму мыслей о них. Слышит ли кто-нибудь меня? Я здесь! Я в этой сфере чуда и любви! Я здесь, внутри! Я часть её, я — чудо! А звон какой! Как полированная сталь! Ой, мамочки! Как передать? Сказать как? Ну вот… и ледяная скрипка звенит так истошно — будто за все осквернённые воды словно за все воды осквернённые отравленные и убитые — скрипка звучит так насквозь и так протыкает свои ноты сквозь всё — вот-вот оборвёт струну — и просовывает свои звуки сквозь всё на свете словно по струнам не смычком а бритвой словно ещё секунду и никогда потом словно — за все осквернённые и убитые воды — и ледяная скрипка криком словно вот-вот упадёт навзничь вот-вот оборвёт струну и проткнёт своими звуками всё на свете словно по струнам — не смычком а бритвой словно — за все осквернённые и убитые воды словно ещё секунду и никогда больше на грани обрыва струны или слуха словно вот-вот упадёт навзничь протыкая своими звуками всё на свете словно по струнам не смычком а бритвой словно за всё от имени всех отравленных и убитых источников взвизгом — протыкая звуками всё на свете как солнце лучами воздух и тучи и ледяная скрипка — криком словно вот-вот упадёт навзничь — криком на грани обрыва струны или слуха взвизгом — протыкая звуками всё на свете словно солнце лучами воздух и тучи словно по струнам не смычком а бритвой криком — от имени всех отравленных и убитых источников словно ещё секунду и никогда уже больше —
* * *
Да, 21 октября 201* года Варя снова перестала есть. Не знаю, зачем ей, воздушной, грациозной, любопытной, это было нужно, — я никогда не понимал, каким ключом заводилась в ней пружина, приводившая в действие её существо и заставлявшая кружить его в неудержимой пляске. Возможно ли вообще это постичь? Какой роковой идеей была она угнетена? Какой в мастерской своей жизни реализовывала антисценарий? Бог знает. Но 21 октября, на закате мягкой осени, стремительно переходящей в осень хмурую и стылую, в очередной раз перестав есть, Варя в прямом эфире перестала быть.
Конечно, я недостоин её. И всегда был её недостоин. Зачем во мне, недостойном, звучит её голос? Может быть, он — укор за то, что не смог дорасти, не сумел дотянуться? Нет, не «не смог» — не попытался даже… И не укор тогда, а — приговор. Чистой музыкой звучащий приговор, обрекающий меня на мою будущую жизнь, в которой придётся прозябать булыжником или жабой. И ничего не изменить. Я — глухой булыжник, а она… Она была как драгоценный музыкальный инструмент, звук которого теперь услышать может только память.
И вот ещё. С четырнадцати лет Варю одолевал странный недуг — редкие и спорадические припадки гомерического восторга, вслед за которыми с губ её взмывал призрачный летун и душа Вари, щебеча, отправлялась в счастливое путешествие. Нет, это была не падучая. Её несколько раз отправляли на подробное обследование к светилам, но отождествить природу её болезни с уже известными и описанными в медицине напастями те не смогли. Однако при рецидиве принимали Варю к себе в клинику с готовностью, как объект занимательного исследования для пытливого учёного ума. А коль скоро светила чешут затылок, то и не нам рядить… Существенно лишь то, что из этого последнего путешествия лучистая душа её в померкшее тело уже не вернулась. А что тело, пусть и прекрасное, без света в нём? Без лампочки, зажигающей взгляд? Хлам, рухлядь. Стыдно признаться, но я не хожу в клинику, не навещаю Варю — не могу видеть этот бездушный прах, эти печальные развалины…
И всё-таки порой мне кажется, что доктора́ мудрят. То есть, напротив, являют чудеса бесчувствия и слепоты, не замечая очевидного — того, на что взглянул и разом, минуя опыт, понял, опознал. Известно, так не принято в учёном мире, ну да пребудет с ними их гордый чёрт, несущий свет. Я не о том. Разве не происходит с каждым так: набилось внутрь столько раздирающих энергий, что жилы вздулись и — либо клочки по закоулочкам, поскольку не сдерживает давление материал оболочки, либо стравливаешь пар — истерика, запой, скандал в трамвае, избиение подушки. Нам это известно на примерах скопления дурных паров в нас дышащего ада. Но ведь, пожалуй, и дыханье рая может достичь в котлах/сосудах наших тел критических давлений, и тогда… Тогда наш дух не тяжелеет от угрюмой ярости, а жаворонком воспаряет в полуденные небеса, полные золота, лазури и очумелых трелей, протыкающих звуками всё на свете словно солнце лучами воздух и тучи словно по струнам не смычком а бритвой словно за всё от имени всех отравленных и убитых источников словно ещё секунду и никогда уже больше…
И это с Варей случилось, она растворилась в звуках, в языке рая. Но — «лопнула пружина, п…ся механизм». Прощай, Варя, прощай, чудесное существо, полное жизни и песен, пусть твой незримый мотоцикл несёт тебя в небеса, к звёздам, в чёрный космос, к хохочущему Богу, лучше всех нас знающему, почему всё, что с тобой происходило, было правильно, правильно, правильно…
Вячеслав Курицын
Без имени
Феликсу повезло, его пригласили участвовать в коллективном писательском сборнике. В то время было модно издавать такие сборники на разные темы. «Живые писатели о мёртвых писателях», «Жуткие петербургские преступления глазами московских литераторов», «Щи, донасьен, штруделя: что мы любим. Кулинарные новеллы от лучших беллетристов». Сначала в такие сборники впрямь писали лучшие беллетристы, потом им надоело и стали звать всех подряд. Позвали и Феликса, который уже недурно зарекомендовал себя в блогах и публиковался в журналах. Нужно было написать рассказ об увлекательных приключениях русской либо белорусской женщины не старше 35 лет. Феликс воодушевлённо согласился.
Пуще возможности оказаться под одной обложкой с Лебеденко и Пифагорейским (некоторые знаменитости всё же вписались и в этот проект) Феликса воодушевил обещанный гонорар. Он был не то что прямо московским (о московских гонорарах по Невскому иной раз такие слухи ходили, что Феликс в них даже и не верил), но и решительно не петербургским. Петербургские гонорары Феликс иногда получал, но их хватало только угостить редактора в писательской рюмочной «Три пера», что в конце Литейного, рядом с той шавермой, где прошлым летом одну гостью города вырвало прямо на кассовый аппарат.
Вообще, запросы Феликса были скромны, питался он капустой, колбасой, яблоками, кашей, алкоголь затоваривал в «Грузе-200» на Сенной по бросовым ценам, курил «Царя Первого», детей и родителей не имел. В новых книгах не нуждался благодаря циклопической родовой библиотеке (одно время она Феликса даже кормила, но раритетов оказалось не слишком много), потребность в зрелищах удовлетворял на концертах и спектаклях товарищей, с женщинами сходился незатратными, из тусовки, и подумывал отсюда же, чтобы далеко не ходить, позаимствовать героиню для рассказа. Ему хватало на скромную, но честную жизнь арендной платы за комнату, которую Феликс сдавал одному молдавану.
Молдаван был вежливый, носил чистый костюм, шляпу. После стирки в ванной не развешивал, сушил у себя. На кухне появлялся урывками. Не чаще раза в неделю приводил одну (реже вторую) молдаванку в вуалетке, они там у него заводили патефон, но не смогли бы стать героинями рассказа для сборника, ибо не подходили по национальному пункту. В целом молдаван вёл себя ниже травы. Платил он довольно сдержанно, в смысле абсолютной суммы, только на самое необходимое, но прочие достоинства перекрывали. Ещё были свежи слухи, как на Пороховых один абстракционист сдал комнату северному кавказцу, тот три месяца платил очень бойко, но потом зарезал абстракциониста, его жену, детей, кузена, соседей, кошку и дворника, и ему за это присудили три года условно. Так что Феликс своим молдаваном дорожил и на судьбу не роптал. В расходах Феликс был аккуратен, долгов не делал и обещанным гонораром мог распоряжаться вольно.
Имело смысл обновить гардероб. Можно было приобрести новый подержанный велосипед или новый подержанный ноутбук. От вариантов разбегались глаза. Но попалась на глаза в интернете — по дороге на велосипедный сайт — реклама немецкой авиакомпании с феерическим зондерагеботом в Берлин и обратно. И Феликса словно вштырило. Цифры гонорара хватало на билет и на джинсы. Финская виза Феликсу, как и другим коренным петербуржцам, родившимся под знаком Девы и имеющим недвижимость на Песках, полагалась автоматически, а по ней в то время пускали в Германию. А у Феликса давно был приятный, но несколько абстрактный план съездить в Берлин в гости к Владу.
У Влада, бывшего обитателя Коломны (он жил когда-то в одном доме с тем безумным стариком, что в лунные зимние ночи вылезал в пижаме и в ластах на крышу, с подзорной трубой), в гостях в Берлине побывали уже и Руслан, и Спичкин, и Белоблинский дважды или трижды, а Феликс подозревал, что и Наташа Пряникова побывала, но только не говорит. Первые же трое рассказывали чудесное. Будто бы Влад каким-то образом стал обладателем амбара с дизайнерскими лампами; будто достался ему этот амбар от возлюбленной, популярной дизайнерши, таинственным образом покинувшей наш мир. Относительно направления движения дизайнерши слухи раздваивались: одни провожали её в обитель светлых теней, в кучерявые прозрачные, хотя и избыточно скоропостижные кущи, другие же настаивали на бесконечной бликующей лазури на одном из тех пейзажей, по пути к которым десять часов перелёта превращаются в тысячелетия. Далее концы сходились вновь: продавая по одной лампе в месяц, Влад может на вырученные деньги круглосуточно колесить по клубам, пожирая таблетки с марихуаной и угощая петербургских гостей. Феликс лично лицезрел в «Трёх перьях» Белоблинского, Руслана, Спичкина. Спустя недели после возвращения от Влада они хранили на лице идиотическую блуждающую улыбку, туманно приплясывали под звяк рюмочной посуды, а речь их состояла из коротких, с тупыми концами, обмылистых междометий. Что до Наташи Пряниковой, она, благодаря некоторой общей утрированной своей петербуржскости, примерно так вела себя всегда, и усиление амплитуды улыбки могло быть вызвано сезонными колебаниями. Но Белоблинский, Спичкин и Руслан явно находились в небывало продлённом наркотическом опьянении. Феликс, понимая умом, что злоупотребления часто идут рука об руку с деградацией, какими-то иными, менее ответственными пластами натуры ощущал некоторую зависть к товарищам.